bannerbannerbanner
полная версияСокрытое в листве

Александр Сергеевич Долгирев
Сокрытое в листве

25

Дмитрий пришел в себя и едва не застонал, открывая свинцовые веки – вчерашнее вино, а больше вина короткий сон на узкой для двоих кушетке отзывался тяжестью во всем теле. Они все же добрались до его комнатки, пройдя по ночной Москве несчитанное число шагов. Была уже совсем глубокая ночь, когда молодые люди аккуратно, чтобы никого не разбудить, проникли в мир идеальной чистоты, созданный Белкиным. Саша тут же поставила свою сумку на прибранный стол, бросила под него обувь и растянулась на неразобранной постели. Дмитрий простил ей эту бесцеремонность. Его воспаленные, взмыленные мысли были заняты совершенно другим.

Белкин рывком сел на постели, так и не справившись с веками до конца. В ушах зашумело, но это чувство быстро прошло, оставив его один на один с обычной усталой разбитостью невыспавшегося человека. Еще только проснувшись, он понял, что Саши нет рядом. Выяснение этого обстоятельства Дмитрий решил отложить хотя бы до тех пор, когда сможет нормально видеть мир вокруг.

Наконец пятна стали образами, обрели очертания и определенность. Белкин тут же увидел Александру, которая сидела за столом вполоборота к нему. Она снова была совершенно обнаженной, хотя Белкину помнилось, что уснула она в одежде. Он бросил опасливый взгляд на дверь, но тут же расслабился – он сам вчера, точнее уже сегодня несколько часов назад, запер дверь на ключ.

Саша совершенно проигнорировала его пробуждение, что позволило Белкину немного распробовать это чувство – чувство пробуждения с кем-то, с кем у тебя есть общая интимная тайна. Оно было сухим на вкус, хотя возможно, тут дело снова было во вчерашнем вине. Дмитрий хрипло спросил:

– Который час?

Саша что-то увлеченно читала и ответила, не отрывая взгляд от своего чтива:

– Когда я последний раз смотрела на часы, было без четверти шесть.

Дмитрий бросил взгляд на наполовину занавешенное окно – утро было в самом разгаре. Мысль о том, что до самого вечера ему больше не удастся хотя бы на пять минут прилечь, вызвала у Белкина приступ черной меланхолии, но он тут же его беспощадно подавил.

– Ты давно проснулась?

– Где-то час назад.

Александра продолжала увлеченно водить взглядом по строчкам. Казалось, что ей вчерашний вечер и сегодняшняя ночь дались очень легко. Дмитрий понял, что улыбается уголками рта, глядя на ее сосредоточенное лицо. Вчерашнее ожило и стало вдруг явственным и вещественным. На ее щеках вновь плясали лунные тени, а его спину холодила старая плитка пола беседки. Белкин задался вопросом: «Неужели теперь каждый раз при встрече с ней я буду вспоминать и чувствовать тот момент?» Ответом на этот вопрос могло быть только время, которому Белкин и решил довериться.

– Что читаешь?

Саша, наконец, оторвалась от листков и посмотрела на него рассеянным взглядом.

– Да так… У тебя очень хорошо пишется. Попробуй сам как-нибудь, а пока послушай.

Она взяла в руки тетрадку, которую Дмитрию прежде доводилось видеть, и уже набрала в легкие воздуха, чтобы начать читать вслух, но Белкин ее перебил:

– Подожди! Может не стоит? У меня стены со смежной комнатой нарошечные, а там ребенок маленький.

– Потерпят. Я уже минут сорок их копошение, вопли и сюсюканья терплю, кроме того, они, по-моему, ушли на кухню. Слушай! «Часто приходится видеть старорежимные проявления неуважения к товарищу-женщине, совершаемые кем по недомыслию и привычке, а кем и по злому умыслу. Например, мужчины до сих пор позволяют себе подниматься в присутствии женщины. Многим этот жест может показаться проявлением уважения, но это уважение насквозь лживое – в старом мире, где ни о каком равенстве между мужчинами и женщинами говорить не приходилось, этот жест был в действительности проявлением превосходства мужчин, ведь большинство мужчин выше ростом, чем женщины, и, вставая, они показывали, что всегда, в любом деле будут выше женщин.

Или этот невинный жест, когда мужчина придерживает дверь, пропуская женщину. Мир институток и барышень, падающих в обморок от комариного писка, канул в прошлое. Настоящая советская женщина, труженица, служащая или крестьянка в состоянии и силах сама держать для себя дверь, а оттого такое поведение мужчин есть неуважение к ней.

При этом обращает на себя внимание то, что чем больше в мужчине старорежимной «учтивости», тем хуже он относится к проявлениям женской сознательности, тем больше он отказывает женщине в истинно советском уважении к равному. Например, хорошее, правильное приветствие за руку эти мужчины оказывают только по отношению к другим мужчинам, отказывая в этом приветствии женщинам. С женщинами они обычно здороваются лишь словами, и это еще более-менее нормальный вариант. В иных случаях они исполняют что-то вроде невысокого поклона, а то и пытаются целовать руку женщины, демонстрируя вопиющее неуважение к самому нашему советскому обществу, где больше нет ни самих барских элементов, ни признаков раболепной почтительности перед ними.

Мы, советские люди, должны сказать решительное «нет» всем подобным проявлениям! Ведь подобная буржуазно-барская «учтивость» контрреволюционна по самой своей сути! Она – есть проявление глубокой реакционности и ограниченности значительной части мужчин, живущих в нашей стране…»

Александра прервала себя и посмотрела на Белкина с усталой улыбкой. Теперь он увидел следы прошлой ночи на ее лице – тени под глазами и обострившиеся черты, несобранные волосы и сухие губы.

– Как тебе? По-моему неплохо написано!

– Ты действительно думаешь так, как пишешь?

– А какая разница?

Дмитрий снова почувствовал, что пытается разгадать ее, но никак не может. Ему стало неуютно от этого.

– Послушай, Саша, а что будет, когда ты разгадаешь меня до конца? Когда я перестану быть тебе интересным.

Улыбка сошла с ее лица, а взгляд стал вдруг таким колючим, что Белкин не смог его выдерживать и уставился на свои руки. Спустя несколько мгновений, он, как через вату, услышал:

– Скорее всего, я уйду.

Как ни странно, от того, что она сказала правду, Дмитрию стало легче. Он снова смог смотреть на девушку:

– Только предупреди меня, когда почувствуешь, что хочешь уйти, хорошо? Мне нужно будет подготовиться.

26

Виктор Павлович вновь был у дверей «чекистского кабинета». Ему хотелось смеяться от этой ситуации – уже в третий раз, уже третьему человеку из ОГПУ ему предстояло рассказывать одно и то же. Что дело Осипенко, это дело не только Осипенко. Что количество жертв продолжает расти, а странности множатся. А еще, что для того, чтобы схватить безобразника достаточно просто выставить наблюдение за двумя людьми. За всего двумя отдельно взятыми людьми. Оба находятся в Москве, оба совершенно не скрываются. И если бы Гендлер занялся этим, а не поехал брать и бить, как это заведено в их милом заведении, то возможно, убийца – настоящий убийца – уже был бы найден, а сам Гендлер был бы жив.

Виктор Павлович без всяких стеснений и угрызений широко улыбнулся, вспомнив заметку в «Вечерке» о взрыве примуса в одном из домов на Сыромятниках и некролог в том же номере о скоропостижной смерти при исполнении служебного долга уважаемого товарища Гендлера Иосифа Давидовича. Решить эту задачку для Стрельникова не составило труда. И если смерть Гендлера, у которого на лице была написана вся его революционно-уголовная биография, вызвала у Виктора Павловича грешное чувство удовлетворения, то несомненная смерть инженера Митина его расстроила – Митин был верной ниточкой к настоящему убийце. Ниточкой, которая обязательно привела бы к нужному человеку, но только за нее нужно было аккуратно тянуть, а не дергать со всей чекистской дури. От такого обращения ниточки чаще рвутся, чем вьются.

Но два человека, указанных одноногим обувщиком, все еще могли и должны были в итоге вызвать интерес у убийцы. «Нужно будет сегодня посмотреть на Белкина повнимательнее – его весть о гибели этого Чернышева просто уничтожила. Может захандрить с его-то характером…»

Виктор Павлович отвлекся от размышлений о Мите и еще раз посмотрел на дверь «чекистского кабинета» – не хотелось стучать в нее. Столкновение с Владимировым вселило в Стрельникова надежду, что некоторые вещи наконец-то начали меняться к лучшему, и ничтожность, в которую впало бытие, имеет свой конец, но потом Владимирова сменил этот. Пятнадцать лет назад Стрельников давил таких молодцев, как Гендлер. Причем, не за терроризм или политическую агитацию, а за разбой, грабеж и уклонение от военной службы. Возвышение бытия из ничтожности пока откладывалось.

Виктор Павлович выгнал эти мысли из своей головы – нужно было работать. В любой день, в любой век нужно было делать свою работу. Стрельников потому и удержался на плаву – он с самой юности усвоил для себя, что самый тяжкий из всех грехов, это уныние, разрушающее человека вернее всего. Он собрался с духом, облачился в привычное благодушие и постучал в тяжелую дверь.

Никто не ответил. Тогда Стрельников постучал еще раз – вновь безрезультатно. После третьей попытки он потянул ручку на себя – дверь была заперта. Из этого могло следовать огромное множество вещей, начиная с того, что товарищи чекисты что-то припозднились на службу и заканчивая тем, что теперь Петровка, 38 снова всецело принадлежала милиции. Стрельников, не спеша с выводами, спустился вниз и подошел к дежурному:

– Еще раз доброго утра, Петр Архипыч, ты прости мне праздное любопытство, но ты товарищей из ОГПУ не видал?

– И вам еще раз не хворать, Виктор Палыч, нет, не видал. Они еще вчерашним днем, как погрузились на грузовик все, так больше не появлялись. Я слышал, случилось с ними что-то – вроде взрыв какой-то на Сыромятниках. Может, после этого решили у себя там, на Лубянке окопаться и не соваться в город лишний раз?

Виктор Павлович задумчиво кивнул, а после этого ответил:

– Да, было бы неплохо… Ладно, Петр Архипыч, не скучай!

Стрельников сам не заметил, как поднялся наверх и устроился за своим столом. По всему было похоже, что больше ему пересекаться с ОГПУ в расследовании этих убийств не доведется. Виктор Павлович ни на секунду не сомневался в том, что чекисты продолжат копать вокруг Осипенко дальше. Может быть, даже до чего-нибудь докопаются. Разгромят организацию, в которой работали Осипенко и Митин наверняка. Пропустят через допросную коллег Митина и обязательно кого-нибудь осудят. Найдут какой-нибудь троцкистско-американско-голландский заговор по подготовке не меньше, чем вооруженного восстания в Москве. А самое неприятное, что не станут даже слушать о том, что убийство Осипенко никак не связано с тем, над чем он работал. Просто так вышло, что он пересекся с Митиным именно по работе.

 

Стрельников понял, что теперь они в этом расследовании одни с Митей Белкиным. Разве что родное ведомство решит немного помочь, но только доказательств связи между убитыми было маловато для того, чтобы начальство тратило людей на слежку. Это у ОГПУ сеть агентов по всей Москве, а у МУРа каждый человек был на счету.

***

Белкин чувствовал, что начинает клевать носом даже в трясучем кузове грузовика. Стрельников смотрел на плывшие мимо них улицы и не обращал на молодого коллегу никакого внимания. День прошел в текущих делах, быстро заслонивших для следователей череду возможно связанных убийств. Для Стрельникова это было даже к лучшему – он смог немного обдумать, куда двигаться дальше.

Теперь грузовик двигался в сторону Немецкой слободы, где в одном из приземистых старых домов, населенных фабричными и железнодорожными рабочими, скрывалось фотоателье Ивана Громова. Громов был одним из людей, запечатленных на фотокарточке, которую Белкин увидел у одноногого Чернышева.

Виктор Павлович поглядывал на все менее устроенную округу с некоторым удивлением – в странном районе товарищу Громову довелось держать ателье. Немцы в Немецкой слободе давным-давно не были хоть сколько-то значительной частью населения, но после 17-года не стало и купцов с разночинцами, живших здесь в большом количестве. С тех пор Немецкая улица, которую Стрельников никак не мог приучиться называть Бауманской, и притекавшие к ней ближние кварталы постепенно превращались в трущобы, отдаленные от всей московской жизни.

Шофер остановился у нужного дома, не став даже пытаться втиснуться в тесный, загаженный двор. Белкин спрыгнул на старую разбитую брусчатку и не удержал зевок. Стрельников спрыгнул следом и огляделся вокруг. Рабочий люд возвращался со смены. Кто-то еще шел прямо, кто-то заметно пошатывался, а кто-то уже упал. Хотя Виктор Павлович отметил, что его не схватило то самое чувство непрестанного напряжения и опасности, которое было в районе Хитровки. В отличие от злой и вечно подпольной Хитровки здесь была обычная рабочая окраина. В меру разбитая и в меру дикая, но не переходящая в откровенную запущенность и брошенность.

Ателье Громова пришлось поискать. Маленькая и блеклая вывеска указывала стрелкой во двор, но в неосвещенном дворе ничего похожего на фотоателье не было. Стрельников посмотрел в темное нутро подъезда и бросил:

– Там?

– Больше негде.

– Почему даже в двухэтажных домах подъезды похожи на провалы километровых пещер?

Белкин поглядел на старшего коллегу непонимающе, но Виктор Павлович лишь усмехнулся и направился к подъезду. Дмитрий последовал за ним. Сразу направо от входа в подъезд была еще одна маленькая и блеклая вывеска – они пришли по адресу. Очевидно, Громов устроил ателье прямо там же, где и жил. Стрельников протянул руку к двери, но замер на полудвижении.

– Митя, в окнах ведь не было света?

Белкин отрицательно помотал головой, а затем выглянул на улицу и убедился, что окна ателье были темны. Когда он возвращался к Стрельникову, раздался странный хлопающий звук. Виктор Павлович тоже его услышал и к тому моменту, когда Белкин с ним поравнялся, в руках у Стрельникова уже поблескивал револьвер. Дмитрий немного замешкался со своим, но вскоре был готов.

Стрельников показал, что пойдет первым. Дмитрий встал напротив двери и навел на нее револьвер. Виктор Павлович аккуратно потянул дверь на себя – она оказалась не заперта. Скрип был до того пронзительным, что его было слышно в любой части дома, но с этим ничего нельзя было поделать. Как будто одного скрипа было мало, звякнул колокольчик, висевший над дверью. А за дверью, в глубине комнаты виднелись очертания человеческого тела. Стрельников осторожно переступил через порог и прошел внутрь. Вскоре Дмитрий увидел его знак о том, что можно входить. Белкин, продолжая держать револьвер перед собой, прошел в комнату и поравнялся с закрытой дверью, на которой висела табличка с надписью «Проявочная – не входить!» Дмитрий даже отсюда видел, что они опоздали – человек на полу был уже мертв.

Вдруг дверь проявочной будто испарилась, обнажая густую черноту этой комнаты. В следующее мгновение эта чернота обрушилась на Дмитрия сверху. В голове взорвалась граната, начиненная иголками, в глазах потемнело, но сознание Белкин не потерял. Он выпустил пистолет из рук, припал на одно колено, а затем опустился на четвереньки. Белкин с огромным трудом, пересиливая всю мощь столба воздуха, давившего ему на плечи, поднял голову и увидел, что Стрельников тоже оказался на полу, и на него был наведен ствол странного, никогда прежде невиданного Белкиным пистолета. Виктор Павлович был в сознании и смотрел куда-то вверх – туда, где должно было находиться лицо убийцы. Дмитрий тоже попытался поднять взгляд, но что-то горячее и липкое заливало ему глаза. Белкин почувствовал, что пол под ним пришел в движение – похоже, забытья все же было не избежать. Перед тем, как потерять сознание, Белкин из последних сил успел крикнуть самое простое и быстрое, что мог:

– Нет!

27

Лицо Чернышева все еще стояло у меня перед глазами. Он преследовал меня во сне, прятался в углах моего дома и в изгибах начертанных мною букв. Я даже в зеркале его видел.

Когда из небытия вынырнул Осипенко, появившись вдруг в жизни Вани Митина, я не испытывал ни малейших сомнений. Осипенко нужно было судить. И нужно было хотя бы на малую долю искупить свое собственное предательство. Наше общее желание отомстить стало настоящим топливом для моего духа.

Потом я столкнулся с Родионовым, который будто все эти годы ждал момента, чтобы поклянчить у меня на выпивку. Мне стало это нравиться, я вошел во вкус. Мерзавец Овчинников утвердил меня в том, что путь мести правильный и более того – неизбежный для меня.

Но потом были Ермаков и Чернышев. Оба меня узнали, оба меня не боялись, оба вели себя достойно. Первые трое показали мне столь низкое падение собственной личности, что я решил, будто и остальные ничем не лучше, будто и они не переменили свою натуру за прошедшие годы. Мне было больно убивать кладбищенского гуся и нестерпимо убивать ремесленника-журавля. Я чувствую себя злодеем, причем не просто тем, кто творит злодейство, но тем, кто нарушает законы мироздания. Тем, кто убивает из прихоти, а не из неизбежной необходимости.

Ты не думай – я не отступлюсь. Я доберусь до последних осколков прошлого и разобьюсь вместе с ними в кварцевую пыль. Чернышев был прав – мне не выжить. Я как-то не подумал об этом, когда прокрался в дом спящего Осипенко. Они уже сжимают кольцо вокруг меня. Они уже настигли моего оружейника.

Я вспомнил стыдливую, похожую на дымную завесу заметку о взрыве примуса в квартире, где жил Митин. Трое погибших и один раненый. Ха! Для того, чтобы взрыв примуса привел к таким жертвам, этим троим нужно было обнять его в момент взрыва и даже в этом случае, они, скорее всего, отделались бы увечьями. Нет, они настигли оружейника, и он дал им бой. Он говорил мне, что больше они его не увезут, что больше он не будет отвечать на их вопросы. Похоже, он исполнил свое намерение в полной мере. Лишь одно меня смущало в его акте – биться с чекистами, это одно, но от взрыва могли пострадать другие люди. Это было очень неаккуратно. Я не рискнул приходить к его дому – слишком много опасности и слишком мало смысла.

Вместо этого я пришел к тебе. И ты исцелила мои сомнения, как и всегда. Знаешь, когда ты сказала, что я могу отступить в любой момент, и в том не будет ни малейшего позора, я окончательно понял, что не отступлю. Когда все только начиналось, ты так хотела мести, так жаждала, чтобы я уничтожил их всех без пощады, а в последнее время все больше беспокоишься обо мне.

Я попытался объяснить тебе, что мне придется погибнуть. А ты только обняла меня крепко, как будто не хотела отдавать в лапы подкрадывающейся смерти. Все же очень много наивного в тебе, даже спустя все эти годы. В тот момент в твоих объятиях я почувствовал, что возможно вижу тебя в последний раз. Уходя, не оглянулся ни разу – нужно было завершить все.

Я почти не запомнил Ивана Громова. Он был тихим и незаметным. Не лез в первые ряды. Старая Немецкая улица ожидаемо вызвала во мне целую бурю чувств – я здесь жил раньше. Тысячу лет назад или больше. Причудливо было вновь оказаться здесь теперь. Москва перетекала и непрестанно менялась, то полнея от жадного до преуспевания народа, то худея и усыхая через уходящих на войну. Каждый район тоже имел свое дыхание, то пополняясь новыми жильцами, а то пустея и ветшая.

Сейчас бывшая Немецкая слобода «выдыхала». Правда, не столько людьми, сколько собственной культурностью, благополучностью и парадностью. Первое же, что я заметил на подходе, это старое разбитое окно. Дом не был заброшен – в некоторых окнах был свет. Но в этом окне не было ни света, ни нормальности. Забавно, окна бьются всегда, в любые времена – в том нет трагедии. Но мне очень четко вспомнился момент, когда все полетело под откос – вот в таком же среднем по всем своим чертам доме, не в глухом углу, но и не в центре улицы кто-то разбил одно из окон. И его никто не заменил. Никто даже досками его не заколотил. Это было не окно во двор, поэтому каждый, кто проходил по Немецкой улице, мог его увидеть. Люди проходили и проезжали мимо, заглядывая в это разбитое окно, и видели деревянные ящики без маркировки – их содержимое до сих пор было для меня загадкой.

Тогда я появлялся дома не часто, поэтому для меня происходившее далее было не плавным и ползучим, а резким и галопирующим. Вскоре в этом же доме разбили еще одно окно. Его тоже никто не заменил. Через месяц в доме не было целых окон, а на стенах появились надписи. В основном матерная брань, но было что-то и про фабрики крестьянам. Их никто не стер и не закрасил. Когда я вернулся домой в следующий раз, окна соседних домов были разбиты. А еще через время разбитые окна и грубые надписи появились и в моем доме. Разруха, как эпидемия какой-то страшной болезни, захватывала дом за домом, вытесняя не самих людей, а их нормальность.

Я остановился около того дома, с которого все началось много лет назад – в нем было одно неразбитое окно и в этом окне, несмотря на ранний вечер, уже горел тусклый свет. А в том самом черном оконном зеве никаких ящиков больше не было – я смог разглядеть лишь какое-то скомканное тряпье и бумагу.

Мой старый дом остался за моей спиной легко и быстро – меня здесь больше не было. Я не оглянулся, не замедлил шаг, но и не ускорился, пытаясь убежать. В нем разбитых окон не было, по крайней мере, со стороны улицы.

Я смог быстро найти ателье Громова. Когда Чернышев только рассказывал мне о рыжеволосом человеке с фотокарточки, бывшей теперь в руках у милиции, я удивился тому, куда жизнь определила Ивана Громова. Правда, тут же одернул себя – были истории и поудивительнее у тех, кого мне довелось убить. В действительности, самым странным совпадением или иронией судьбы мне виделось то, что все мои прежние цели все еще были в Москве, а не разбрелись по огромной стране. Вернее, некоторые из них разбрелись, но и Юдин, и Матвейчук уже давно погибли.

Ателье было на первом этаже, и освещенное окно было надежно защищено большой изящной решеткой, странной до того, что я долго не мог отвести от нее взгляд. А потом едва не хлопнул себя по лбу, узнав в этой решетке кусок ограды Александровского сада с медальонами в виде львиных морд, с которых, разумеется, давно соскребли позолоту.

Лишь разобравшись с этим, я заглянул в комнату, защищаемую этой решеткой – Громов сильно изменился за прошедшие годы. Я не очень хорошо помнил его лицо и не смог бы его узнать, если бы не описание Чернышева. Громов располнел, заматерел и начал лысеть – стал похож на сатирическое изображение нэпмана с какого-нибудь плаката. Он был занят работой – у стены стояли молодые люди, имевшие взволнованный вид. Громов довольно грубовато велел им встать свободнее и улыбнуться, а еще не моргать, пока он не разрешит. Он не разрешал примерно две минуты – у девушки даже слезы по щекам побежали, но она не моргнула и не стерла принужденную улыбку с лица.

Можно было постучать в ателье и под видом клиента подождать, пока Громов закончит с этой парочкой, но я опасался, что он меня узнает. Поэтому я остался у подъезда и решил выждать, пока Иван останется один. То ли минуты тянулись слишком медленно, то ли Громов собирался выжать из несчастных ребят все соки, но они все не выходили. Я оставался спокоен – Громов был на виду и не собирался никуда деваться. Сейчас было не лучшее время для наблюдения за снегирями, но своей рыжиной и ворчливостью Громов напомнил мне эту птицу. Я улыбнулся этой мысли и достал свои записи. В последние дни я почти не работал над ними, затянутый в омут переживаний – это было неправильно, поэтому сегодня с утра я заставил себя потрудиться: «Ничто иное не подвергает нас таким страданиям, как наше сожаление. Каждый человек желает избавиться от своих сожалений. Но и приподнятость, и подавленность ведут нас к опрометчивости. Позже память о нашем безрассудстве приведет нас к раскаянию, а раскаяние к чувству сожаления. Потому верно сохранять стойкость духа перед любыми невзгодами и не давать себе упиваться радостью при любой удаче…»

 

Молодые люди наконец ушли, почти выскочив из ателье. Из темноты я мог наблюдать, как они двумя бабочками закружились перед подъездом, как девушка рассмеялась, а парень закружил ее в воздухе. Неужели Громов своими придирками довел их до того, что теперь, получив свободу, они радовались, как дети.

Я дождался пока они уйдут, прикрепил к своему пистолету последнюю большую работу Митина и зашел в ателье. Колокольчик оповестил хозяина о моем прибытии – откуда-то сбоку раздалось приглушенное: «Подождите! Я сейчас выйду!» Я оглядел комнату – усталые после целого дня солнечные лучи уже покинули небольшой двор, на который выходило зарешеченное окно. Для фотографирования было уже темновато. Впрочем, судя по всему, Громов умел создать в этой комнате искусственный день с помощью сразу нескольких ламп, расположенных тут и там.

Я подошел к стене, у которой недавно стояли молодые люди. На всю стену раскидывалась картина, изображавшая веранду на приморской вилле. Далеко слева виднелось море с одинокой яхтой, а справа отвесный, но невысокий скалистый склон. Плющ обвивал старый мрамор, из которого была выстроена веранда. Меня вдруг обдало соленым ветром и запахом оливок. Это была старая веранда из иных времен. Из времен, греческого языка и латыни, из времен Сапфо и Катулла. На заднем фоне, на галечной дорожке, поднимавшейся к вилле, мне примерещился бюст Гомера.

Я отошел чуть подальше, вернулся в вечеряющую Москву и окинул картину общим взглядом. На ней очень не хватало главного героя. Казалось, что он отошел ненадолго в сторону, чтобы налить себе вина, например, но без него все было мертвым и пустым. Разумеется, в том и был замысел – героями были люди, которых Громов фотографировал на фоне этой стены.

Иван подошел ко мне бесшумно – я тут же обругал себя за расслабленность.

– Нравится?

– Да, хорошая работа. Ваша?

– Нет, один знакомый сделал. Одна беда – выцветает, да обтирается быстро… Итак, вы один будете?

Я заставил себя оторвать взгляд от фона и обернулся к нему. Заглянул в его глаза – он не узнал меня.

– Один. Мне желательно побыстрее.

– Проездом что ли в Москве?

– Да.

Я не видел необходимости придумывать более сложную ложь. Громов кивнул и задумчиво сощурился.

– Раньше завтрашнего утра никак – проявка дело небыстрое. И это будет стоить… десять за три. Это если самые простые карточки, а не открытки.

Это было наглостью, и Громов это знал. Признавшись в иногородности, я уже повысил нормальную цену раза в два, а потом еще и срочностью докинул. Я усмехнулся и ответил:

– Грабите честной народ, товарищ фотограф!

Громов начал наигранно возмущаться:

– Да кто грабит?! Я?! Везде сейчас по Москве такие цены! Найдете дешевле, бесплатно сниму!

– Поискал бы, да времени нет. Десятка, так десятка.

Громов тут же успокоился совершенно и стал готовить оборудование. Он повернул несколько переключателей разбросанных по комнате, и все помещение осветилось электрическим светом. Я спокойно следил за его беготней.

– Стоя будете или стул принести?

– Стоя.

– Влево два шага. В мое лево, а не в ваше! Так, у вас фуражки нету?

– С собой нет.

– Ладно. Голову чуть на меня. Еще чуть. Наклоните. Улыбнитесь. Все! Замрите!

Громов нагнулся к фотоаппарату, заглянул в объектив и увидел, как я в него целюсь. Нужно отдать ему должное – первое, что он сделал, это поднял руки вверх.

– Ты не узнаешь меня?

Громов медленно выпрямился и забегал взглядом, даже не глядя на мое лицо.

– Что вам нужно? Деньги? У меня есть! Все отдам, только не убивайте.

Я повторил вопрос:

– Ты не узнаешь меня?

Громов меня не слушал. Он продолжал лепетать:

– У меня и золото есть. Немного, но есть. Я все отдам!

– Замолчи!

Сам не знаю, чем именно, но он начал меня раздражать. Причем быстро и сильно. Я сделал несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться, а потом произнес:

– Золото, говоришь? Ну, показывай.

Громов часто закивал и пошел на меня, будто забыв о пистолете. Я тут же его одернул, но Иван будто сам хотел отдать мне свое золото:

– Мне нужно пройти – это в той комнате. В спальне.

Я кивнул, пропустил его мимо себя, но был предельно внимателен – все это было похоже на уловку. Громов отпер ключом дверь в спальню и прошел в тесное помещение. Вдруг на середине комнаты он присел и стал что-то делать с полом.

– Эй, ты чего там?!

– Да у меня тайник здесь! Не в буфете же такое добро держать.

Я почувствовал, что спина взмокла – что-то было не так. Где-то совсем рядом крутилась опасность.

– Давай быстрее!

– Сейчас-сейчас…

Громов поднялся на ноги и стал поворачиваться – я был почти уверен, что увижу у него в руках пистолет, но там был лишь тканевый сверток, который Громов немного поглаживал. Я сделал ему знак вернуться в большую комнату. Иван подошел к стулу, который использовался при съемках, и стал разворачивать сверток на сиденье. Я на долю секунды бросил взгляд в окно и понял, что меня очень хорошо видно с улицы.

– Постой. Свет убери.

Громов посмотрел на меня непонимающе, но поднялся на ноги и стал гасить лампы. Вскоре комната погрузилась в ранний вечерний сумрак. Впрочем, было все еще достаточно светло, чтобы я мог хорошо видеть свою цель. Он растерянно посмотрел на меня:

– Но как же без света?

– На ощупь. Показывай, а не болтай.

Вскоре на стуле лежали несколько колец и сережек, пара серебряных ложек и портсигар из красного дерева. Я велел ему отойти к стене, а сам обратился к предметам, разумеется, не расслабляясь до конца. На одной из сережек застежка была испачкана чем-то бурым, у портсигара был сколот угол, а одно из колец имело посвящение некоей Инне.

– А с того офицера ты ничего не снял?

Ответа не последовало. На лице Громова страх мешался с непониманием.

– Неужели совсем не помнишь? Ты, Осипенко, Чернышев, Родионов, Юдин… А, ну да, он же не первой жертвой вашей банды был и не последней. Ну, так я напомню – он смотрел на вас так, как вы заслуживали – как на стаю бешеных собак, которых забыли пристрелить. В глаза мне посмотри, Иван.

Громов по-прежнему ничего не понимал. Или делал вид, что не понимает. Я резко поднялся на ноги и в третий раз спросил, чудом не перейдя в крик:

– Ты не узнаешь меня?

Рейтинг@Mail.ru