bannerbannerbanner
полная версияКак это было

Виталий Калин
Как это было

Неожиданно я взмываю куда-то вверх. Затем сильные руки опускают меня на тротуар, я поднимаю глаза и вижу высокого военного, который что-то с улыбкой спрашивает у меня. Я узнаю свою скамейку и наш багаж, потом слышу женский крик: «Виталик!» Я оборачиваюсь и вижу бегущую женщину, машущую руками, которая приближается ко мне. За ней виднеется Валентина Григорьевна. Я понимаю, что бежит моя мама.

Мама подбегает к нам, обнимает меня, целует, и что –то быстро, быстро говорит.

Половину фраз я не понимаю, они не разборчивы. Вот, что я слышу: «Виталик, какой ты большой, как ты вырос, дай посмотрю на тебя, боже мой, какой ты худой! Ведь ты чуть под машину не попал!». Что-то льется по моему лицу, я начинаю вытирать это руками, облизываю губы, и понимаю, что это мамины слезы.

Подходит Валентина Григорьевна, она о чем-то говорит с мамой, о платформах, поездах и прочих непонятных мне вещах. Когда прошла суматошная нервозность встречи, мама поблагодарила военного, который вернул меня на тротуар, попрощалась с Валентиной Григорьевной, и мы одни присели на скамейку, мама обняла меня, прижала к себе и опять заплакала. Я сидел, ничего не понимая, все люди обычно плачут от горя, а тут я нашелся, приехал, под машину не попал, и вдруг опять слезы. В поезде я много думал о встрече с мамой, но все произошло не так, как я представлял. Сначала город оказался не таким, как я его ожидал увидеть – где же вышки, верблюды, песок? Вокруг красивый город, заполненный движением, какой-то бурной интересной жизнью; запахи очень приятные, немного одурманивают и успокаивают, везде асфальт, красивые деревья, цветы. Потом, мама оказалась не такой, как я ее себе представлял. Она была грустная и усталая, и по сравнению с «мамкой» показалась мне очень старой. Было ей тогда 34 года.

Так, размышляя обо всем этом, отвечая на мамины вопросы, я уснул у нее на плече. В моем родном вагоне я привык спать где угодно и как угодно, в любое время суток. Но как бы я не спал, я всегда слышал, вернее, чувствовал шум вокруг, издаваемый населением вагона; стук посуды, разговоры, плач, крики детей и много, много других звуков. Здесь, когда я задремал у мамы на плече, я ощутил такую отрешённость и успокоение, которого никогда не испытывал раньше; исчезло напряжение последних дней, куда-то ушла усталость, мозг наслаждался наступившей тишиной и даже во сне я понимал, как мне сладко спится, – никакого напряжения и беспокойства. Откуда-то издалека, как сквозь туман, который будто вата окутал меня, доносились тихие посторонние звуки: звоночки трамвая, шепот автомобилей, иногда еле слышный невнятный разговор. Но тишина главенствовала – эти звуки я как бы чувствовал, но не слышал их. И самое интересное: это те картины, которые я видел во сне. Красивые цветы, деревья, трамваи, люди, амбалы в каком-то немыслимом цветном окружении, сменяя друг друга, проходили передо мной. Такой цветной сон я видел впервые и надолго его запомнил.

«Вставай сынок, нам надо идти», – разбудил меня голос мамы. Я очнулся; сначала не понял, где я нахожусь; после волшебного, красочного мира, увиденного мной во сне, все окружающее показалось мне тусклым, неинтересным. Мама взяла меня за руку, и мы пошли. Я осторожно сошел с тротуара на эту опасную площадь с ее суматохой, трамваями, машинами. Но переход оказался совсем не сложным, если знаешь, как надо идти. Сначала мы свернули на другой тротуар, дошли до его конца, потом еще раз прошли по узкой аллее, и оказались на небольшом пятачке, где было тихо и спокойно. Площадь осталась позади нас. Перед нами была лестница на мост через железнодорожные пути, когда мы дошли до середины моста, мама показала мне куда-то вперед: «Смотри, Виталик, это наш дом, там, где зеленые занавески». Я увидел перед собой высокую гору. Снизу эту гору подпирала высокая стена из крупных светлых камней. Вдоль этой стены виднелось синеватое асфальтовое шоссе. А на самой горе неровными рядами, амфитеатром поднимались дома. Это были южные дома, с застекленными верандами, балконами, и вся эта масса разно этажных домов сверкала стеклами, кое-где с вкрапленными цветными пятнами занавесок и развешенного белья. Зрелище было впечатляющее, как будто некий мозаичный пояс, или браслет немыслимым образом расположился на этой горе. Сразу практическая мысль: как же мы заберемся на эту гору – ведь ни дорог, ни тропинок никаких не видно.

Тем временем, перейдя пути, мы спустились с моста и оказались на маленькой площадке, перед высоким кирпичным забором. Справа от нас вверх поднималась еще одна лестница, ведущая на следующий мост. В отличие от железнодорожного, этот мост был каменный; в нем было что-то от римских акведуков, он имел один арочный пролет, сложен был из крупных светло – кофейных камней, скорее всего из армянского туфа. Под его аркой проходили пути электричек. Сработан этот мост очень красиво и добротно, камни так подогнаны друг к другу, что не видно щелей между ними и это сооружение производило, особенно на расстоянии, впечатление игрушки, вырезанной из цельного громадного камня. В начале и в конце моста находились каменные крытые башенки, из которых открывался вид во все стороны. Мой интерес и симпатия к этому мосту окончательно укрепились, когда, спускаясь с него, примерно на середине лестницы я обнаружил слева маленький балкончик, который выступал над путями.

Я постоял на этом балкончике, держась за каменные перила, вслушиваясь в какой-то нарастающий гул. Под нами с визгом и скрежетом пронеслась электричка. Было интересно наблюдать за ней, как она на огромной скорости пронеслась под тобой и, постепенно удаляясь и затихая, исчезла за поворотом. Провода, растянутые под самым балкончиком, долго еще тряслись и дребезжали. Было в этом зрелище что-то страшноватое и одновременно притягивающее. Когда будучи в старших классах, я посещал этот балкончик, где перила тогда уже были на уровне моих колен, я часто размышлял, что за причуда была у архитектора, создавшего такой мост. У меня сложилось впечатление, что это такая большая игрушка, предназначенная для детей – здесь было бы интересно лазить по башенкам, играть; но вот громкие визжащие поезда, проносившиеся внизу, вызывали ассоциации с каким-то жутковатым аттракционом. Этот мост очень понравился мне, и впоследствии, когда мы куда-нибудь отправлялись, я просил, чтобы мы прошли по этому мосту.

Но это все будет потом, а пока, держась за мамину руку, я продолжал путь домой.

Мы перешли дорогу, прямо перед нами в стене, ограждающее шоссе, была небольшая лестница, ведущая наверх. Мы поднялись по этой лестнице и оказались на высоком пандусе, расположенном между шоссе и домами. А прямо перед нами виднелась дорога, ведущая на эту горку. Она устроена так: небольшая ровная асфальтовая дорожка, потом лестница, опять ровная площадка и лестница, и так до самого верха. «Этот путь к нашему дому самый трудный, мы пойдем по-другому» – сказала мама. И мы пошли влево по пандусу, вдоль шоссе. Пройдя квартал, за углом мы повернули направо; дорого шла круто вверх, проходила мимо каких-то арок, открытых двориков и низких домов с плоскими крышами. Дойдя до угла, еще раз направо; пройдя мимо кирпичной стены, мы оказались возле высокого каменного дома с балконами.

Поднялись по узкой длинной лестнице на второй этаж. Там оказалась довольно большая площадка. Еще несколько лестничных пролетов, поворотов и вот мы на четвертом этаже. Запыхавшись, я отпустил перила и стал озираться: справа и слева от меня длинный балкон, куда выходили несколько квартир. Впереди через решетку балкона виднеется светлое большое пространство. Подойдя к балкону, я ощутил, что нахожусь где-то в воздухе на огромной высоте. Перила у балкона были из толстого, широкого дерева, а решетка из тонкого металлического профиля с крупным узорчатым рисунком, и она – эта решетка как бы растворялась в воздухе, издали было ощущение, что там пустота. Было страшновато подойти близко к этому сомнительному и опасному ограждению. Преодолев холодок в животе, я подошел к перилам, взялся за деревянную перекладину, немного потряс ее (она мне показалась крепкой и надежной) и заглянул вниз во двор. Двор был небольшой, несколько чахлых деревьев, кран над каменной ванной, ящик для мусора.

Под нашим двором, внизу были другие дома, крыши этих домов едва достигали уровня нашего двора. За этими домами опять видны были плоские крыши, как ступени, уходящие вниз. Странно выглядела эта гора, увиденная нами сверху. По мере удаления, крыши делались все меньше и меньше, потом стали мешаться с маленькими домиками, а вот и знакомый вокзал с его башнями, вагонами, паровозами и гудками, доносившимися до нас. Справа и слева, огибая вокзал, весь этот амфитеатр крыш как-то рассыпался, но еще можно было увидеть дома, кусочки улиц, высокие кирпичные трубы и наконец, совсем вдали, все это превращалось в мелкую серебристую мозаику, которая полукольцом охватывала бакинскую бухту.

Море с нашей высоты такое огромное, что кажется: вот оно, совсем рядом, дышит, переливается светлыми оттенками, то бирюзового, то голубого с зеленоватым.

А на горизонте, как будто в воздухе висел остров. Прожив в Баку более 20 лет, я так и не узнал один это остров, или группа островов. Называли его Нарген или Артем.

Я не мог оторваться от этого завораживающего зрелища; глаза внимательно прощупывали эту огромную, открывшуюся мне картину. Нравится тебе, Виталик, этот вид из нашего дома? Все, кто сюда приходит впервые, подолгу им любуются – услышал я мамин голос. Но у меня уже не было сил любоваться; огромное напряжение последних дней моего путешествия, долгий подъем в гору забрали у меня последние силы; ноги подкашивались, кружилась голова, руки, вцепившиеся в перила, онемели.

Мама взяла меня за руку, и мы вошли в дом, где я родился и рос до трех лет. Комната, куда мы вошли, называлась галерея. Стена, граничившая с балконом, снизу до половины была деревянная, а верхняя ее часть сделана из стекла, вставленного в рамы; три или четыре прямоугольных столба, поддерживали потолок; между двумя столбами была дверь, тоже наполовину стеклянная, она запиралась на маленький замочек. Мы вошли в эту дверь; я с интересом оглядывался вокруг, пытаясь переварить и воспринять все эти резкие перемены, происходившие со мной после того, как я покинул такой надоевший мне вагон. «А вот твой конь!» – сказала мама, снимая с него небольшой коврик. Конь стоял в углу галереи, возле большого окна во вторую зимнюю комнату. Я посмотрел на коня, на окно, возле которого он стоял, посмотрел на дверь, ведущую в комнату, в голове и груди у меня что-то тихо зашевелилось, как будто там еле слышный звоночек, затем я явственно услышал у себя в голове, чей-то знакомый голос, который произнес «Гнедой». Я повернулся к маме, повторил «Гнедой» и отрыл дверь в комнату; за этой дверью был проходной коридорчик, больше похожий на маленькую комнату; я прошел туда и увидел……………………………………………!

 

Открывается дверь, с балкона заходит в нее мой папа, он несет сбоку огромного коня, и дальше; я стою около этого коня, и пытаюсь дотянуться до его уздечки, вокруг много народа, здесь и мама, бабушка с дедушкой, сестра Лиля, и все они пытаются меня усадить на этого коня, а главное удержаться на нем. Я все время скатываюсь набок, мне не за что держаться, кто-то пытается вручить мне поводья, и вокруг слышны голоса «гнедой!». Потом появляется плоская подушка, ее привязывают на спину коня, кто-то устраивает меня там и вот я уже, держась за поводья тихонько еду. И все эти события происходили в той маленькой комнатке, где я нахожусь сейчас.

Воспоминания промелькнули как короткая яркая вспышка в моей голове! «Надо же, ты помнишь своего коня» – услышал я мамин голос. Я рассказал ей, как дедушка говорил мне: «Вот какой у тебя теперь гнедой», как Лиля усаживала меня поудобней и потом прокатила по комнате туда-сюда. Я вернулся на галерею и подошел к коню – но тот конь, которого мне принес папа, был намного больше, я не мог на него залезть сам. Я попробовал усесться на коня, мои ноги касались пола, я даже мог проехать на нем, отталкиваясь носками туфлей от пола. Прошло три года, после того как мне подарили этого коня. «Ты просто вырос, сынок, а конь остался такой же» – сказала мама.

Еще одно воспоминание поразило меня, но я не помню, когда это случилось: в день приезда или позже? Вот как это было: галерея освещена солнцем, солнечные блики и зайчики играют на рамах и стеклах, кругом море света; мимо рам по балкону кто-то проходит, я не вижу кто, для меня это скользнувшая тень.

Открывается дверь, заходит мой папа, я совершенно четко вижу его лицо, улыбку; у нас в Горьком с Лидой было много фотографий моего отца, мы часто их рассматривали и обсуждали, поэтому я хорошо себе его представлял. В руках он держит связку белых гусей, они связаны витой золотистой веревочкой. Он в белом парусиновом костюме, такие костюмы долго еще носили в Баку, аж до начала пятидесятых годов. Он вешает гусей на большой гвоздь возле двери, подходит ко мне, подхватывает на руки и подбрасывает вверх до самого потолка, и так несколько раз. Я ощущаю жуткую сладость полета, но мне нисколько не страшно, сильные руки прижимают меня к груди и затем опускают на пол. Когда я был в полете наверху, я почувствовал, что мои ноги задевают что-то мягкое; если мое первое воспоминание с конем происходило как бы в сумерках, и наполнено некой сумятицей, то этот эпизод с гусями и моим полетом был наполнен радостью и восторгом от полета. В какой-то момент, эта картина приобрела такую четкость и яркость, что я хорошо видел и фактуру белого костюма, и цветную веревочку на шее гусей.

Не помню, сколько времени я находился в этом потустороннем состоянии, потом как бы очнувшись, я увидел слева от двери большой гвоздь. Я рассказал маме об этом эпизоде, показал на гвоздь, где висели гуси, описал одежду отца. Мама опять очень удивилась, выразила восторг по поводу моей памяти и стала мне описывать некоторые другие случаи из нашей прежней жизни, но больше я ничего не помнил; только эти два эпизода мог описать подробно и обстоятельно. И еще, рассказывая маме о том, как отец меня подбрасывал, я упомянул, что наверху моя нога задевала что-то мягкое. Мама показала мне на потолок; там были ввинчены два больших крюка – «Тут висели кольца, сынок, на них твой отец занимался гимнастикой».

Тогда я воспринял эти свои видения, как обычные, ничего не значившие события; ну, вспомнил и вспомнил, подумаешь делов-то. Но когда по мере взросления и своего развития я стал аналитически мыслить, а эти видения не отпускали меня, в моей голове зарождалось много вопросов. Почему я не помнил дом, комнаты, свою семью, город, где я прожил около трех лет, а запомнил только эти два эпизода? В старших классах я был уже твердо убежден, что это были не воспоминания, а некие видения, связанные с чем-то потусторонним, недоступным для моего сознания. Я многим людям рассказывал об этих явлениях; сначала сверстникам, учителям. Отношение к моим рассказам было разное, от недоверия до путанных научных объяснений.

Так не получая ответов на свои сомнения и толком не осознав, что за чудо произошло со мной в детстве по приезду в Баку, я дожил до тридцати лет.

В 1969 году я лето и начало осени провел на Камчатке. Я был в корякском селе Хаилино, когда там объявилась какая-то научная экспедиция. Один из участников этой команды рассказал мне, что они прибыли посмотреть традиционный обряд корякских похорон. На мои вопросы, зачем вам это надо, я получил довольно пространный ответ, который очень заинтересовал меня. У всех народов, живущих первобытнообщинным строем, с зачатками цивилизации, есть некая тысячелетняя связь с окружающей природой, землей, солнцем, планетами, которая сохраняется в мозгах потомков на генетическом уровне. Т.е. у этих людей с рождения заложена вся программа дальнейших правил и обычаев их жизни. Поэтому, изучая обряды, обычаи этих народов, мы (т.е. ученые) пытаемся проникнуть в сознание этого народа, образно говоря, заглянуть в их мозг. Причем это выражение не только красивая фраза, мне сообщили, что на Кавказе у некоторых народностей есть целители, занимающиеся трепанацией (вскрытием черепа), чтобы заглянуть в мозг, с целью устранения неких ран, недомоганий и прочих болезней.

Про себя я подумал, наконец я встретился с людьми, которые смогут объяснить мои детские видения. На следующий день я поделился своими проблемами с тем из ученых, который показался мне доступней и проще. Мой собеседник, как истый ученый, заинтересовался моим любопытством и трактовкой произошедшего и стал мне рассказывать об устройстве мозга и влиянии его на психику и поведение человека. Но начал он свои объяснения очень странно. Сначала он мне рассказал, что человеческий мозг и психика являются наименее изученными явлениями в природе. Не в науке, а в природе, – подчеркнул он. А все эти домыслы, о которых пишут в ученых трактатах – это в общем – то литературное творчество их авторов – не более. Ничего себе – еретик от науки, – подумал я; все ученые, все эти доценты с профессорами, с которыми иногда приходилось общаться; с огромным пиететом, относились к авторитетным именам и званиям. А тут вдруг услышать такое: – И Фрейд и Ницше, и еще тройка незнакомых мне имен – все они от шарлатанов недалеко ушли.

В возрасте 23-25 лет я кое-что почитал у Фрейда, и у меня тоже сложилось впечатление, что Фрейд – это, прежде всего болезненная, неполноценная личность, одержимая всякими комплексами сексуального характера на грани извращений. Поэтому я с симпатией отнесся к утверждениям моего собеседника и внимательно вникал в то, о чем он мне рассказывал. Мне показалось, что я понял большую часть его рассуждений, и в итоге, если отсечь сложную терминологию; вот что отложилось в моей голове.

Наш мозг состоит из разных отделов, каждая его частица несет определенную функцию: эти разделы регулируют и руководят всеми человеческими устремлениями.

Это: координация, реакция на различные воздействия извне, фантазия, волевые настрои, сексуальные установки, творческие позывы, страх, порочные инстинкты, вдохновение, агрессивность, память, влияние цвета, звука и т.д. до бесконечности. Эти объяснения в моем сознании остались надолго.

А полностью понимание пришло позже, когда наступил компьютерный век и выглядело так… В неком отделе мозга, как на флешке (прости, господи, за такое вульгарное толкование) есть запись события, которое очень сильно повлияло на меня и при неких жизненных ситуациях, потрясениях эта запись активизируется и напоминает о себе. Вот так просто я расстался с непонятным таинством, – которое пытался понять всю свою сознательную жизнь. Стало немного грустно, как будто что-то потерял, или меня обокрали.

Ну, вот, разобрался я с этими видениями, допустим, знаю, как все устроено, а зачем мне это? Чудо-то ушло. Жизненный опыт мне подсказывал, что нельзя «алгеброй поверить гармонию», а электронным мозгом объяснить восход солнца, или необъятность вселенной. Да и с этими цветными картинками в моей голове, все тоже благополучно завершилось. Годам к 35, они несколько потускнели, а к 60 годам я уже не видел их, но осталась память, что я видел в далеком 1944 –м году.

1941… Горький… 1944

Уважаемый читатель этого повествования, если у тебя хватило интереса и терпения прочитать мои рассказы о том далеком времени и о тех событиях, которые происходили вокруг меня, перенесемся теперь с тобой в город Горький, где я оказался перед самой войной в возрасте 3-х лет.

Напомню читателю, в начале войны мои родители уехали в Баку, а я остался с тетушкой Лидой. Жили мы в доме на улице Семашко; если идти под горку от площади Свободы, наш дом был справа, в самом конце спуска.

Дом был полукаменный, трехэтажный (1-й этаж кирпичный, остальные- деревянные). Мы жили на третьем этаже. Это был мезонин, по-простому – чердак. Дом окружен высоким забором, в котором были большие ворота и калитка, всегда запертая на задвижку.

Если взрослому человеку поднять руку вверх, то в условном месте, прикрытом доской, висел крюк, которым можно открывать и запирать калитку. Вечером последний приходящий кричал: «Все ли дома?», запирал калитку и вешал крюк в потайном месте на крыльце. От калитки до крыльца шло подобие деревянного тротуара, справа был небольшой дворик и сараи, где хранились дрова.

А слева, на длину дома, был небольшой садик, где росло несколько деревьев и разных кустов. В детстве этот садик мне казался целым лесом, там можно было прятаться, лазать по деревьям, некоторые достигали уровня третьего этажа.

Поднявшись на невысокое крыльцо, перед вами было две двери. Левая дверь – к жильцам первого этажа, за второй дверью – лестница вела на второй этаж. Там опять большая прихожая и в правом углу – дверь на лестницу, ведущая к нам на третий этаж. Поднявшись по этой узкой лестнице, вы попадали на огромный высокий чердак. Через мощные, толстые стропила и переводы виднелась железная крыша, было несколько толстенных столбов, подпирающих ее; справа и слева деревянные полати, на которых вечно что-нибудь сушилось: ягоды, грибы, разные травы, мокрая одежда, обувь.

После моего отъезда в Баку в 1944 году, я приехал сюда спустя 7 лет. За моей душой были уже разные прочитанные книги и фильмы о морских приключениях, и этот чердак воспринимался мною как часть палубы пиратского корабля. Все такое надежное, мощное, пахнет деревом, кожей, чуть-чуть краской и всякими пряностями, которые сушились на полатях. Мы играли здесь в пиратов, вместе с героями Стивенсона таскали яблоки из бочки, фехтовали на саблях, стреляли из пугачей; а когда шел сильный дождь, и ветер гонял струи воды с одного ската крыши на другой, грохот дождя по крыше создавал иллюзию обрушившихся на корабль громадных волн во время шторма.

Но все это будет потом, а пока я просто знакомлю читателя с устройством нашего дома. В углу чердака находился туалет с плотно закрывающейся дверью. К нему вели две ступени. Его стены, сиденье с большой аккуратной дырой, ступени, крышка сиденья – все это было сделано из очень крепкого толстого дерева: нигде ничего не скрипнет, не покачнется.

В детстве, сидя в этом туалете, я, подобно Ньютону, постигал закон земного тяготения: содержимое, отправленное вниз, долго летело; потом с громким плеском и брызгами где-то далеко исчезало. Я уже знал, что под нами находится такой же туалет, а под ним на первом этаже еще туалет – я их иногда посещал.

И, находясь в туалетах на нижних этажах, меня очень беспокоила мысль: как же содержимое ни на кого не попадает, и куда делась черная дыра, которая была в верхних туалетах, по крайней мере, на потолке её не видно. И вот такая технологическая проблема, как «загадка черной дыры», не давала мне покоя. Я пытался выяснить это у окружающих, но никто ничего не мог мне объяснить, большинство просто отмахивались: отстань со своей ерундой. Почему я об этом вспоминаю?

Аналитическое мышление, технический интерес к миру вокруг, пробуждающиеся у ребенка, не находили отклика в том маленьком обществе, где я находился.

 

Группа детей из соседних домов на нашей улице, бабушка и Лида – вот мой круг общения. Это я потом, много лет спустя понял, что правильное объяснение чего-то неизвестного почти всегда снимает все вопросы и многое оказывается вдруг простым и понятным.

Еще одним интересным явлением для меня оказался звонок, которым пользовались посторонние посетители нашего дома. Справа от калитки опускалась тонкая проволока с кольцом на конце. Если подергать за кольцо, внутри каждой квартиры раздавались очень тихие звоночки подвешенных колокольчиков. Это значит, что звонит кто-то чужой, не знающий, где спрятан крючок от калитки; открывать ему не спешили, спрашивали через форточку: «Кто там?»

А перед каждой квартирой тоже висела проволока с кольцом: подергав ее, звонок раздавался уже в этой квартире. Наш колокольчик висел над дверью на чердаке, на некой спиралью закрученной пружине, которая после того, как дернут за проволоку, долго тряслась, а колокольчик издавал громкий мелодичный звон, постепенно затихающий.

Я отметил для себя особенность нашего колокольчика и уже знал, что, если звонят с улицы – звон тихий и деликатный, когда же колокольчик трезвонит громко и долго – это значит, что гость уже на втором этаже и стоит за нашей дверью.

Но оставим в покое затихающий колокольчик и подойдем к двери в комнату. Дверь была тяжелая, снаружи обита кожей; под ней что-то упругое и пружинистое. Я с трудом открывал эту дверь – за ней была маленькая кухня с небольшой печкой по названию «голландка» или подтопок – она обогревала комнату, а на двух конфорках можно было готовить пищу.

Попав в кухню, слева вы видели длинную комнату с большим окном, где стекла были оклеены крест-накрест узкими полосками бумаги, а справа и слева от окна висели шторы для светомаскировки.

Над входом в кухню висела черная тарелка репродуктора, постоянно включенная. Из нее кроме музыки, сообщалось о воздушных тревогах, призывали соблюдать противопожарную безопасность и регулярно читали сводки Совинформбюро о положении на фронтах.

По улицам в вечернее время ходили дежурные с красными повязками. В их обязанности входило следить за тем, чтобы из окон не пробивался свет; поэтому, когда с наступлением темноты включали свет, часто на улицу посылали кого-нибудь проверить, не видно ли снаружи отблесков света. Иногда во время воздушной тревоги отключали свет по всему городу.

Мрак, в который погружался город, иногда расцвечивался движением фонарей, с которыми ходили дежурные. Народ этих дежурных называл патрулями. Если патрули обнаруживали проблеск света, они фонарями освещали это окно и в рупор громко кричали о нарушении.

Еще были патрули, которые ходили по домам днем и проверяли, как люди пользуются электричеством. Счетчиков тогда не было и, похоже, плата была, исходя из количества лампочек и розеток. Естественно, народ старался всеми способами уменьшить эту плату. У многих был такой хитрый прибор по названию «жулик». Он представлял собой цоколь от лампочки, на котором был приделан пластмассовый цилиндр с отверстиями для включения вилки какого-нибудь электроприбора, обычно это была плитка. Поэтому, когда был слух, что идут патрули, надо быстро вывернуть «жулик», спрятать его вместе с плиткой и ввинтить лампочку в патрон. За такой «жулик» назначали большой штраф.

Кроме того, патрули проводили беседы, рассказывали, что по городу происходит много пожаров от таких устройств, да и по радио об этом постоянно напоминали. Были слухи о том, что пожары устраивают враги народа, подают сигналы вражеским бомбардировщикам. Поэтому с наступлением сумерек было запрещено топить печи. Светомаскировка – дело серьезное, никакого разгильдяйства и халатности не допускалось. Да и враги были не только на фронтах – лицом к лицу, но и внутри страны: кто-то действовал, а кто-то затаился до времени.

Еще одно воспоминание: радиоприемники, даже простенькие, были под строжайшим запретом. Их нельзя было иметь у себя дома, конечно же слушать, поэтому все обязаны были сдать подобные устройства. По окончании войны их должны были вернуть.

Так государство защищало свое информационное пространство от геббельсовской пропаганды. Много русских предателей вещало на вражеских станциях. И хотя после окончания войны многие из них были осуждены, все же некоторые сбежали на Запад и в Америку и продолжали гадить оттуда. Я удивляюсь, как после перестройки, в смутные 90-е, это племя быстро стало размножаться, заполонило многие государственные российские телеканалы, печать и стало поливать грязью нашу страну, народ и его героев. Самое позорное, что государство платит большие деньги этим последышам Геббельса за их «работу» против нас. И очень многие называют это демократией. Поистине, кого сатана хочет уничтожить, он их лишает разума.

Да и вообще, такое впечатление, что телевизионные витии посходили с ума. Визги всех этих «бондюэлей» на всевозможных ток-шоу, грязное белье, вперемешку с помоями и откровениями всяких светских львов и львиц и прочих многочисленных креативных особ слились в какой-то хор, который напрочь уничтожает все духовное, божественное в человеке и внушает с экрана:

Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыдны, злы, неблагодарны;

Мы сердцем хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы;

Гнездятся клубом в нас пороки…

И такая вот своеобразно понятая «свобода слова» может уничтожить страну без всяких военных действий – надо только побольше развращать народ с экрана. А может, это так и задумано?

Отвлекся я немного на сегодняшнюю жизнь (не к ночи будь упомянута вся эта либеральная когорта). Возвращаюсь к милым, простым и доброжелательным друзьям моего детства. Остановился я на всяческих запретах военного времени и на описании нашего быта.

Так вот, одна из приятных радостей, вернее, занятий, был самовар, который имелся почти во всех семьях, и я всегда старался участвовать в его запуске. Это, конечно, не имеет ничего общего с запуском ракеты, просто говорили: «Ставь самовар или запускай самовар!» В трубу надо было засыпать горящие угли, одному мне это делать не разрешали. Самовар быстро закипал, как-то плотоядно урчал, потом долго еще сохранял горячую воду и изредка довольно похрюкивал. Еще к самовару выдавали мелко наколотый кусковой сахар.

Теперь о друзьях. В стране тогда действовал коллективистский принцип: помогай детям, старым, слабым, больным. Проповедники законов капитализма еще не родились или сидели по тюрьмам и лагерям. Друг Советского Союза Поль Робсон пел:

Всюду жизнь привольно и широко,

Словно Волга полная течет.

Молодым везде у нас дорога.

Старикам везде у нас почет.

Перед войной вышла книга А. Гайдара «Тимур и его команда». Эта книга в течение примерно 15 лет стала настольной книгой пионеров и школьников. В поселках, маленьких и больших городах, в школах стали создаваться тимуровские команды. Это примерно то, что сейчас называется «волонтеры».

Однажды к нам пришла девочка Аида, живущая на втором этаже, и сказала Лиде, что в школе ей поручили организовать тимуровскую команду из детей окрестных домов. Мне было тогда 5 лет. На сомнение тетушки, что я еще мал, и за мной нужен глаз и помощь, Аида заявила: «Ничего, научим!»

Так начались наши совместные, не знаю, как это назвать, занятия, встречи, игры. Проведя долгое время с бабушкой и редко – с Лидой, я, конечно, одичал без общения со сверстниками и эти занятия для меня стали довольно интересной отдушиной.

Рейтинг@Mail.ru