bannerbannerbanner
полная версияСвет мой. Том 3

Аркадий Алексеевич Кузьмин
Свет мой. Том 3

Антон решил немедля же поговорить со старшим лейтенантом и хотя бы выяснить у него, когда же, наконец, он отпустит его; тем более это было необходимо сделать, как он считал для того, чтобы он по рассеянности попросту не забыл о нем и помнил, что он находится в неопределенном положении…

Но Манюшкин буквально в упор не видел и не замечал Антона.

– Каждый по-своему с ума сходит: как хочет, так и делает, – внушал ему Кузин, с которым он чудным образом вечером съездил за три-четыре километра за ничейным овсом (они накосили его для лошадей). – Не горюй. Ты оглянись вокруг.

IV

Вскоре Манюшкин сам пришел и подошел к Антону. Непредвиденно. Без излишнего предисловия распорядился:

– Антон – друг, ты возьми буланку. Запряги-ка в тарантас. – Он был взволнован.

– Ехать далеко? Не доедет – еле дышит.

– В комендатуру. Надо выручить людей и лошадей. Черт их дернул!

Оказалось, что прошлым вечером Кузин сагитировал Максимова – они снова поехали на двух подводах за овсом. Однако их зацапали в комендатуру и посадили под арест. Вместе с лошадьми. Так что этой ночью Антон один стерег оставшихся лошадей, по-существу отвечал за все лошадиное хозяйство части.

– Ты туда махнешь с парторгом… Он сию минуту подойдет… Отвезешь его…

– А на кого я тут брошу все? Это ж не оставишь просто так.

– Человека временно поставлю. Поживей-ка запряги. Ты учти: мы срочно в Белосток возвращаемся.

– Что, на старые квартиры? – Это Антона озадачило.

– Нет, не на старые. Но такой приказ.

До обид ли на Манюшкина, до своих ли огорчений ему теперь – уже вспомнить было совестно, неловко, дико.

Комендатура размещалась в соседнем селе, недалеко от тех немецких посевов овса и поляны с разлапистым кленом. Дорога была сплошь песчаной, и лошадь, несмотря на отчаянные усилия Антона, еле-еле тянула старенький тарантас, увязавший в глубокий песок по самые спицы. В нагретом воздухе струилась и оседала пыль. Лошадь копытами выбивала каскады песка и швыряла в едущих, – ее ноги не удерживались на сыпучем грунте. Капитан Шведов сидел на сиденье прямо, хмуро. Он вертел головой на длинной шее, точно ему жал воротничок гимнастерки, и как-то пренебрежительно причмокивал, явно недовольный Антоном, своим возницей, который еще никогда не возил начальство – и хотел бы провезти его умело, искусно правя лошадьми, тем более, что в третьем отделе капитан был его начальником…

Тот не заговаривал с Антоном. Лишь поинтересовался сухо:

– А ты комсомолец?

– Да, товарищ капитан.

А потом еще наказал, чтобы он непременно постоял у плетня в тени, а то могут, чего доброго, и эту лошадь заарканить. И, прямой, как жердь, горделиво двинулся в дом, занимаемый комендатурой.

Комендатурная охрана – двое бойцов – издали с нескрываемым любопытством поглядывала на Антона.

Когда высокий Шведов возвратился, в нем заметней выделились усилившаяся сумрачность и волнение. Разве только с неизменной прежней аккуратностью и неспешностью, отличавших его, он, отводя черные лихорадочные глаза, опять воссел в легкую коляску – она колыхнулась под ним чуть.

– Поворачивай, пожалуйста, скорей! – была его просьба.

Но Антону не терпелось – поскорее хотелось узнать, выпустят ли незадачливого Кузина и Максимова, – то, за чем они ехали сюда. И, пустив назад буланку, резко затрусившую домой, он спросил недипломатично:

– Что, товарищ капитан, их не отпускают?

– Что? Кого не отпускают? – Он будто только что очнулся.

– Ну, арестованных ездовых.

– Сейчас их отпустят. Наш отъезд не терпит отлагательства… Но вот что худо… – Он попридержал дыхание… – В Белостоке, говорят, убит сержант Хоменко. Коменданта известили…

В первое мгновение, едва Антон услышал от расстроенного Шведова то, что он услышал, повернувшись на козлах к нему, тупо смотрел на него – силился умом своим понять, что же значили его пугающе непонятные слова про смерть и что же означает эта смерть, вдруг каким-то образом соединенная со знакомым именем Хоменко. Не Хоменко ли не далее как позавчера дружески передал ему материнское письмо.

– Как же так… убит?.. – голос Антона упал.

– Сообщили: вышел из кафе – и замертво упал. Неладно… Нужно срочно выехать туда… Ну, ты подгони кобылку-то свою. – И Шведов легонько дотронулся до плеча Антона, напоминая ему о его теперешних обязанностях кучера.

– Он, что, там почту получал, товарищ капитан?

– Да. И еще подыскивал для нас квартиры новые… Я прошу: живей гони. – Капитан поморщился, снял фуражку и, глянув на сиявшее в белесоватом небе солнце, платком вытер лоб.

Тем неожиданнее для Антона прозвучал, когда он уже довез его обратно и тот поблагодарил его, вопрос:

– Ну, ты видно, уже в Белостоке снова в наш отдел перейдешь?

– Ой, конечно, да, – ответил Антон скорее машинально: при несчастье грех носиться с собственной персоной…

Все, удрученные случившимся, вернулись в Белосток.

Многие предполагали лишь одно – умышленное отравление; факты все сходились – налицо. Как узнали, в тот час сержант Хоменко точно вышел из кафе и, сделав несколько шагов, упал на тротуаре; успел только подоспевшему к нему прохожему солдату назвать номер своей части и себя. При нем уже не было ни воинских документов, ни свежей, только что полученной им, почты. Просто его подвела излишняя доверчивость и открытость души с теми, с кем он встречался на своем пути.

На окраинной белостокской улице, где Управление госпиталей расположилось вновь, Антона ничто уже не радовало. Хоть и появилась опять у него новая мальчишеская компания.

Его все сильнее угнетала нецелесообразность делаемого им – он сиднем сидел целыми днями на выгоне и караулил пасущихся лошадей. Вдобавок же к тому еще ловил на себе косые, как ему казалось, взгляды сослуживцев, как будто говорящих ему недвусмысленно: «Загораешь? А другим-то каково!» А однажды Анна Андреевна, которая больше не возилась на кухне, напрямик посетовала ему, что ей жалко Настю: там теперь совсем тяжело – ворочать бачки одной…

– Отчего… одной, Анна Андреевна? – поинтересовался он.

– А ты еще не слышал? Да нашего Петрова сегодня шальной пулей ранило. В плечо. Когда он сел к окну позавтракать. Пуля пробила стекло…

– Ну, напасти посыпались. Где же он?

– В госпиталь его отправили. Легкое ранение.

На самом деле кухарничать одной Насте было нелегко, – Антон, обедая, убедился в том достаточно: она ни с чем не управлялась, вследствие чего жутко суетилась. Между тем желающих ей пособить почему-то не было, словно солнце не затмилось – ничего в том необычного, серьезного не находили. И ему стало искренне жаль ее, беременную, беспомощную, суетливую. Он вознамерился как-то облегчить ей тяжкое бремя.

Случай способствовал осуществлению его намерения.

Максимов и Кузин разъехались. На поляне паслись, выщипывая позднюю травку, лошади, и Антон, вновь окруженной галдящей толпой польских мальчишек, с удовольствием болтал с ними обо всем. Как насторожился почему-то, завидев, что к ним приближается скорым шагом плотный и ладно одетый мужчина-поляк. Едва он увидел, что его заметили, – он грубо, с осознанием своей грубой силы, властно крикнул, разгоняя мальчишек от Антона, и прямо, самоуверенно-нагло двинулся к нему с какими-то намерениями. Как ни парадоксально это может показаться, но Антона спасла от могущей быть неприятности именно алчность, горевшая в маленьких глазах поляка, и какая-то его самоуверенность, а также сказанное кем-то из ребят полушепотом, что он – очень злой и опасный человек. А главное, Антона донельзя озлил его окрик, с каким он разгонял мальчишек. Ему что-то было нужно. И только потом он, обнаружив, верно, что насторожил Антона, громко сказал ему на ходу, чтобы тот продал ему винтовку. А сам, как ни в чем не бывало, не сбавляя шага, продолжал идти вперед с тем же недобрым огоньком в глазах…

Антон опомнился. Поблизости никого из сослуживцев не было в этот момент и ему приходилось верно действовать самому. Тут пришла на ум трагическая смерть Хоменко.

– Здесь пост. Не подходить! – сказал он, взяв оружие на изготовку, и повторил: – Стой! Не подходить!

Самоуверенный незваный гость все продвигался к нему, игнорируя предупреждение, с самодовольно-иронической ухмылкой и твердил еще, что хочет осмотреть винтовку.

– Стой! Стреляю! – вскричал Антон и немедленно дал выстрел в воздух – над его чернявой головой. В мгновение ока снова загнал в патронник патрон, клацнув затвором.

Поляк ступил еще шаг.

И Антон уже наставил на него винтовку:

– Еще шаг – и я стреляю!

Тот остановился в нескольких шагах от Кашина. Глаза его бесновались.

– Назад! – скомандовал Антон тотчас. – Считаю до трех: раз! Два!

И самоуверенный поляк, более не мешкая, попятился послушно; он отступал на безопасное, по-видимому, расстояние, потому как лишь после этого он разразился площадной бранью. И ушел ни с чем, восвояси.

В частности, удаляясь от Антона, грозился пожаловаться старшему лейтенанту, кого знал хорошо, и пугал, что добьется того, чтобы его наказали. Однако, Антон, радуясь тому, что так благополучно отделался от нахала, без урона, уже не вступил с ним перебранку – для чего?

Окружаемый опять галдящими мальчишками, которые затихнув, издали следили за этим поединком, он только приговаривал возбуженно-разгоряченно, разряжая винтовку:

– А то «передай мне… да продай…» Ишь чего захотел! Я, пожалуй, продам… – И закинул винтовку опять за спину.

Назавтра зашел в большой полутемный и несколько покосившийся деревянный дом – к квартировавшему в нем Манюшкину. И застал старшего лейтенанта в тот момент, когда он наедине с собой расхаживал из угла в угол по желтым половицам и читал проникновенно в полуголос:

Жди меня,

И я вернусь,

Только очень жди.

Он с неудовольствием, даже замешательством оглянулся на Антона. И заговорил в такт только что произносимого им стихотворения:

 

– А! Пришел… Пришел опять… Просить… И я помню… знаю…

– Вы же обещали мне только на два дня, – говорил Антон проникновенно, стараясь пробить его, – а прошло их – я уже со счета сбился. Ведь прошусь не на безделье (здесь, наоборот, бездельничаю, вроде, получается); лучше я пойду пока на кухню – бедной Насте помогу…

– Подожди минутку, я спрошу (хотел специально тебя вызвать), – и в голосе начальника прозвучала какая-то недобрая решимость: – а зачем ты стрелял сегодня из винтовки и прогнал прочь вполне солидного поляка?

– А, уже нажаловался, субчик-голубчик…

– За это надо наказать тебя. Распустился ты…

– Это почему же?

– Потому что поляки – дружественный нам народ. А ты…

– Ну, народ совсем другое дело. Ведь я вижу… Разбираюсь в этом. – Антон чувствовал себя полностью правым. – А он вам сказал, что хотел купить у меня винтовку? Это он сказал?

– Нет, впервые слышу. – Старший лейтенант заколебался.

– Ну, так я и повернул его… Для чего он провоцировал меня, когда я был на посту?

– Ну, не знаю… Может, он хотел купить для будущей охоты?

– Боевое-то оружие?! А не из тех ли националистов он? Это ж наглость – еще жаловаться, когда сам виноват кругом! Ишь ты, как его заело!..

«Это очень хорошо, когда жалуются на тебя в подобных случаях; значит, твой противник был бессилен, а не ты против него, – с удовлетворением подумал Кашин, глядя на уютное домашнее лицо Манюшкина, не умеющим быть строгим и сердиться, и отчитывать кого-то. – Ты предугадал, наверное, его намерение и сделал единственно верное в создавшейся ситуации. Ведь что было бы, если бы этого не было; если бы он успел приблизиться ко мне, он бы мог свободно отобрать у меня винтовку силой среди бела дня: он мужчина крупный, сильный, ловкий, и, должно быть, непростой, – и, поди потом… доказывай всем, и в том числе непонятному Манюшкину, как все глупо вышло… Хорошо, что я вовремя почувствовал грозящую мне опасность. В караул, как Петров, я никогда не ходил, и меня никто никак не инструктировал на этот счет…»

– И все-таки зачем стрелять и так бесцеремонно обходиться с ним?

«Да, зачем? – думалось Антону невольно в тон словам Манюшкина, – для него, видать, напрасно все. Зачем стрелял? Зачем сторожил коней? Для него совсем неважно это. Сейчас он не слышит меня, читает наизусть стихи. И арии поет. Раз невзначай слышал, как пел он арию Германа. Но нисколько не держит слова своего, ему не верен, – теперь-то я проверил. Да и мой любимый майор Рисс не больно-то беспокоиться обо мне… Так… Когда увидит, все заигрывает. Так чего ж я молчу?..»

– Ну, ладно, ты про то забудь.

– Нет, товарищ старший лейтенант, я Хоменко еще не забыл, его внезапную смерть.

Старший лейтенант поморщился слабо и устало согласился с ним:

– Ладно, ты иди, иди, Антон.

Но Антон уже разошелся не на шутку:

– Нет. Я снова прошу вас подыскать мне замену. Я серьезно не могу, не могу сидеть возле лошадей… пасти их… сторожить… запрягать и распрягать… загонять в сарай… Вон на кухне теперь такая пробка стала… Одна Настя там ни за что не управляется… Ей ведь очень тяжело…

– Настя, говоришь?

– Да, ей очень тяжело. Вы ведь знаете…

– Знаю, тяжело. Еще б! Ребенка ждет. На сносях, – сказал он грубо. – И та, Анна Андреевна, ушла.

– Отчего же?

– Бог их знает, этих женщин, что у них на уме. Невзлюбила отчего-то Настю. – Манюшкин, стоя, загляделся в окно и тонкими пальцами выстукивал по подоконнику: кажется, его внимание привлекла идущая по двору молодая разодетая паненка.

– И знаете, я сейчас туда пойду, – совершенно твердо решился Антон. – Я хоть ей помогу. Нельзя же ей, действительно, одной…

И с бешено колотящимся сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, шагнул от него на улицу, даже не дожидаясь какого-либо разрешения: считал, что это было правильно, естественно для мужчины.

К счастью, тут же повстречал сутуловатого старшину Абдурахманова и, еле переводя дыхание, сказал ему, что с согласия начальства временно поработает на кухне, пока Петров в госпитале. Как? Идет? К лошадям приставь кого-нибудь сидячего. Ей-право.

Смешной старшина! Он почесал в затылке, поморгал своими подслеповатыми глазами и обрадовался вроде, так как за кормление наличного состава части отвечал он в первую очередь:

– Екши. Екши. Давай. Молодец! – И пожал Антону руку.

Как бывает, все устроилось само собой; осложнений не возникло никаких. Напротив! Настя несказанно обрадовалась его добровольному приходу к ней на помощь, разрумянилась и повеселела. А особенно доставляло ему удовлетворение то, что этому не меньше радовались за обедом все его друзья, увидев его снова за живой работой. Главное, он видел, что от этого его престиж нисколько не упал – он только повысился среди сослуживцев.

V

Рядом с пристройкой, где обосновалась кухня, темнел сарай; в нем хранилась рожь – лежаток. Каждый день, выволакивая из него ржаные снопы, старая одинокая полька с задубевшим лицом и руками, обтянутым тонкой, словно прозрачной кожей, медленно и мучительно бельевым вальком вымолачивала их, ползая на коленях. Кашин всегда в свободные минуты подходил к ней на ток и помогал молотить. И, естественно, удивлялся ее такому способу молотьбы. Она, как молодая, интересовалась решительно всем, что делалось в России. И высказывала ему только боязнь, такую, что если теперь и в Польше колхозы будут, то она не сможет работать наравне со всеми: вон валек уж валится из рук.

– Да, но это ж в вашей власти – как будете вести свое хозяйство, – говорил он ей. – Вы ведь хозяева себе.

И она сказала, что нема хозяев. На войне погибли все. Фашисты загубили.

После ужина Антон опять вознамерился подсобить старухе, так как все равно ему некуда было пойти. В последние дни он был совсем один – не с кем поделиться чем-нибудь, поговорить. Он почти не чувствовал ничьей дружеской поддержки, потому испытывал все-таки тоску. Только вдруг его загадочно позвал к себе некрасивый солдат Вадим Казаков, тихо служивший в первом отделе. Он как раз начищал свои сапоги у дома, стоявшего наискоски через улицу, и делал это, как всегда, с редким самозабвением.

Антон немного подождал, пока он разогнется над скамейкой. И поскольку, не был дружен с ним, озадаченно спросил:

– Ну, зачем ты звал?

– Садись – посиди, – пригласил он. – Я сейчас… Только щетки кину на крыльцо. – И вернулся к нему, не то улыбаясь глуповато, не то ухмыляясь отчего-то. Опустился первым на скамейку. – Ну, садись.

– А зачем? – все еще сопротивлялся Антон.

– Так сейчас сюда придут девчонки польские. Вот чудак! – он как будто нуждался в нем, его присутствии.

– Это что же… на свидание? – Антон, пораженный, поглядел по-новому на него, на его гладкое лицо, пытаясь для себя определить его неопределенный возраст. Сколько ж лет ему? Двадцать пять или сорок?

Он его до крайности заинтриговал. Антон подсел к нему.

Но когда сюда явились две розовощекие паненки лет по тринадцать, в чистеньких белых кофточках и коротких плиссированных юбках, когда они, чересчур подвижные и шумливо развязные, срывали разлапистые листья каштана, и кидали их за ворот гимнастерки Вадиму и Антону, пищали и ахали, – Антон еще сильнее почувствовал себя опустошенно, участвуя в такой постыдной игре. Взрослый же Казаков принимал это нормально, даже старался резвиться тоже. Антон либо еще ничегошеньки не понимал в свиданиях, либо просто у него было не такое уж податливое настроение. Так оно и не улучшилось.

– Слушайте, пойдем-ка лучше туда, – предложил он, кивнув в сторону соснового бора.

Русая полечка согласилась. Вскочила со скамьи, запрыгала.

– Там летчики. Кино посмотрим.

– «Жди меня»? Добже. Глядели мы. И я.

И смеялась она, легкая, как бабочка, противная полечка:

– А ты, Антон, жди меня?

Ее подружка прыснула со смеху, зажала рот ладошкой.

– Жду, – сказал Антон, веселея. – Что еще ты скажешь мне?

И тут увидел на противоположной стороне улицы сутуловато-щуплого Назарова, спешащего с вещмешком за плечами, и кинулся ему навстречу:

– Вы?! Голубчик вы мой!.. А я было заждался вас совсем. Как вы долго!..

Кроткие глаза солдата засветились как-то молодо и радостно:

– Отчего ж заждался?

– Да, случилось так. Потом поговорим, да? Сейчас, как видите, я не один…

– Обязательно, сынок. Уж я-то подлечился малость.

– А поправились хотя бы?

– Вроде бы из кулька в рогожку, – тихо засмеялся он. – Но отлежался чуток. Полегчало. Здесь и повар наш пораненный лежит. Говорит: еще несколько деньков уйдет на поправку.

– Ой, как хорошо, голубчик мой… – говорил Антон, видя, как этот пожилой человек моментально почувствовал, видно, прилив сил оттого, что он мог кого-то любить, и держась за рукава его старенькой гимнастерки. – Ну, пойду.

Антон и Вадим вместе с юными паненками, трещавшими без умолку, шли по белостокской улице, и прохожие поляки поглядывали осудительно на них, когда их догнали Люба и Петр Коржев, направлявшиеся также к бору. Поздоровались друг с другом:

– Привет!

– Привет!

– Когда же к нам в отдел вернешься, Антон? – спросила Люба.

– Еще, должно быть, пару дней Насте помогу… – ответил он серьезно.

Она неожиданно остановилась и застыла, тревожно глядя вглубь палисадника. Проговорила:

– Не здесь ли поджидала Хоменко смерть?

И сколько еще жизней людских унесет война, желание и нежелание быть свободным?

Сердце у Антона сжалось.

VI

«Уж лучше все-таки я пойду, пойду, спокойно спущусь в метро и спокойно же поеду домой – решил Антон Кашин, – чем буду ждать-поджидать на сей остановке появления неведомой маршрутки; видит бог: у меня-то нет ни лишней минутки ни на что, кроме, естественно, писания картин красочных, домашних, желанно приемлемых, и возни с ними на выставках, делаемых для людей неравнодушных и приветливых. Оттого и не стыжусь ничуть дел своих, удовлетворенный этим своим подвижничеством. По всякому не бесполезный еще тип для общества. По крайней мере небо не копчу, отнюдь…» – И так вступил в людской поток, движимый толпой и устремленный к гладким ступенькам станции «Василеостровская». И подумал дальше: «Вон впереди меня молодежь, не зная никаких печалей творческих, – с пожизненной соской – культуромобильничает на ходу в свое удовольствие… Все доступно… Не то, что раньше. Репортер сегодня спросил у меня, как я стал художником? А так и стал – непонятным себе образом… Да отчего ж ты все-таки самолично иной раз не можешь ни за что предугадать свои желания, а проявляя их, поступаешь только как бы по наитию – поступаешь в чрезвычайных обстоятельствах, складывающихся для себя безоговорочно, непредугаданно, не зная исхода этого, не думая о том, и действуешь вслепую, спонтанно или стихийно, или будто некий путеводчик твой диктует тебе то, что ты должен сейчас сделать и даже будто ведет тебя за руку целенаправленно и говорит уверенно: «Иди и поступи вот так! А главное, верь сердцу своему! Делай все не вопреки ему!»

Это-то совсем-совсем не зря. Человечество бередит мнимым геройством. Тиражирует картинки извращений, насилия, непристойностей. Разум зашкаливает. Герои из шкуры хотят выпрыгнуть голышом…

«И откуда же в голове моей взялась она, какая-то убежденность в чем-то, – началась и осознавалась стойко мной? Еще, считай, с мамолетства, когда, кстати, наотрез не захотел посещать детский сад – и лишь потому, что в нем принуждали детей спать в дневные часы – в самое-то интересное время. И ведь наши родители не глупили тут – не настаивали на обратном. Держали такт, хоть и были простыми крестьянами…»

И все же Антон Кашин потом иной раз, признаться, будто слышал, чувствовал в себе некие движительные токи, будто бы говорившие ему в трудный момент, что ему нужно, а что никоим образом не нужно делать. Как бы покамест заранее охраняя его от чего-то не суть стоящего для него в этой жизни, такой случайной, бестолковой.

Вот что приключилось с ним в том же 1943 году. Под Смоленском.

В притуманенно-осенней лесной чащобе, где расположились только что их прифронтовая военная часть, Антон вдруг услышал, что мягко и близко затарахтел мотор автомашины, сбавившей скорость на травяной дороге. И он машинально взглянул сюда из-за столов деревьев. За цветистой каймой ветвей деревьев стала, развернувшись, армейская зеленая полуторка-трудяга; в ее кузове покорно сидели рядком – затылками к Антону (потому его никто не видел) – несколько русоголовых, кажется, ребят примерно его возраста и поменьше, а не просто военных бойцов. Что такое?.. Опешил он. И мгновенно же при виде этих притихлых ребят в кузове – сработала у него мысль догадливо – защитным образом. Он интуитивно прежде всего замер на месте, хоронясь за толстые стволы и свисавшие ветки, чтобы не выдать свое близкое присутствие, еще не успев хорошенько разглядеть прибывших и додумать до конца, кто они и что бы это значило: «Да, постой, это ж, верно, за мной, по душу мою – так объезжают все части фронтовые и собирают подобных мне военных воспитанников для того, чтобы отправить их в Москву – во вновь открытые суворовские училища. Вот в чем шутка! Меня же недавно агитировали быть суворовцем наши женщины-медики. А я-то чуть не забыл… Ну-ну!»

 

Антон ужаснулся с гневом тому, что могло статься с ним вот-вот, только согласилась быть послушным; у него уже нисколько не оставалось ни минутки для того, чтобы как-то опомниться: его могли сейчас же позвать и заарканить… Нет, не бывать сему подвоху! Ведь все-то знали о его нежелании офицерствовать потом на службе. Надо было улизнуть. И он, тихонько пригнувшись и крадучись, что зверек, за деревьевым заслоном и побегами, немного отошел в сторону, а затем опрометью сиганул подальше – в самую глубь леса, где, он хорошенько знал, и травостой в человеческий рост высотой, густой мог надежно укрыть его от глаз людских, укрыть временно.

Ветви, листья били его по лицу, рукам; ноги натыкались на выступавшие коренья, сучья, бугры; пилотка сбилась с головы, и он подхватил рукой ее. Однако он бежал, не обращая ни на что внимания, – хотел уйти незамеченным и как можно дальше. Почти немедля он вроде бы и слышал с замиранием сердца, колотившемся бешенно, как сзади кликали – искали – его. И жалко ему было тех искавших его людей. Они ради блага его старались. Но, что поделаешь, так ситуация сложилась; вынужденно он пустился теперь в бега – против своих же правил.

Потом Антон, дрожа от промозглого холода (в одной гимнастерке унесся) и не в меньшей степени – от неожиданно исключительного характера происшествия (своего невольного, понимал, позора перед сослуживцами), прилежно затаился, ровно заяц, в чащобе, среди зарослей желтевшего папоротника, где не было видно и слышно никого, никакой человеческой деятельности. Лишь обнаружила его сорока – и тут же шумно протрещав, улетела прочь, оставила опять в полном покое.

По-прежнему пасмурнело. И вроде бы накрапывало изредка. В стойко насыщенной лесными запахами глухой тишине, такая бывает в большом осеннем лесу, то тут, то там шелестели опадавшие листья, сквозившие ярко свежими – до боли в глазах – красками. Разве даже вот такое уединение с природой и ощущение всей ее невообразимой прелести можно было променять на годы пребывания в каких-то стенах училища? Нет-нет. Антон осознавал для себя: без общения с природой можно только высохнуть и умереть преждевременно.

«Хорошо, что я дальновидно сразу не дал согласия, несмотря на сильнейшие сердобольные женские, в основном, уговоры, – оправдывался он сам перед собой, присев на изогнутый комль черемухи. – Конечно, мои доброжелатели тем самым еще стараются уберечь меня от опасностей войны и от всяческих будущих лишений. Возможно. Но все-таки лучше мне сейчас не показываться им на глаза, чтобы не случилось непоправимое для меня…»

Нынче, в самый разгар военных событий, Антону казалось совершенно непростительным, во-первых, отдаться целиком учебе, а, во-вторых, учебе именно тому, к чему он не чувствовал абсолютно никакой склонности. Он хотел бы стать исследователем чего-нибудь, историком, математиком, наконец, путешественником или художником. И сейчас, сидя в своем убежище лесном, он тужил лишь оттого, что действовал вроде бы воровски перед теми ребятами-одногодками, которые заехали за ним в полуторке – словно недостойно, некрасиво обманул их ожидания зачем-то. Они-то тут причем? Все виделись ему рядком их затылки ребячьи… как в осуждение собственной заячьей прыти, своего малодушия…

Сколько времени Антон так просидел в одиночестве, он не знал: часов не было у него. Прикинув приблизительно, что пора ему выходить с повинной, сконфуженный и расстроенный больше всего тем, что убежал, не спросясь ни у кого, и оставил порученную ему работу, он вернулся к ней. Никто не ругал, не корил его за мальчишество, легкомысленность, словно ничего серьезного и не произошло, хотя в глазах иных сослуживцев он читал какое-то новое понимание всего им известного. Только прилетевшая и щебетавшая, что ласточка легкокрылая, непосредственная и живая в силу своей юности и обаяния Ира Хорошева неподдельно спросила у него в присутствии других:

– Ой, а где ты был? Все тебя искали, кликали… Недавно вот. И он, уже не таясь, ответил ей угрюмо:

– Был вон там. – И кивнул себе за спину.

– А-а, понятно… Что-то холодно становится…

Точно: ввечеру подморозило. После ужина старший лейтенант Полявская, жена подполковника Дыхне, носившая прическу по-мальчишески коротко, зазвала Антона к себе на чай, – она его привечала все-таки. Была мягкая характером. В деревянном, перевезенном сюда (срубили немцы для себя) домике, было тепло, уютно, и он за чаем оттаял немножко, развязал язык. Как понимал, Полявская негласно возглавляла общественное женское мнение в части, и для нее еще представляла интерес его несовершенная, на ее взгляд, психология – поскольку он отказался от такой заманчивой перспективы, как быть хорошим офицером. Почему же? И тут он разговорился с ней начистоту. Однако они так и не смогли переубедить друг друга решительно ни в чем.

Вместе с тем после этого дня все уговоры Антона внезапно стихли, что принесло ему несказанное удовлетворение и облегчение. Он уже нисколько не чувствовал себя лишним человеком, от которого хотят почему-то избавиться.

И никто больше не вспоминал о его сюрпризе с исчезновением.

Думается, что и без побега все бы ладно обошлось. Но тогда ему было не до раздумий…

VII

Антон поверил своему сердцу? Ну, наверное.

Все тогда совпало несомненно. Все имело, верно, смысл для Антона, пятнадцатилетнего подростка, служившего опять в штабном отделе.

Здесь, западнее Белостока (пока еще шли бои под Варшавой), Управление полевых госпиталей вместе с ними, подопечными, устроились в бывшем польском военном городке, красно-кирпичные здания которого тонули – по обеим сторонам шоссе – среда живописной россыпи деревьев, уже понявших пожелтелый лист. Антон желанно, с мальчишеской готовностью, вращался в столь разноликом обществе военных взрослых людей, живших своей особенной жизнью. А любимое осеннее великолепие в природе находило в его душе близкий отзвук. Оттого еще, наверное, наступившие дни новых хлопот, действий и впечатлений заряжали его, несмотря ни на что, какой-то необъяснимой энергией и верой во что-то необыкновенное.

Да однажды и послышалось ему, просто так послышалось, будто кто-то позвал его с привычностью (по старшинству) в смежную большую комнату. Но когда он вшагнул сюда, то застал здесь какое-то смутившее его великолепие в том, что увидел незнакомку (в защитной форме), ее открытый лик. Она стояла перед высоким стрельчатым окном, вся высвеченная солнцем из-за плескавшейся золотом листвы, впрямь некий розовый цветок, завороживших мужчин-штабистов, и прелестно говорила что-то им.

– Что, не звал меня никто? – соскочило с языка Антона. И сразу осекся он в присутствии ее настоящих покровителей.

Однако гостья приветливо взглянула в глаза Антона. Она точно вмиг признала и его, а может быть, особенно его; она как если бы своим бесконечно ласковым и чуть извиняющимся взглядом сказала лишь ему одному: «Ах, это ты, Антон, пришел?.. Славно! Ну, тогда чуть подожди, прошу тебя… как избавлюсь от такой мужской любезности…» И он, пораженный в душе, вспыхнул лихорадочно, с трепетным испугом: «Нет же, невозможно то никак! Да заблуждение мое…» Да оттого – от мысли такой негожей – даже почувствовал неловкость перед самим собой, будто уличенный кем-то в чем-то недозволенно постыдном.

Он вместе с тем был убежден в том, что девичьи глаза в точности доверили ему единственному, больше никому, нечто очень-очень важное. И ему отчаянно же, к его стыду, захотелось вновь хотя бы убедиться в этом, только в этом, чтобы успокоиться, прийти в себя и чтобы больше не придумывать для себя чего-то невозможно фантастичного.

Потому как многое теперь казалось ему вовсе не случайным.

– Очень милые глаза, милое лицо. В уличной толпе я увидал ее. И все. Так однажды продекламировал в штабном отделе новоприбывший лейтенант Волин. – Блеснул серыми глазами. И опечаленно вздохнул, пряча вздох в окладистой русой бороде.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru