bannerbannerbanner
полная версияСвет мой. Том 3

Аркадий Алексеевич Кузьмин
Свет мой. Том 3

Она и мать жили вдвоем – отец остался на Колыме. Они, став донорами, получали рабочие карточки, а кроме того, как все семьи военторговских работников, были прикреплены к столовой, в которой получали всякую еду, кашу, масло. Словом, каждый день имели что-то пожевать, поддерживали свои силы.

В апреле 1942 года они эвакуировались в Костромской край. В самую глушь.

Мамины предки были уроженцами этих дремучих заволжских мест. В селе Кузнечное (сколько было таких везде!) мать с Леной и сестрой Симой, выжившей, эвакуировавшейся тоже вместе, снимали комнату. Мать стала работать бухгалтером в колхозе; тетя Сима – сторожем, а Лена – курьером. Она в одиночку за 12 км в город Солигалыч ходила – решительно ничего уже не боялась. Никакого темного леса, соснового или смешанного бора: блокада все начисто отрафировала в ней. Даже местные бабы ей удивлялись, ее бесстрашию. Ведь медведи – бродят. Заблудиться можно.

Раз она и заблудилась так. Ведь подосиновики кругом на лужайках, призывно выглядывают. По тропочке она идет и слышит, кто-то за ней идет, тяжело дышит. Но медведь летом не нападает: он сыт.

Поселившись в здешнем глухом краю, куда их занесло, Усачевы при отсутствии даже электричества – жители еще использовали для освещения свет допотопных керосиновых ламп при остром дефиците даже самого керосина, прожили два года; они благополучно прожили, поджавшись, обносившись и донельзя обнищав и не имея, главное, в достатке продуктов питания, но перебиваясь как-то, получая иногда их в колхозе, как оплату, за наработанные в нем трудодни, или – более существенно за то, что мать шила кое-какие вещички, или сама Лена научилась вышивать (и это их рукоделие тут же в народе обменивалось, на зерно, яички, картошку и молоко – шел, что называется, прямой натуральный обмен, без помощи денежных средств, – на пользу всем нуждавшимся). И для Усачевых, конечно же, существенным подспорьем в пропитании служили лесные дары – ягоды и грибы, коих здесь, в глухих угодьях, плодилось в великом изобилии. Сколько хочешь бери, собирай, суши, вари, ешь, запасай впрок – все только от сноровки зависело. Так они в эвакуации достойно все пережили и перетерпели. Впрочем, как и все население России, на которое Запад наслал беду и которым политики Запада, грязные политики по сю пору, от случая к случаю попугивают свое население – способностью русских к выживанию, его верой и провидчеством.

Во время эвакуации Усачевы, мать и дочь, очень увлеклись театральной самодеятельностью, разыгрывая подобающие скетчи, сценки, с использованием рекомендательных брошюр, которые Лена брала в райкоме комсомола. Они в числе других любителей сцены даже выезжали на лесоразработки, на которых теперь в основном работали женщины и показывали свои спектакли, в которых и героев – мужчин играли колхозницы – вынужденно потому как в их театральном коллективе их попросту не было. А транспорт для подобных поездок выделялся руководством компании лесоразработки.

Усачевы не переписывались с отцом: это зависело от нерегулярности рейсов судов в навигации. Так сложилось, и они смирились с этим.

Одна мамина знакомая как-то агитировала их и очень звала их поехать вместе с нею дальше, в хорошее место в Сибири. Однако Лизавета не поддалась на уговоры – ответила:

– Нет-нет, не поедем. Тут мы уже знаем все. Хоть и такое бездорожье…

Вообще-то Усачевы не эвакуировались бы. Но в детском саду был карантин. Ребят не кормили. То, се. И был еще тот повод, что Лизавета перед эвакуацией наяву видела деда, умершего в 1941 году. В декабре. И вот он, здравствующий, входит в комнату и говорит ей:

– Лиза, уезжайте отсюда. А обратно ничего, вернетесь.

И что ж: они отважно-устремленно выбирались отсюда домой. Надо было это видеть.

Из Ленинграда вначале пришел военторговский вызов на Лену, оформленный и высланные ей двоюродной сестрой, а на Лизавету, ее маму, никакой бумаги не было. Только вскоре (в конце мая – начале июня 1944 года), как полностью сняли блокаду, и началась массовая вербовка – возвращение в город эвакуированных. Они, Усачевы, как и другие десятки семей, сплавлялись вниз от Солигалича на кое-каких сколоченных плотах (поскольку здесь не было железной дороги) до города Буй. Сплавлялись одни бабы с ребятишками. И были они около пяти дней в пути. Из-за всяких поломок, задержек. Была крайняя необходимость в том, что управляли плотами женщины с шестами, никогда не занимавшиеся такой сложной и опасной транспортировкой людей.

Кое-где на мель, безусловно, садилась. Поднатужившись сообща, плоты сталкивали в течение реки и вновь плыли на них к Бую. Вот плот уплыл вместе в женщиной, а та ни грести, ни плавать не умеет; дочь, не раздумывая, бросилась вплавь вдогонку за ней. В воде было еще холодно, тогда как на солнце жарко. Обгорели все.

Лизавета, которая, управляясь на плоту, с жестом, раскочегарилась настолько, что ожог кожи лица получила; кожа перчаткой сходила с ее лица, хуже, чем при загаре.

По ночам возвращавшиеся ленинградцы ночевали около костров. Их было немало. На каждом плоту было по четверо взрослых – было так решено; а на плоту Усачевых плыла еще мать с чтерыхлетней дочерью.

Как к Бую подплывать река Кострома враз уширела еще из-за одного притока. Течение убыстрилось, плот вдруг поперек поставило. Лизавету с шестом в воду сбросило. Та отчаянно выкарабкалась вновь.

Впереди была плотина – место трудное. Командир возвращенцев – женщина крутая – влезла на плотину и давала отсюда знаки управленцам плотов, куда им рулить. Так миновали очередное препятствие.

У Лены сначала были сапоги от коньков. Как-то взяла их. Потом кто-то валенки ей сунул. Потом оказалась босиком уже.

В Буе возвращающихся ленинградцев ждали товарники. Лена поехала за пропуском в Ярославль, за его оформлением. На него были документы. С ребенком ее устроили в Доме крестьянина на ночлег. И она сумела Дашу потерять. Ей она только сказала:

– Постой. Никуда не уходи. Пока получаю пропуск.

Вышла из здания – девочки нет. Туда, сюда. В милицию примчалась. Выводят ей девочку лет двенадцати:

– Ваша?

– Да вы что?!

Пришла в Дом крестьянина и тут – ее дочь четырехлетняя. Нашлась. Даша было засмотрелась на витрины, продвигаясь вперед по тротуару – и запуталась, не зная уже, куда идти. В конце концов, ее и привела в Дом крестьянина одна девушка, обратив внимание на потерянную.

Ко времени отхода в Ленинград поезда Лена не успела выкупить продукты. Она и Даша были голодны. Одна пассажирка разложила еду на столике, села, стала есть.

– Ну, что, дочка, хочешь тоже есть? – спросила она у Даши.

– Хочу! – ответила она твердо.

– Бери, угощайся, – угостила ее добрая женщина.

– А маме можно? – спросила невинно Даша.

И Лене кое-что досталось. И от соседок тоже. Так и прокормилась Лена с дочерью. Двое суток они ехали в пассажирском вагоне.

По приезду в Ленинград встретились они у тети, не выезжавшей в эвакуацию, кроме ее дочери, теперь тоже приехавшей. Лизавета приехала раньше на несколько дней. Прежней жилплощади у Усачевых уже не оказалось. Она, хоть и была забронирована, как полагалось, и ее никто не имел права продать, управхоз продавала и обирала квартиры. За это ее осудили на 10 лет. Вскорости Лизавете дали комнату от общежития «стальконструкция». Вселились сюда.

Никаких запасов, ничего у Усачевых не было, даже были украдены 3-4 куб. дров, хранившихся в подвале. И что характерно, как обнаружилось, в Ленинграде почему-то чаще горели во время налетов немецкой авиации большие угловые здания, которых никто не гасил во время блокады: просто некому было гасить пожары.

Город, о котором там, вдали от него, было столько нежных воспоминаний, явился перед Леной весь разрушенный и грязный, просящий руку помощи себе не меньше, чем люди, пережившие блокаду и потом разлуку с ним. От отчаяния Лена направилась в известный ей военторг, к начальству, попросила:

– Пожалуйста, направьте меня куда-нибудь. Вы можете.

– О, только что Выборг наши взяли. Езжай туда!

В Выборге военный завпрод распорядился на ходу:

– Принимай пока ларек!

Машинки нет – не стучать Усачевой пока по буквочкам. Однако вскорости, когда она поосвоилась в новом качестве, ее стали рвать на части; просили сделать что-то нужное, срочное. Давай туда, давай сюда. Да поживей. Так попала в политотдел 59-й армии. Наступило перемирие с Финляндией – она вышла из войны, и эту 59-ю армию перекинули неожиданно на 1-й украинский фронт.

Сборы для того, чтобы передислоцироваться, были срочные, было не до никаких размышлений, и Лена, как вольнонаемная, уехала с частью без дочери, о чем потом, спохватившись, пожалела. Потому как питание в военной части для ребенка было бы намного лучше. Несомненно.

Уже к рождеству они попали в Польшу. Вышли на Краков.

Это было при политотделе армии 7-е отделение по работе с мирным населением и войсками противника. В нем служили восемь офицеров и шесть солдат. Был технический офицер, отвечающий за передачу – плюс пленный немец. Была полуторка с громкоговорящей рацией. При ней был и Вилли – Голландец. Он в 1942 году сдался в плен советским войскам на Волховском фронте. Высокий, красивый. Стал служить при политотделе и даже ходил с автоматом – ему разрешили.

В отделении этом женщины не служили, а в политотделе были 3 женщины в здании и две вольнонаемные.

Раз полуторка громкоговорящая попала в расположение немецких войск. Так удирали через пашню, моля лишь об одном – чтоб только мотор автомашины выдержал нагрузку.

И в Словакию они заходили, и в Мюнхене были.

В Дрездене все закончилось.

В Дрездене Лена и познакомилась с офицером Владимиром Усачевым.

Вот она-то, Елена Ефимовна, и упорно печатала теперь (даже с интересом) перезаполненные страницы Кашинской истории. Отважное на то согласие.

Из-за этого Антон Кашин чувствовал себя виноватым перед ней – за то, что расписался так. Но и с живописью у него было похоже. С оглядкой на нужду, потребность в этом.

 

Для Антона война закончилась в немецком городе Пренцлау, расположенном западней Одера и северней Берлина.

XI

Накануне, 8 мая, Антон только что вышел из комнаты от майора Рисса, как тут же, на лестничной площадке двухэтажки, оказался перед живым препятствием: на спуске спиной к нему стоял рослый лысоватый капитан Шведов, парторг, а ниже, на ступеньках лестницы, мельтешила перед ним, раскинув руки и загораживая ему проход молодая машинистка Люба, вольнонаемная. Она заигрывала с ним, говоря:

– А я вот ни за что не пущу тебя, нет, как ни проси, ни приказывай мне, хоть ты и мой командир. Ну, смотри, не иди, не иди, я сказала: нет и нет – не пропущу тебя сейчас! – И шаловливо грозила ему пальцем, вроде бы не замечая Антона или, скорее, доверяясь полностью ему, дружески-понятливому, безвредному подростку.

«Да ты, Антон, сам видишь: я беззаботно-беспечная – вот кому-то даже интересно быть со мной», – скользнул по его глазам ее откровенный, без тени стыдливости в нем, взгляд, и она, неохотно прерывая на мгновение столь занятную игру, чуть посторонилась, пропустила его вниз. Он проскользнул мимо по деревянной лестнице.

Между тем, видно, молодило и красило капитана, отца двоих детей, это возникшее чувство увлеченья друг другом, и хотя оно обескураживало. И будто что-то еще непозволительно-тайное Антон обнаружил в их сближении – обнаружил, чем-то пристыженный и даже расстроенный в душе из-за этого. Отчего же? Как по чести поступить в любви своей, если она нечаянно является к тебе без спросу? Как отринуть ее?

Сюда, в Пренцлау, Управление полевых госпиталей въехало пять дней назад. Кое-где в городе еще дымились развалины.

Отсюда многие немецкие жители, известно, сбежали на Запад; они, естественно, боясь отмщения от наступавших русских, степных варваров, как внушали им нацисты, искали спасение в зоне действовавших англо-американских армий; они, несомненно, знали и думали о том, что гитлеровцы досадили населению западных стран несравнимо меньше всех злодеяний, совершенных ими в России с нашим народом, и потому боялись расплаты. Да, для фашистов даже не существовало понятие «мирные русские жители», а были лишь одни враги, подлежащие уничтожению. Потому столь велики у нас, русских, людские потери среди населения.

Майор Рисс сказал Антону, что он только что вернулся из покоренного Берлина и что все мы еще непременно побываем в нем.

А снилось Антону этой ночью удивительное: он домой спешил. В верховьях Волги уже пышно глохло лето, и он раным-рано шел напрямик, поднимаясь на косогор по росистой, воглой, еще не скошенной траве. Шел налегке. Один. Восторженный. Налетный туман легко, тая, струился солнечно-жемчужно рассвет. И под ногами, по самой гуще травяной, свито-спутанной, повсюду отливались серебристые капельки-росинки – на резных листочках, чашечках, узорах. За ними по голубой траве стлался матово темневший след…

И тут-то ударили опять выстрелы. Антон проснулся, услыхав определенно отличительные звуки близкого боя; это вернуло его к реальной обстановке, к зачерневшей вновь всамделишней ночи, которая теперь показалась ему просто удручительной пустотой. После такого красочного сна.

Между тем пальба вокруг неиствовала, все усиливаясь. Огненные вспышки освещали, точно взблестки молний (из-за светомаскировочных штор, закрывавших окно), внутренность довольно вместительной кухни (рабочее и также жилое помещение для сержанта Коржева и Антона) с кирпичной плитой, накрытой фанерным листом. Создавалась иллюзия грозящей опасности. И Антон, уже вскочив поспешно, с изумлением сел в постели; и, вглядываясь в мерцавшие перед собой потемки, затаенно вслушивался в шквал выстрелов. Что же там, за окном, прорвало все-таки?

Фронт, известно, ушел дальше. Берлин пал, фашисты сдавались. И Антон с сержантом никогда не запирали дверь, ведущую из кухни в распланированный сад, густевший зеленью день ото дня. Факт, что исключалось всякое нападение на советских солдат. Но могло все же статься, что прорвался откуда-то неразгромленный до конца неприятель…

В мгновенье с кровати сиганул и удалой (и везучий во всем) Коржев; он тут же – в нижнем белье и босой – подскочил к комоду, на котором хрипел сбившийся с волны приемник, не выключенный с вечера. Сержант, звук, поймав, усилил его громкость – и вот был теперь ответ всему: торжественно диктор (Левитан) дочитывал по радио сообщение о безоговорочной капитуляции Германии!

– Так вот оно что: мир настал! – помешано-радостно вскричал Коржев. – Слышишь, мир, Антон, настал! – И с проворством, словно от этого зависела вся жизнь, как был полураздетый, кошкой вспрыгнул на прикрытую плиту и, распахнув окно, стал также стрелять-салютовать из пистолета в небо. Перед Антоном вознеслась во взблесках огней сержантская фигура в белом, и виделось ему в этом нечто символично-волнующее.

Стихийному победному салюту не было конца – беспредельной тяжести бои и муки с людских плеч свалились. Радовались все беспамятно.

А утром бойкая, веселая Люба Мелентьева, ловко подзадорила Антона: она, словно угадыватель дум, горячо призвала его нарисовать во всю стену – вместо портретов – вот такую майскую картину, чтоб запомнилось это первое мирное утро, – и показала на белопенный остров цветущей черешни, слепившей своим светом за окном среди светло-желтой зелени.

– Ну, какая сказочность, посмотри, Антоша: глаз не отвести, я люблю, – наступала Люба, раскрасневшись, в воодушевлении, ей свойственном. – Чисто завораживает. Можно ведь переродиться наново. – И Люба, мечтательно полуприкрыв глаза и поводив из стороны в сторону головой с коротко – под мальчишку – остриженным затылком, притопнула каблучком туфли и артистично прокружилась на другой вокруг себя. И руки приподняла, точно хотела затем обнять именно Антона.

И собравшиеся здесь штабисты дружно поддержали ее: надо б, мол, попробовать, чего ж. Всем понравилась ее красивая идея, столь созвучная всеобщему теперешнему настроению. Улыбался и оказавшийся в дверях капитан Шведов, по-всегдашнему обтянутый ремнями, в темно-зеленой гимнастерке…

Неожиданно их посетили приодетые немки с кувшинами, с кастрюлями и всерьез требовали у них, военных, дать им молока; они нелогично ссылаясь на то, что каждая из них сдавала бесплатно молоко для немецкой армии, что германское правительство взамен в честь победы обещало также выдавать им бесплатно молоко и что, значит, теперь русские, коли победили, должны дать его им. Тем самым будто само собой подразумевалось, что победители как бы автоматически становились должниками обещанного. Все предельно просто: долг переходящий, так сказать. Перед ними, исправными немецкими домохозяйками. Эта обратная их логика было позабавила, но победители бескорыстно поделились с ними съестными продуктами: ведь малые дети ни в чем не были виноваты…

Было решено отпраздновать День Победы на завтра, в четверг, 10 мая; но решили не случайно так, откладывая: иначе и невозможно было бы толком подготовиться к большому праздничному ужину. Теперь, как отвалилась война, все такие счастливо-неопомнившиеся ходили-слонялись, что, оглушенные неумолчной пальбой да веселыми разговорами при встречах, точно действительно потеряли сами себя, а вместе с этим и свои обычные способности хотя бы хорошенько слышать друг друга, а не только еще думать о чем-то и, выходит, заниматься чем-то несущественным, уже никому ненужным, по крайней мере, в текущие дни.

Захваченный всеобщим торжеством, Антон не знал, куда ткнуться от избытка впечатлений. Но и в светлый час его сторожила совестливость, она напоминала о себе. Как нашептывала: «Неотступней теперь станет мама ждать всех нас домой: нашего отца, несмотря на полученное (уж двухлетней давности) извещение о том, что он пропал на фронте без вести, сына старшего, Валерия, который уже служит в далекой Монголии, и, конечно же, меня».

– Вот покончим со смертоносными запасами, чтобы сынишке моему через два десятка лет эту пакость в руки брать не пришлось, – врастяжку говорил ему тридцатитрехлетний шофер Маслов, его первейший друг, давняя симпатия, говорил с несгоняемой с лица улыбкой. Он, сидя на подножке полуторки-санитарки, шпарил вверх из трофейного карабина, достреливая трофейные же патроны, привезенные в оцинкованных коробках. – Я пропустил из-за войны самый интересный возраст сынишки – от двух до шести лет. Когда меня призвали, и я расстался с домашними, по первости мне сильно недоставало его; я по нему сильней, чем по жене, заскучал, ей – право. – Он перезарядил карабин и произвел в небо очередной выстрел. Снова загнал в ствол патрон и бабахнул. И прокричал затем под выстрелы других солдат:

– Нет, мы поживем еще, если уцелели, живы!

Эти слова предназначались уже розоволицему и конопатому Яше Гончаренко, тоже шоферу, который, встав с пенька и отряхнувшись от пустых гильз, доверчиво скалясь по-ребячьи, жестом показал на свои оттопыренные уши:

– Случай был, когда на охоте мой дядя в лодке стал палить из двустволки через мою голову. Я вышел уже из лодки на берег и вижу, что люди губами шевелят, а не слышу, что они говорят: так оглушило. То же и сейчас: заложило.

– Ты, Яша, не скромничай; с нами на войне и похлеще бывало, вспомни, как тебя миной шандарахнуло – с палочкой ты ходил.

На это Гончаренко лишь опять зажестикулировал смешливо – дотронулся до своих ушей и отрицательно помотал головой.

К Антону подошел весь заинтригованный сержант Волков, также его новый друг, поступивший недавно сюда из госпиталя – после фронтового ранения и лечения. Волков с каким-то значением вручил ему письмо, сложенное привычным треугольничком из желтоватого бумажного листка:

– Возьми-ка, Антон, – тебе адресовано.

– От мамы оно. – Антон развернул письмо, собираясь прочесть.

– А я, извини, еще не могу привыкнуть к этому, – сказал виновато Волков.

– К чему?

– Ну, я ведь первоначально думал, что ты кругом сирота, – признался сержант простодушно, – ежели попал сюда, под фронт.

– Нет, меня не подобрали; я сам просил командира, испросился у матери, убедил ее. У нее расписку взяли… Говорил же и тебе: так невольным образом сложилось, – объяснил опять сержанту, и замечая в себе неделикатность: не хотелось снова – вслух ли или про себя – вспоминать прожитое. Не хотелось и сердиться на друга из-за этого. Ведь поначалу они расскандалились – просто не поняли друг друга на ходу, не дорасслышав.

Да, может быть, судьба уготовила Антону пройти именно этим путем, какой он выбрал добровольно, неосознанно, но готовно в эти годы после того как отец пропал без вести на фронте, после чего выходило, что никто из членов их семьи уже не служил в Красной Армии. А может быть, Антону было просто предназначено посмотреть на все, набраться терпения, как и многим.

Строчка за строчкой материнские слова, бегущие по бумаге без всяких запятых и точек, толкались, гудели голосами наперебой и доносили до Антона весть из дома – издалека:

«…Все по хозяйству порушенному немцем хлопочу не осталось ведь вспомни ни двора ни кола и все стараюсь сделать чтоб жить детушкам вы не виноваты что подвихнулась наша жизнь и Наташа-то уже невеститься учительствует нет только женихов война их поубивала она всех поразила у всех отняла здоровье даже у молоденьких кого жалче всего а во мне оно какое вложено и не вынешь не заменишь тебе известно да еще сердечные боли сказываются не обижайся на меня мать свою что тебе всегда открываюсь чистосердечно с Наташей и меньшими дочерьми мы дружно живем. Саша пасет завевшийся наконец скот колхозный понахаживается от зари до зари в четырнадцать лет больше паломника ноги обломает и в школу вот не ходит с тремя классами заглох. Да и у тебя сынок с учением вышел пробел большой неизвестно когда учеба наверстается. Хлеб едим покамест еще примесной с травой, но чище прежнего не такой что бывала одна лебеда с хлебной полки тек на лавку, и пухли мы от нее, а вспомнишь долгую немецкую оккупацию бомбежки землянки и этот-то кусок становится поперек горла застревает, да только нужно жить не для себя, а для вас детей и еще нужна еда на несколько ртов и нужна одежа с обувиной которая горит постоянно надвинешь на ноги сапоги рваные и галоши-колхозники и возишься не разгибаючись…»

ХII

Теплым вечером 10 мая к означенному времени, точно вдруг удлинившемуся, полнилась сдержанным гуденьем голосов нарядных офицеров и солдат столовая – два смежных зальца – с расставленной едой на столах, накрытых белыми скатертями. Всего было более полста человек. Все рассаживались. Составленный в первом большом помещении общий – для неофицерского состава стол, за которым уже привычно балагурили собравшиеся, по служебному долгу возглавлял меланхоличный тонкотелый майор Голубцов, замполит; он, суховато-требовательный и никогда не выходивший из себя, подсел сюда к подчиненным с той важной миссией, чтобы провозгласить здравицу в честь Победы. Этого все ждали.

 

Однако начало все откладывалось отчего-то. Вчера улетел вызванный в Москву подполковник Ратницкий, и оттого ли и сейчас на праздничном ужине не было должного порядка, привычно-совместимого с человечностью и властностью в характере командира. Оставшееся в части начальство, обязанное руководить, отчего-то бегало, суетилось, а кто-то из него еще не пришел к столу.

Нетерпение у всех росло. Те, кто посмелее, предлагали:

– Может, мы все же начнем? Будем разливать? Мочи нет…

– Да, время подпирает. Пора бы приступить, товарищ майор.

– Еще пяток минут… – Невозмутимо поглядывал на свои наручные часы замполит. – Нет капитана Шведова, старшего лейтенанта Конова, других. Подождем еще чуть. Теперь нам некуда спешить, я думаю…

Веселье все исправляло. Но едва был назван Шведов, некоторые женщины странно посмотрели на сидевшую Любу и на черешневую ветку в бело-розовом цвете, поставленную ею в вазе посреди стола. И Люба несколько смутилась, было это видно.

Говорливая медработник щупленькая Коргина – короткие темноватые волосы странно торчали на ее небольшой голове – почему-то засмеялась. И погромче уже рассказала об одном случае, происшедшем с ней давно на ткацкой фабрике. Когда возникло стахановское движение, девушки – прядильщицы работали по нескольким сменам, не уходя домой, и отдыхали по два часа в душевой. Раз молодой начальник цеха, пройдоха, и направился сюда, чтобы поживиться. Да она открыла кран душа и обдала его холодной водой. Так что сразу отбила охоту. В другой же раз она ехала с мужем в стареньком лимузине, и этот начальник гладил ее по спине. Муж заметил такое, остановил автомашину, молча вышел и молча же вытолкал его на улицу… И ей бывает смешно это вспомнить.

Однако она внезапно посерьезнела, заоткровенничалась вновь:

– Я проболталась в этой жизни, как в мартовской проруби. – И закашлялась. – Ой, девка, совсем не годишься, испортилась вся, все в груди отбила. Вообще-то язычница я нечестивая… А вы не отвлекайтесь, Антоша, не увлекайтесь…

Антон же поглядывал тем временем на сиявшую, точно именинница, восемнадцатилетнюю чернушку Иру, служившую во втором отделе, своего давнишнего друга, переговаривался с ней.

Как внезапно точно рюмка у кого-то в руке сухо хрустнула, переломившись, либо преждевременно кто-то хлопнул в соседнем зальце пробкой, откупорив бутылку шампанского. Но то был настоящий выстрел. Уличный. А следом ударил уже второй, бухнул же и третий. Все за столом позатихли встревожено, переглядывались. Чертыхнулся Маслов. Надо б пойти, выяснить…

«Неужто те психоватые бойцы – соседи наши – взаправду завелись спьяна?» – припомнились Антону сумрачно-расхлистанные скандалисты, пригрозившие солдатам-хозяевам в военторге крепко «угостить» вечерком из-за того, что не досталось им пива. – «Дурни непотребные: совсем спятили…»

Только когда в столовую вбежал бледный старший лейтенант Конов, автоначальник, по его лицу стало видно, что стряслось что-то непоправимое. И когда он выпалил:

– Парторга Шведова ранили тяжело! – поднялся шум: вскочив и разноголоса крича, некоторые солдаты хотели выбежать и утихомирить стреляющих буянов, несмотря на то, что замполит, стоя и повелительно махая руками, призывал к благоразумию – требовал тишины и внимания.

– Товарищи, не паникуйте зря, – просил он. – Ну, подпили… Обойдется все по-тихому. Не то перестреляться можно. Вы поймите…

Конов же сразу позвал Маслова и они вместе с Гончаренко и обезумевшей Любой выскочили вон – для того, чтобы отвезти раненого в госпиталь. Все беспокойно ерзали за столом, так как еще слышались беспорядочные одиночные выстрелы.

И много еще томительных минут прошло, прежде чем воротился в столовую еще более испуганно-бледный и усталый старший лейтенант Конов. Докладывал он, запыхиваясь, Голубцову:

– С капитаном очень худо… Рана-то опасна, сильно кровоточит; она у него, должно навылет в груди, или в предплечье; он в беспамятстве, ослаб. Он умышленно прострелен, как мишень живая: на свою беду, когда пошел сюда, замешкался на улице против освещенного окна, не остерегся, – и попал под прицел какого-то дикого стрелка. Ну, немыслимо!

Нам больших усилий стоило отправить его в госпиталь. Мешала эта братия хмельная, вооруженная. Еле-еле с ними справились. Позвольте, в санитарную его кладем, а толпа препятствует, шофера тащит от руля. Орет-матерится, чтобы прежде занялись их лейтенантом, тоже раненым, якобы кем-то нашим – в перестрелке… Маслов молодец: не оробел, все сладил и в конце-концов вывез и того, обоих увез, значит. И со Шведовым поехала Люба.

Замполит, поблагодарив Конова, в нерешительности встал с наполненной вином рюмкой; засидевшиеся сослуживцы, оживившись (хоть дождались какого-то действия), задвигались за столом. И только майор проговорил с глуховатостью:

– Ну, начнем же все-таки, – как с кухонной стороны, не охраняемой (нынче лишь ко входу в столовую был приставлен часовой), раздались топот ног, клацанье затворов стрелкового оружия и визгливо-истошные, сбивавшие с толку крики: сюда ворвалось несколько злобно оскаленных бойцов. Бессмысленно они вопили:

– А-а, голубчики, признавайтесь, кто из вас врачи? Спрашиваем, кто врачи? – И с ходу стреляли прямо перед собой, отвратительно грубые и осатанелые, что эсэсовцы.

И от этого содрогнулись все.

Ведь никто не знал и не подозревал того, что это бузила не просто перебравшая малость и оттого не помнившая себя солдатня, а куражились переодетые власовцы, которые в прифронтовой неразберихе, замаскировались в соседнем доме, выдавали себя за дополнительный персонал, обслуживающий полевой аэродром (но это позже выяснилось).

Кто-то из медичек еще с достоинством, не шарахнувшись под дулами карабинов, назвался врачом, деловито справился, в чем дело. Да все тотчас потонуло в возникшем невообразимом шуме. У ворвавшихся психов жажда мести, вероятно, лишь искала любой подвернувшийся предлог для совершения немедленной очередной расправы. Было ясно, что уже нисколько не могли оказать на них влияния никакие словесные воздействия: требовалось уж иное средство, чем слова, для отпора. Однако же надлежащего вооружения, чтобы защититься, Управление полевых госпиталей, как медицинская военная часть, не имело.

Инстинктивно, оценив ситуацию, Антон отпрянул сначала назад – составленные поперек столы и вскочившие из-за них люди отрезали выход, и пришлось бы улепетывать вон под пулями вдогонку. Показалось же ему, что в минуту все дружно навалятся на буянов и, шутя, обезвредят их. Потому-то – ради безопасности – он отпрянул на диван, стоявший в неглубокой нише. Но, к его ужасу, мгновенно – как произошло – все бросились наутек. К крикам и звукам выстрелов прибавился визг женщин, грохот опрокидываемой мебели, бьющейся и звенящей посуды, стон, топанье убегающих – видны были только спины. Всех словно смыло.

Дальнейшее он плохо помнил. Погасили или погасли с умыслом люстры. Помнил, нащупал рукой в кармане брюк засунутый длинный американский фонарь, подаренный ему кем-то. Вскочил, выхватил его и засветил из него пляшущим лучом, убегая тоже, увлекши за собой Коргину.

– Ну, болван, схлопочешь! – прошипели рядом с яростью. – Я сейчас тебя… Словлю…

Увесистый удар достал Антона по руке, и цапнули за фонарь, дернув так, что лишь нижняя его часть осталась в его ладони. Луч оборвался. Посыпались батарейки на пол. Но он вырвался наружу, будто заяц расхрабрившийся. Налегке.

Совсем стемнело, и пугала неизвестность; а народ куда-то разбежался, скрылся. Одиноко-неуютно и рискованно проторчал Антон сколько-то времени в отделе, в кухне, прежде чем пробрался садом к светившимся окнам второго дома. Потянул дверь, другую – набрел в одной комнате на притихших сослуживцев; вошел к ним смущенно, уже недовольствуясь в душе тем, что все они как зайцы задали стрекача. Он находился еще в неведении относительно всего случившегося.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru