bannerbannerbanner
Аврелия

Э. Кэнтон
Аврелия

Часть первая
Доносчик

I. Рим в 91 году

В 844 году от своего основания, или в 91 году нашей эры, Рим томился под суровой и кровавой тиранией императора Домициана.

Римский народ, гордившийся некогда своей свободой, должен был горько раскаяться, отдав себя во власть правителей вроде свирепого Калигулы, бездарного Клавдия или жестокого и бесчеловечного Нерона. В течение более пятидесяти лет, следовавших после царствования Августа, не было тех унижений и оскорблений, которым не подвергались бы от своих кесарей гордые победители мира. Смятение, ужас и страх за собственное существование стали повседневными, обычными условиями жизни римских граждан.

Правда, с восшествием на престол Веспасиана и затем его старшего сына Тита наступила некоторая передышка в этих тяжких испытаниях, но двенадцать лет сравнительного затишья и покоя пронеслись с быстротой сновидений, а с воцарением Домициана настала пора новых бедствий, составляющая одну из наиболее мрачных страниц римской истории.

В описываемое время, соответствующее десятому году царствования Домициана, Рим в достаточной степени испытал на себе все ужасы неукротимой деспотии этого цезаря. Многочисленные и совершенно беспричинные ссылки и изгнания, направленные против именитейших граждан, явные и тайные убийства и насилия составляли обычное явление.

Однако в 844 году Рим пользовался сравнительным покоем. Происходило это не оттого, что кровожадные инстинкты Домициана сделались от времени более умеренными; равным образом и не оттого, что он таким путем пожелал привлечь к себе некоторое расположение граждан; нет, он покинул на несколько месяцев Рим, чтобы лично закончить войну, которую давно и безуспешно его военачальники вели против дакийцев. Однако если рука отсутствующего Домициана не тяготела над громадным городом, то это не значило, что положение вещей значительно улучшилось. Опасность была, может быть, менее ощутимой, но она все же висела над головой каждого.

Император отсутствовал, но в городе оставалось много негодяев, которые служили орудиями его тирании и были обычными исполнителями его злодеяний. Толпа доносчиков соперничала в ловкости и дерзости, чтобы дать пищу алчности и ненависти, одинаково ненасытным у властителя мира.

Пламенное усердие этих угодливых исполнителей деспотизма цезаря поддерживалось не только раболепней угодливостью их перед повелителем, но и своекорыстными соображениями и целями. С ловкостью и неутомимостью ищеек они вынюхивали малейшие признаки, чтобы построить на основании них тягчайшие обвинения. Проницательность этих сыщиков была так велика, что казалось, будто они способны проникать в самую совесть и сердце людей. И все это делалось для того, чтобы подавить вздох о свободе и чтобы, по сильному выражению Тацита, зарегистрировать даже все вздохи и слезы.

II. День доносчика

Канун июльских ид[1] 844 года…

Тонкая полоска тени на солнечных часах форума показывала полдень, когда какой-то человек, выйдя из базилики Юлия, остановился на несколько минут перед ее перистилем, наполненным шумной толпой народа.

Причиной наплыва громадной толпы к месту обычного заседания ста мужей служило то обстоятельство, что на этот раз в базилике Юлия собрался в виде исключения верховный суд по взысканию убытков. Уже в течение нескольких дней здесь разбиралось громкое дело, возбуждавшее горячие толки и споры. Два знаменитых оратора соперничали друг с другом в блеске и убедительности своих речей.

Внешность и манеры гражданина, который только что оставил зал заседаний и на некоторое время задержался в толпе, показывали, что он принимал самое близкое участие в процессе. На нем была пурпурная тога, по обычаю тех ораторов, которые старались возбудить к себе со стороны судей сочувствие. С этой же, без сомнения, целью широкая повязка закрывала всю левую часть его лица. Однако по тому презрению и даже угрожающим жестам, с которыми встретила его толпа, можно было догадаться, что симпатии были не на его стороне. Враждебное настроение окружающих стало его несколько беспокоить, и он готов уже был выбраться из толпы, когда вблизи послышались чьи-то глубокие вздохи, стенания и проклятия.

Эти вздохи исходили из уст старика, вся внешность которого свидетельствовала об его ужасном отчаянии.

Несчастный старик, так же как и человек в повязке и в пурпурной тоге, только что покинул зал заседания. Но он вышел оттуда, раздирая одежды и вырывая свои седые, усыпанные пеплом волосы. Это достаточно показывало, что приговор произнесен не в его пользу и что он коснулся самых дорогих и священных его интересов.

Его сопровождал защитник, еще молодой человек, черты лица которого свидетельствовали о благородстве его натуры. Напрасно он пытался найти слова утешения для своего убитого горем клиента: тот громко выражал свои жалобы на несправедливость людей и на суровость богов.

Человек в повязке сделал было попытку ускользнуть от встречи с плачущим стариком, но, не будучи в силах пробраться сквозь толпу, решил поступить как раз наоборот. С восторженным видом он подошел к старику и, схватив за руку сопровождавшего его защитника, воскликнул:

– Дорогой Плиний! Позволь мне поздравить тебя, несмотря на твою неудачу. Твоя речь в защиту клиента была лучшей из всех, слышанных мною в течение всей моей жизни. Клянусь Аполлоном, ты превзошел самого Цицерона! Неудивительно, однако, что дело тобой проиграно: я получил благоприятные предзнаменования.

Плиний Младший, на этот раз «превзошедший Цицерона» разве только тем, что проиграл дело, поспешно отдернул свою руку и, презрительным взглядом смерив противника, отвернулся в сторону.

– Несчастный Цецилий! – продолжал между тем торжествующий победитель, обращаясь к старику и придавая своему лицу выражение живого сочувствия. – Отчего ты не согласился на сделку, которую я тебе только что предлагал? Ты бы…

Но он не мог договорить. Железная рука уже схватила его за горло и сдавила с такой силой, какую нельзя было предположить в руке слабого, разбитого горем старца. Еще мгновение – и, потеряв равновесие, он покатился со ступеньки на ступеньку к пьедесталу одной из статуй двенадцати великих богов, которые украшали перистиль базилики Юлия.

Восхищенная толпа одобрила старика громом рукоплесканий и радостными криками, осыпая его противника шиканьем и насмешками. А Плиний, огорченный неудачей настолько, что не мог даже позлорадствовать, поспешил скрыться.

Гражданин, сброшенный со ступенек базилики Юлия, поднялся с проворством человека, сделавшего легкий прыжок. Стараясь казаться бодрым и проворным, он не мог, однако же, скрыть злости, которой запылало его лицо.

– Клянусь всеми богами ада и всеми фуриями, что я отомщу тебе, проклятый старик! – воскликнул несчастный, едва держась на ногах.

После нескольких минут размышления он поспешно направился к невысокому зданию, которое примыкало к храму Сатурна, расположенному, как и базилика Юлия, на форуме. Это здание было известно под именем народного архива, который служил местом для хранения актов и протоколов гражданского ведомства.

Придя в присутственное место, незнакомец потребовал свидетельство о рождении молодой девицы, которую он назвал Цецилией, и, обращаясь к чиновнику, поспешившему развернуть этот документ перед его глазами, сказал:

– Дополни акт припиской, что по состоявшемуся сегодня постановлению суда рекуператоров[2] Цецилия, родившаяся от законных родителей, римского гражданина Цецилия Басса и покойной Теренции Пакувии, признана собственностью торговца невольниками Парменона. Вот заключение суда…

И он сунул в руку чиновника пакет, которым заботливо запасся, прежде чем покинуть преторию.

Но вместо того чтобы уйти из архива и направиться домой, он вошел во внутренний потайной коридор, который вывел его вскоре в другие присутствия, несомненно более важные, чем те, о которых мы только что упомянули, и где царила кипучая деятельность.

Это были казнохранилища республики и кесаря. Они занимали пристройки в ограде храма Сатурна. Если верно, что Веспасиан по восшествии на престол исчислил государственные расходы в ужасающей сумме двух миллиардов пятьсот тридцати миллионов сестерций,[3] то нетрудно вообразить, какое зрелище должны были представлять эти места, куда стекалось золото и серебро со всей вселенной.

Было бы весьма интересно окинуть взором все это движение, хотя бы для того, чтобы всмотреться в выражение лиц, непрерывно следовавших для уплаты своих податей, и обрисовать характерную, не менее любопытную наружность чиновников, которые получали деньги и заносили в роспись: ничто не ново под луною, и, как в древности, так и в наши дня, печаль уплаты и радость получки представляли очень резкую противоположность.

 

Но у нас не хватило бы времени для таких деталей. Мы следим за человеком, которого не должны покидать из виду ни на одну минуту.

Он идет весьма быстро и, несмотря на то, что его ухо прислушивается к звуку драгоценного металла и взор его загорается огнем алчности, не удостаивает вниманием весовщиков, или официальных контролеров, грубой и несовершенной монеты этой эпохи. Не без волнения мы сопровождаем его до того гражданина, которого он быстро различил среди толпы и отвел в сторону, чтобы обратиться к нему со следующим вопросом:

– Ну, дорогой Палфурий, какая сумма заготовлена для вручения нашему милостивому и всемогущему повелителю, императору Домициану, после отбытия его из Рима? Сделал ли ты расчет, о котором я просил тебя?

– О конечно! И сумма весьма значительная. Пятнадцать миллионов сестерций – вот что дали императору завещания в течение шести месяцев.

– И тебе не стыдно, Палфурий, говорить о такой жалкой сумме! Божественный Домициан будет негодовать за твое нерадение.

– Ho, – возразил живо Палфурий, – весьма снизилась смертность в Риме с некоторого времени, и весьма небольшое число открыто завещаний. Армилат, с которым я недавно беседовал по этому делу, объявляет уменьшение сбора слишком благоприятными атмосферными условиями, вот, – прибавил он, повертываясь в сторону, откуда исходил свет, – вот солнце обещает нам палящий зной, и болезни нам помогут показать, что наше усердие к императору не ослабело.

– Армилат и ты, Палфурий, не более как глупцы! – воскликнул незнакомец тоном, который показывал, как мало стеснялся он в выражениях по отношению к человеку с таким положением, какое занимал Палфурий. – Я вам повторяю, что эта сумма недостаточна, а ссылка в виде оправдания на атмосферные условия и на отсутствие болезней смешна. Подумайте о том, что император Август получил в дар от своих друзей четыре миллиарда сестерций, что сестерция имела в то время большую ценность, чем теперь, и что, следовательно, вы никогда не достигнете и четвертой части этой цифры, если несчастная сумма в пятнадцать миллионов сестерций за шесть месяцев вам представляется значительной. Или вы полагаете, что император Домициан меньше заслуживает вашего усердия, чем Август?

Эти слова были произнесены так внушительно и грозно, что Палфурий опустил глаза и предпочел ничего не отвечать в свое оправдание.

– А собрал ты какие-нибудь сведения относительно Флавия Климента и его жены Флавии Домициллы? – продолжал допрашивать незнакомец. – Известно ли тебе, что распространился слух, будто они предались новому суеверию? Флавий Климент страшно богат, и если бы он на самом деле оказался христианином, то это могло бы послужить довольно простым средством, чтобы пополнить недочет, на который я тебе только что указывал.

Несчастный Палфурий, казалось, был потрясен этим новым вопросом еще более, чем первым. Тем не менее он ответил:

– Флавий Климент – двоюродный брат императора, а Флавия Домицилла – его собственная племянница. Двое из их сыновей получили от нашего августейшего повелителя имена Веспасиан и Домициан, потому что кесарь готовит их к управлению царством… Как же желаешь ты, чтобы были схвачены лица, которые находятся в таком близком родстве с императором и только что получили от него знаки благоволения?… Берегись: это дело весьма опасно, и ты, кажется, недостаточно его обдумал.

– Итак, – сказал незнакомец, ударяя на каждом слове, – ты и Армилат отказываетесь от возложенных обязанностей. А не вам ли, как консулам, наиболее удобно начать дело… имея возможность легко проникнуть в тайну, которая беспокоит императора? Что, если он будет осведомлен другими? Право же, дорогой Палфурий, ты не дорожишь своими интересами!

И, не прибавив ни одного слова к этому угрожающему замечанию, не дожидаясь ответа, незнакомец тотчас же оставил Палфурия Суру, видимо встревоженного этим разговором.

Он поспешно прошел сквозь толпу, окружавшую пристройки храма Сатурна.

Через несколько минут он снова находился посреди форума. Эта обширная площадь, обыкновенно столь оживленная, была теперь почти совершенно пуста. Жара стояла удушливая. Солнце во всем своем блеске пронизывало палящими лучами воздух. Все граждане удалялись в свои жилища, чтобы предаться полуденному покою.

Но этот человек не чувствовал утомления. Ничто не могло его остановить. Его поддерживало и воодушевляло желание мстить, мстить и мстить… Несмотря на дневной зной, он прошел вдоль всего форума. В конце площади он взял направление от форума Марса к Ратуменским воротам, прошедши через которые направился по широкой улице к цирку Фламиния. Направо от него находилось одно из самых древних зданий в Риме. Это было место народных собраний, где римляне оказывали гостеприимство посланникам народов, не состоявших в числе их союзников. Они не хотели, чтобы «варвары» проникли в самый urbis terrum. Только представителей дружественного народа они вводили в священный город, и республика принимала их с пышностью в Грекостазисе[4] – роскошном доме, расположенном в центре форума.

Место народных собраний, как и большая часть сооружений древнего Рима, было окружено великолепными портиками. Здесь в тавернах, устроенных между проходами и галереями, помещались продавцы рабов и лошадей.

Незнакомец ударил в доску одной из таверн, наглухо закрытых по причине жары и почти полного отсутствия публики. Тотчас показался человек высокого роста, одетый в пеструю тогу, довольно сходную если не по форме, то по крайней мере по яркости и разнообразию окраски с костюмами наших ярмарочных фигляров и фокусников.

При первом взгляде на этого человека, на его грубую внешность и устрашающий вид можно было заподозрить в нем отъявленного преступника.

Подходя к порогу своей таверны, человек протер глаза и приятно зевнул. Очевидно, он был потревожен в своем приятном послеобеденном отдыхе и оттого казался недовольным. Но весь гнев, который успел накопиться в нем, исчез как по волшебству, когда он увидел того, чей внезапный стук разбудил его.

– Парменон! Цецилия в наших руках, – поторопился сказать прибывший, принимая тон господина и смотря совершенно особенным образом на того, к кому он обращался. – Да, благодаря моему красноречию отчуждение в твою пользу будет утверждено судом рекуператоров, и ты можешь прицепить к Цецилии ярлык о продаже.

– Господин, все будет исполнено по твоему приказанию.

– Отлично! Необходимо, и даже весьма необходимо, чтобы Цецилия была продана завтра же. Более того, ты должен будешь подтвердить, что она не может быть ни вольноотпущенной, ни свободной… У меня есть важные причины, чтобы эта статья договора была проведена по всей строгости… Ах! Я позабыл, цена определена в сто тысяч сестерций без одного стипса.[5] А ты помнишь наш уговор? Две трети в мою пользу.

– Господин, не беспокойся: то, о чем условлено, будет исполнено в точности, – поспешил ответить Парменон, у которого слова незнакомца, казалось, вызвали довольно неприятные воспоминания.

Этого обещания было вполне достаточно, и, покинув место народных собраний, наш знакомый пошел к Ратуменским воротам.

Прошедши через форум мимо храма Победы, он взошел на Палатин и направился к великолепному дому, выстроенному некогда Марком Ливием Друзом, народным трибуном. Этот дом принадлежал сначала Крассу, потом Цицерону.

Говорили, что архитектору, предложившему выстроить дом таким образом, чтобы за его стены не могли проникать нескромные взгляды, Марк ответил:

– А я бы хотел, чтобы мое жилище было из стекла, чтобы каждый видел то, что там происходит.

Это было, следовательно, одним из самых удобных мест для наблюдений, а так как интересующему нас человеку приходилось их делать много, то он должен был помнить эти слова Друза и проверить, исполнил ли зодчий его пожелания.

После принятия мер предосторожности, окинув взором пространство, лежавшее направо и налево от него, впереди и позади, и найдя положение благоприятным, – при полной тишине незнакомец быстро перешел небольшую круглую площадь перед домом, приблизился к двери, позвонил робко в звонок и обратился к рабу-привратнику, который пришел отворить ее:

– Привет Палестриону, будущему вольноотпущеннику божественной Аврелии!

– Увы, господин, – ответил тот, низко поклонившись, – да услышит тебя Юпитер! Уже много раз ты подаешь слова надежды, но я не замечаю, чтобы мои цепи ослабевали и звенья их разбивались!

И несчастный показал свои две ноги, тесно заключенные в двойной железный обруч, прикрепленный к длинной цепи, концы которой были прикованы к стене.

– Ты напрасно, Палестрион, – возразил незнакомец, – сомневаешься в моих словах: каждый раз, как ты меня видишь, я разбиваю одно из звеньев, которые ты мне показываешь! Я даю тебе золото, средство купить себе свободу… И до сего времени я не забыл еще, что должен принять участие в несчастном Палестрионе. Возьми: вот два золотых, которые тебе принадлежат.

В то же самое время он положил в руку Палестриона две золотые монеты, которые этот последний скрыл с замечательным проворством в складках своей туники.

– Но, господин, – заметил раб, – у тебя есть причины принимать такое участие во мне, бедняге, о котором никто не думает!.. Признаюсь, что я весьма беспокоюсь, так как в этом доме, после того как ты приходил сюда, произошло нечто необыкновенное.

– А, что же, Палестрион?… Что случилось?

– Нужно тебе сказать, господин, что наша госпожа, божественная Аврелия, вообще нежестока по отношению к рабам. Очень редко она подвергала нас наказаниям. Она очень любила рабыню Дориду… Разве ты ее знал, господин? – спросил Палестрион, прервав свою речь, так как заметил, что при этом имени незнакомец вздрогнул.

– Почему ты интересуешься, знал ли я ее? – вопросом ответил незнакомец, спеша уничтожить на своем лице выражение удивления, обратившее на себя внимание раба. – Продолжай.

– Итак, господин, эта Дорида, одевавшая обыкновенно божественную Аврелию, по повелению нашей госпожи была раздета донага, подвешена за волосы посреди атриума и там в присутствии всех домашних и рабов была так жестока наказана розгами, что скоро испустила дух на наших глазах в жестоких мучениях.

– За что же такая пытка? – спросил незнакомец с безучастием, которое рассеяло всякие подозрения в уме Палестриона.

– О, божественная Аврелия очень огорчена смертью своей рабыни; она сказала, что заменить ее нелегко. Говорят, что она даже много пролила слез по ней, но сегодня еще утром нам повторили, что она поступит таким же образом с каждым членом семьи, который, как Дорида, откроет домашние тайны Марку Регулу. Но… господин, что с тобой?

Немало усилий потребовалось незнакомцу для восстановления в своей наружности того спокойствия, которое было глубоко потрясено. Тем не менее он достиг этого и мог ответить:

– Ничего, Палестрион… Судьба Дориды вызывает сочувствие, и я не мог удержаться, чтобы не вздохнуть… Но этот Марк Регул ужасен!

– Говорят, это величайший негодяй, какой существует только в Риме, и я подумал, что наказанию Дориды мог бы и я подвергнуться, если бы… по несчастью… тот, кого я не знал и который приходит расспрашивать меня, был…

– Благодарю, Палестрион, за сравнение, которым ты удостоил меня!.. Но благодаря богам мои вопросы не заключают в себе ничего, что могло бы сделать тебе неприятность и заставить тебя бояться наказания.

– Это правда, господин! Ты, надеюсь, простишь бедному рабу, который дрожит и не хочет тебя обидеть… так как ты не Марк Регул, не правда ли?… А впрочем, я посмотрю, могу ли я отвечать на твои расспросы.

– Они будут совершенно просты и полны расположения к благородному дому твоей августейшей госпожи… Наша великая весталка, знаменитейшая Корнелия, чувствует себя лучше? В состоянии ли она вновь возложить на себя свои высокие и светлые обязанности?

– Нет, господин, здоровье великой весталки плохо. Божественная Аврелия, несмотря на свои заботы, не могла добиться того, чтобы она забыла наказание, которому подверг ее Гельвеций Агриппа, главный жрец, и мысль об этом позоре замедляет, говорят, ее выздоровление.

– А твоя госпожа, божественная Аврелия, принимает Метелла Целера?

 

Этот вопрос показался Палестриону опасным, и он не дал никакого ответа. На его лицо легла тень подозрительности, которую незнакомец поспешил развеять, прибавив равнодушно:

– Я ошибаюсь, не о Метелле Целере я хочу говорить, но о Флавии Клименте и о об обеих Флавиях Домициллах. Мне сказали, что твоя госпожа перестала видеться с ними. Правда ли это? Ведь они близкие родственники?

– О да, но есть причины.

– Должно быть, важные?

– Утверждают, что Флавий Климент и обе Флавии… как бы выразиться?… Ах да… они заодно с евреями у Капенских ворот.

– То есть они христиане?

– Да, христиане, верно!.. Они желали бы, чтобы и моя госпожа, божественная Аврелия, которая приходится им племянницей, была такой же христианкой, но она им отказала… и даже добавила, что будет вынуждена прекратить знакомство.

В этот момент в атриуме раздался напев испанской песни, занесенной в Рим благодаря поэту Марциалу. Молодой и чистый голос напевал куплеты. Незнакомец вздрогнул при звуке этих песен и поспешил к выходу.

– До свидания, – сказал он Палестриону, – вот кто-то… я увижусь с тобой…

Но он не мог удалиться без того, чтобы молодой человек, выходивший из дома Аврелии, не заметил его на улице шагах в пятнадцати от себя. Впрочем, незнакомец обернулся сам, чтобы беглым взглядом рассмотреть лицо, прервавшее его разговор с Палестрионом.

– Клянусь Геркулесом, – воскликнул молодой человек, – я уверен, что это бесчестный Регул! Зачем приходит он в этот квартал?… Палестрион, случайно ли у тебя завелись сношения с Регулом? – спросил он, возвращаясь к привратнику, который трясся всеми своими членами.

– Нет, господин, – пробормотал несчастный, – я не знаю Регула, а впрочем, я отлично знаю, что наша божественная госпожа…

– Бездельник! Если бы я был уверен, я приказал бы исполосовать тебе шкуру, как ослу, которого ведут ночью на мельницу!.. Но, во всяком случае, важно, чтобы Корнелия и Аврелия были уведомлены о присутствии этого человека возле их жилища.

И, сказав эти слова, он вошел в дом Аврелии. Со своей стороны, Марк Регул (это был он), убегая, пробормотал с чувством глубокого удовлетворения:

– Я уверен! Я узнал его голос: это Метелл Целер! Он был в то время, когда я говорил с Палестрионом! Ах, Метелл, ты посещаешь великую весталку во время полуденного покоя!.. Отлично!.. Гельвеций Агриппа узнает об этом важном деле… и другой человек также, великий жрец Домициан… Ты у нас в руках, знаменитейшая Корнелия!

Через час Марк Регул был в своем роскошном доме за Тибром. И конечно, он имел право повторять фразу, обратившуюся в пословицу благодаря Титу: «Я не потерял мой день!» Можно в самом деле сосчитать три дурных деяния, совершенные им в этот памятный день, – выигранный процесс против Цецилии, его свидание с Палфурием Сурой и Парменоном и наведение справок об Аврелии.

Что касается Палестриона, то свидетелей его разговора с Регулом не было, и он мог бы утешить себя надеждой, что общественный палач не придет его бичевать, как Дориду. Но страх захватывал его против воли, и в своем негодовании на шпиона несчастный бормотал сквозь зубы:

– Так это ты, Марк Регул! Ну, проклятая душа, увижусь с тобой!.. Ты сам обещал еще зайти… только покажись!..

1Иды – у римлян тринадцатый день месяца, а в марте, мае, июне и июле – пятнадцатый; эти дни посвящались Юпитеру.
2Суд по возврату убытков.
3Сестерций – римская серебряная монета, равная 1/2 динария, равная 2 1/4 ассам (от 4 до 7 к.).
4Graecostasis – римский квартал, где жили греческие посланники и послы других наций.
5Стипс – 1/12 часть асса или фунта меди.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru