bannerbannerbanner
Совесть

Валерий Есенков
Совесть

Но тут всенепременно вставлялся Чижов со своим холодным умом:

– Были счастливые имена для художеств, когда они жили, не думая, являлись миру, не спрашивая как их примут, и жили так потому, что сам мир жил ими, являлись в него, потому что мир сам был их явлением. Теперь же искусства потеряли свое вельможное величие, теперь искусствам отмерен уголок жизни между прочими полезными, и то еще слава богу, если скажут полезными, а не мелочными занятиями людей, и люди начали требовать от искусств строго отчета в распоряжении этим ничтожным уделом. Искусство не хочет знать никаких отчетов, жизнь не хочет согласиться на его требованья. Трудно было бы решить, кто прав, кто виноват. По мне оба правы перед законным судилищем истории, оба виноваты друг перед другом, то есть каждый виноват, по убеждению своего противника. Искусство не может забыть своего властительного господства, до него еще доходят слухи о том золотом веке, когда появление нового изваяния вносило новое предание в мир и часто бывало источником верований. Еще свежее оно помнит то время когда новое произведение живописи давало наименование целой части города, а звание художника давал законное право на полный почет в тогдашнем в безумно вельможном быту человеческом. Ему ли уступить торгашным, мелочным в его глазах, притязаниям жизни? Права жизни основаны на счастье людей, единственном законном властителе в быту человеческом, единственной истинно благородной цели в действиях общества и в подвигах каждого отдельного человека. Эти права жизни утверждаются на давности, и больше чем на давности, на вечности своего существования, потому что даже при видимом господстве искусства всегда и везде та же жизнь была истинной пружиной всего, только тогда они шли рука об руку и сливались в одно неразрывное целое.

Чижов часами мог рассуждать о правах искусства, противоположным правам жизни, и о правах жизни, противоположным правам искусства. Ни у кого не возникало желания ему возразить. Терпеливо оплывали желтые свечи. Языков дремал в своем кресле с опущенной на грудь головой, он же сам полулежал на диване, едва слушая эти чужие слова, наслаждаясь покоем, устав от дневного труда, уверенный в том, что завтра снова возьмется за труд. Чижов тоже, видно устав, наконец умолкал. Наступила долгая тишина, которая уже не нарушалась никем.

Он поднимался с дивана и давал на прощанье один и тот же полезный совет:

– Вы намерены жить в своих имениях, это хорошо, и я считаю себя вправе дать вам совет. Вы будете встречать много разных людей, иные из них покажутся вам очень дурными. Не спешите их осудить, это слишком легко. Каков бы ни был какой-нибудь становой или подобный ему, не считайте себя вправе за его пороки его презирать. Постарайтесь вникнуть во всю его жизнь, во все ее стороны до такой степени, чтобы вообразить, что вы сами на месте его, и спросите тогда своей совести, чтобы вы сами делали при таком воспитании и такой обстановке, какими его наделила судьба. Тогда вы увидите, как вы примиритесь с людьми и как станет вам легче жить. Это вещь очень простая.

Но главнейшее было, разумеется, то, что он в вечном городе Риме работал, как с той поры не приходилось работать нигде. Этой работой своей он мечтал проверить себя. Был он достаточно молод и тверд и верил до святости, что выдержит испытание и станет сильнее, лишь узнает решительно все о себе, до последней пылинки, чтобы воспитать себя достойным поэмы своей и благодаря своему воспитанию успешно и скоро окончить ее.

Тогда и всякий человек превратился в судью для него, от каждого одну только истину желал он знать о себе.

Незнакомец в тульском трактире показался ему простым, бесхитростным и правдивым, то есть именно тем человеком, который ни при каких обстоятельствах не скрывает своих подлинных мыслей и чувств.

Тут Николай Васильевич пришлепнул себя по колену и улыбнулся слабой улыбкой: вот о чем он позабыл, когда непрошеный граф явился повыведовать у него о здоровье!

Что говорить, его память жила чересчур прихотливо, однако ж по-прежнему была сильной и цепкой, так причудливо она кружила всегда, неожиданно переплетая разноцветные нити, и он в мгновенье ока увидел, как незнакомец обтер губы все тем же огромным платком, синего цвета и в какую-то крупную, казалось, жирную клетку.

От этой живости воспоминанья он тотчас ощутил облегченье, устроился на своей аскетической узкой постели с ногами, поджавши их кое-как под себя, прислонившись к стене, а тем временем означенный незнакомец порасправил платок, вложил уж очень неторопливо в карман и, все еще задыхаясь от смеха, спросил:

– Как это вам удалось угадать?!

Внимательно вглядываясь в черты открытого лица незнакомца, вслушиваясь в интонации нерешительно-изумленного голоса, надеясь, тут же и отгадать тайное мнение о себе, которое должно было непременно сложиться после этой шутливой, хотя, может быть, и не совсем уместной проделки, он тоже не тотчас понял своего сотрапезника, и мимо вопрос проскочил, едва зацепившись у него в голове, воротился с трудом, точно толкнув, так что он наконец встрепенулся, по внимательно вопрошающим глазам незнакомца увидел, что опоздал отвечать, испугался, что его молчание примется за бестактность, и торопливо, смущенно проговорил:

– Мне доводилось довольно проездиться и я понасмотрелся на такого рода людей.

Доверительно подавшись к нему, незнакомец признался с сожалением в голосе и с еще большим сожалением в серых глазах:

– А мы не бывали нигде.

И прибавил с тайной стыдливостью, прикрывая даже глаза:

– Всего лишь читали всевозможные и даже нигде невозможные путешествия.

Ну, конечно, он угадал, что человек этот себя баловал-таки книгами.

Довольный собой, он произнес участливо, с приятной улыбкой:

– Однако при таком коротком расстоянии от губернского города, вы довольно часто можете бывать хоть бы в Туле.

Незнакомец покачал головой:

– Согласен с вами, что летом прогулка в деревне имеет наслаждение истинное, однако дозвольте вам доложить, прогуливаться против своего желания всякую неделю за тринадцать верст и по чрезвычайной нашей дороге – это, воля ваша, тяжкое наказание, почти то же, что читать подряд несколько раз одну и ту же глупую, пошлую книгу.

Пораженный внезапным сильным волнением, он без малейших колебаний отчего-то решил, что незнакомец непременно читал его «Выбранные места из переписок с друзьями» и вот не без деликатности намекает на этот решительно всех и каждого раззадоривший труд, и между ними тотчас воздвигнулась крутая стена, не желал уж он слушать тугоумного деревенского грамотея, довольно было с него, он уже расслышал в этих словах осуждение, прочее было неинтересно, он свое получил, поделом, не болтай с кем ни попало в придорожном трактире, и уже безо всякого интереса, скорей по привычке он еще раз взглянул незнакомцу в лицо.

Страшное дело, лицо незнакомца глядело положительно простодушным, серые глаза выставлялись совершенно невинно, ожидая чего-то, и задних мыслей не притаилось ни малейшего признака в прозрачной их глубине, даже напротив, невозможно было не видеть, что не завелось ни какого намерения никого обижать, тем более вдруг оскорбить, что способный на такого рода сравнения сделал бы это прямее и проще, то есть скорее всего, так бы и бухнул прямо в глаза все эти ваши письма к вашим друзьям.

Вероятно, прибирая сравнение, свое образованностью слегка щегольнул, тоже, мол, не последний в десятке из всех, и это великолепное, ни с чем не сравнимое «мы», какая замечательная черта!

Отчего же он поспешил осудить, едва пришла в голову эта застарелая мысль о «Переписке с друзьями»? От самолюбия все. Сколько ни бейся с собой, а все торчит, как заноза, и тотчас болит, едва хоть одним дуновением зацепят ее.

Покрасневши, вновь ощутивши симпатию, сделавши полюбезней лицо, которое могло переменяться по его приказанию, едва он думал о нем, надеясь загладить свой прежний нахмуренный взгляд и в особенности черствые мысли свои, он с неподдельным сочувствием подхватил:

– Жалею. Что имение ваше не на шоссе. Я имею порядочное понятие о хороших дорогах, в особенности же о дорогах плохих. Эти последние выведут хоть кого из себя. Не всякая голова устоит невредимой от бесконечных ударов обо что ни попало, так уж по доброй воле какая езда!

Незнакомец потрогал макушку и рассмеялся беспечным детским смешком:

– Как раз нынешний день набил преогромную шишку.

Растроганный этим милым смешком, этим непосредственным, непринужденным движением крепкой руки, он улыбнулся открыто и подхватил, искренне желая такой благодати невинно пострадавшему путнику. Вечному невольнику российских дорог:

– А стой при шоссе ваша деревня, вы бы в рессорной бричке катили¸ и с таким колесом, что непременно докатится до Одессы, пожалуй, и до Ставрополя, и одно мелькание полосатых столбов возвещало бы вам, что вы точно в дорожном экипаже сидите, а не у себя в деревне на пуховой постеле, и между тем какая громадная разница! Нет, я ничего не знаю прекрасней дороги!

Верно, восторг его наконец поразрушил некоторую самоуверенность незнакомца. Растроганно помаргивая поредевшими своими ресничками, застенчиво подергивая свой залихватски накрученный ус, незнакомец разом весь приоткрылся, чуть не дрожа, перескакивая с одного на другое:

– Вы прикоснулись до раны нашего сердца. Увидеть собственными глазами весь мир мы мечтали с самого детства. Видите ли, и Бурьенн говорит: «есть благородные люди, способные понимать и разделять все наши мысли, все наши воображения. Им желаешь поверить все тайны нашего сердца, все доброе и прекрасное в нем». Поверьте, моя душа нараспашку. Не могли бы вы быть так любезны и поведать нам о ваших дорогах. Это завидная участь – путешествовать в свое удовольствие! Простите, но мы немного завидуем вам.

У незнакомца сделался такой вид, как будто рука уже держала повод коня, и сам он, готовый вспрыгнуть и мчать сломя голову бог весть куда, вот только шапку нахлобучит на лоб покрепче, чтобы ветром не унесло, так что поневоле скользнула веселая мысль, которая частенько к нему возвращалась, едва сам он нахлобучивал дорожный картуз:

 

«И какой же русский не любит быстрой езды?…»

Да, именно это он угадал, самую суть уловил человека! И только ли одного русского человека, как знать? Но уж всякого русского всенепременно!

И нельзя уже стало молчать. Его терзали бы угрызения совести, когда бы он не ответил на этот душевный порыв со всей прямотой, да и намолчался, намаялся он за время дальней дороги своей в ожидании то тут, то там лошадей, так что кстати пришелся бы любой собеседник, лишь бы с каплей искренности, с каплей добра, с каплей открытого интереса к его невесело закрутившейся, в разные стороны пролегшей дороге, к его странным мыслям, к его еще более странным поступкам, к его одинокой душе, и ему начинало казаться, что они знакомы давно, он чуть ли не полюбил этого славного человека как друга, и уже тянуло выложить все, что камнем навалилось на сердце, уже притаивала наледеневшая с годами настороженность, уже поддавалась его затаенная грусть. И поставивши локти на стол, сцепивши пальцы перед собой, он заговорил с сердечным одушевлением, как во все последнее время мало и редко с кем говорил:

– Но я не из одного удовольствия пускаюсь в дорогу. Как хлеб насущный мне переменять необходимо места. Так устроена моя голова, что иногда мне вдруг нужно пронестись сотни верст и пролететь расстояние, чтобы одно другим сменить впечатленье, уяснить душевный свой взор и быть в силах все то обхватить, что нужно мне в этот миг обхватить.

Незнакомец весь просиял:

– Стало быть, вы уже познакомились с Тулой?

Он озорно улыбнулся, припоминая, как час назад незнакомец приглядывался к нему:

– Тула, может статься, и знает меня, я же с Тулой совсем не знаком. Сколько, проезжая ваш город, не выбрал я времени посмотреть, что делается на вашем оружейном заводе, едва ли во всей Европе не лучшем, как уверяли меня.

Вспыхнув, должно быть, перепутавши что-то, незнакомец выпалил громко:

– А вы бывали даже в Европах?

От удовольствия его птичий нос засмеялся:

– Да. И в Европе бывал, но из всякого угла ее взор мой видит новые, прежде не ведомые мне стороны родины, и в полный обхват ее обнять смогу я, быть может, только тогда, когда огляну всю Европу, весь мир, ног не теперь, времена нынче не те, да и нервы мои расшалились, в дальней дороге им теперь тяжело.

Вновь заморгав, как ребенок, жалостливо склонивши круглую голову, незнакомец с открытым участием его оглянул, но и с открытым недоверием тоже.

– Однако, доложу вам, вы весьма здоровы на вид.

Недоверие его не задело, участие провеяло по сердцу теплой волной. Боже мой, так бывало всегда, его внешний вид обманывал всех, и ни один человек не верил болезням его, и он изъяснил:

– Таково природное свойство всякой нервной болезни, которые неприметно для постороннего и даже нашего глаза понемногу терзают нас изнутри, поражают желудок и печень и не придумано от них никакого лекарства, ну а вид будто все ничего, вы правы, до тех пор, пока не помрешь.

Передними зубами прихвативши нерешительно губы, несколько раз попригладив волосы широкой ладонью, незнакомец с сочувствием преподнес обыкновенный, по деревням известный совет:

– А вы всякое утро попробуйте толокно, разведенное в молоке, одну или даже две чашки, нервы снимет как будто рукой.

Улыбаясь, еще с большим интересом оглядывая его, он задал вопрос:

– Уж вы не лекарь ли будете?

Незнакомец застенчиво улыбнулся:

– Да нет же, какое, просто в деревне приходится все делать самим, приходиться и врачевать помаленьку, читать медицинское тоже кое-что доводилось. Вот, к примеру, слыхали мы, что некий господин Хомяков от холеры своих мужичков врачевал деготьком и как будто с успехом немалым. Удивились мы, однако решили испробовать, с должной в подобных случаях осторожностью, и что вы думали? В самом деле помогает изрядно, так что наш вам совет: испробуйте-ка толокна с молоком, потеплей.

Он вежливо согласился, все приметнее оттаивая душой, не сводя с доброжелателя глаз:

– Испробовать можно, отчего ж не испробовать, с должным в этих случаях остережением, как подобает, однако наше здоровье частью зависит от состояния внутренних сил.

Не пускаясь с ним в жаркий спор, как обыкновенно спорят о чем угодно в Москве, да и в прочих тоже местах, лишь бы собственную правоту отстоять и тем потешить свое самолюбие незнакомец неожиданно перескочил на заботливый, прямо отеческий тон:

– Э, об нервах лучшее дело вовсе не думать, пусть они там как хотят, а впрочем, если вам трудно, «Мир вам, тревоги прошлых лет!..»

Эти простые слова его обогрели. Сладкие слезы чуть было не полились из прижмуренных глаз. Захотелось высказать что-то ласковое в ответ.

Он сдавленным голосом произнес:

– Вы прекрасно знаете Пушкина.

Смущенно завозившись на стуле, еще раз всей ладонью пригладив усы, незнакомец признался:

– Мы прилежно читаем Пушкина почти каждый вечер, когда мысль наша становится тяжелой и крепкой и требует особо питательной пищи, а мудрости нашего Пушкина мы предела не видим. О жизни и смерти лучше Пушкина никто не сказал:

 
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна,
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим…
 

Было видно в каждой черте, с каким наслаждением, с какой силой переживал незнакомец каждую встречу, и он тоже вздрагивал, вслушиваясь в этот беспечальный, однако ж взволнованный голос. Он сам в последнее время много раздумывал об этом бокале вина, который Пушкин, как напророчил себе, в самом деле не допил до дна, своим расставанием с жизнью навечно ударив его, и спрашивал, стоит ли допивать, если одна горечь на дне, с каждым днем все сильнее, все крепче. И вот эти тягостные раздумья внезапно воротились к нему, и он с какой-то странной поспешностью возразил:

– Нам об этом предмете не можно судить, даже думать нельзя! Не вдумываясь, кому назначил он это торопливо упавшее предостереженье, незнакомец улыбнулся без грусти:

– Нам пятьдесят шесть, пора и думать, пора и судить.

Ему нравилась эта мужественная готовность расстаться с праздником жизни, да многие так говорят, пока дно бокала совсем уже не приблизилось к ним, а вот взглянуть бы с помощью какого-нибудь магического стекла, как в действительности выпьешь последнюю каплю, и таким способом твердо узнать, каков ты был человек на земле.

Он мимоходом сказал, прикрывая глаза, давая этим понять, что все-таки прежде времени судить и думать о такого рода предметах нельзя:

– Вы многое знаете наизусть.

Смутившись, неожиданно покраснев, как маков цвет, незнакомец не без удовольствия изъяснил:

– Мы большей частью проводим наше время одни. Книги стали нашим почти единственным развлечением, рядом с охотой. С годами любимые места явились у нас, любимейшие, так сказать, изречения. Нам доставляет удовольствие по множеству раз перечитывать эти места, отчего они запоминаются сами собой.

Продолжая слушать внимательно, он судил и думал о том, как быстролетно все на земле и что не имеет никакого значения, большой или меньший срок пробудешь на ней, один какой-то коротенький миг, лишь бы достало на то, чтобы исполнить свое назначенье, однако достанет ли, воплотится ли наше доброе слово в дела?

Он страшился, что ему не успеть, от мыслей об этом у него обыкновенно приключалась хандра, и, не выпуская от себя этой мысли, он почти безразлично спросил:

– Не могу ли я знать, какое чтение вам нравится больше всего?

Глаза незнакомца, кажется засветились блаженством:

– Мы в особенности любим описания различных дорог, лучше всего в те иноземные государства и страны, природа которых пышнее и краше российской. К примеру, мы помним одну французскую книгу…

Тут он:

– А вы читаете и по-французски?

Незнакомец замялся, густо краснея:

– Это как вам сказать, наши соседи нам говорят, что нас в гостиной весьма трудно понять, однако по-писанному мы разбираемся изрядно.

Он не без веселости проговорил, таким образом поощряя его:

– Так вот оно как!

Незнакомец подхватил оживленно:

– В той книге нас поразила начальная мысль. Вы только представьте, автор, имени которого мы теперь не припомним, так начинает рассказ: «Конечно, побывать в Риме шесть раз – не большая заслуга…» Вы понимаете? Не за-слу-га! А ведь нам-то он показался ужасным счастливцем!

Ему припомнился Рим, но мысль о том, как встретим мы расставание с жизнью, не оставляла его, и Рим стоял весь в развалинах, в жалких обломках великих, давно ушедших цивилизаций, когда-то блиставших под солнцем, а ныне почти позабытых.

Он вдруг невольно признался:

– Я прожил в Риме несколько лет.

Припрыгнув на стуле, точно ему подложили ежа, придвигаясь к нему через стол, незнакомец уставился на него с таким изумлением, с каким у нас даже на генералов и миллионщиков не глядят, а ведь генералы и миллионщики у нас божества:

– Вы?

Сожалея о том, что вырвалось такое признание, несуразное, не сообразное абсолютно ни с чем, он коротко подтвердил:

– Да, я.

Глаза так и вспыхнули и голос незнакомца сделался умоляющим:

– Так расскажите о Риме, если Вас это не затруднит!

Что ж о вечном городе Риме он мог бы говорить бесконечно, он любил и знал этот город, умел показывать так искусно его самые чудные уголки, что заезжие русские ахали от восхищения и навсегда увозили с собой немеркнущий образ Вечного города, однако же в эту минуту он думал о Риме, как думал о вечности и о смерти, и потому возразил:

– Больше самого Рима я люблю дорогу к нему.

С легким разочарованием незнакомец признался:

– Эту дорогу я уже знаю немного.

Он удивился:

– Вот как? Да разве Вы были в Риме?

Незнакомец понизил голос, вовсе перегнувшись к нему через обеденный стол:

– Искандера мне тоже доводилось читать.

От неожиданности он пристально взглянул на читателя книг, запрещенных в России, и только сказал:

– Это большая удача для вас.

Глаза незнакомца полуприкрылись мечтательно:

– У него есть одно прекрасное место… погодите…да…да…вот оно…если, конечно, нас память не подвела, а память у нас все еще крепкая: «От Эстреля до Ниццы – не дорога, а аллея в роскошном парке: прелестные загородные дома, плетни, украшенные плетнем, миртами, целые заборы, обсеянные розовыми кустами, – наши оранжерейные цветы на воздухе, померанцевые и лимонные деревья, тяжелые от плодов, со своим густым благоуханием, а вдали с одной стороны Альпы, с другой море – „Мягкий ветер веет с голубого неба“…»

Сцепив пальцы, опустивши сплетение перед собой на стол, он рассеянно подтвердил:

– Да, все это верно описано, случалось и мне въезжать в Италию с той стороны, однако ж мне по сердцу иная дорога.

Неожиданно громко шмыгнувши носом, приложив к его кончику жесткую, не без мозолей ладонь, незнакомец взмолился, уже прямо поживая глазами:

– Расскажите, расскажите нам, ради бога о ней, нам еще не приходилось читать об этой дороге!

Это шмыганье носом окончательно развеселило его, куда отступили горькие мысли да и пропали совсем, точно и не было ничего, что нагоняло тоску, и он начал от волнения голосом слабым и хриплым:

– От Вены дорога довольна однообразна, так что ее лучше вовсе проспать. Проснуться должно в Анконе, откуда открываются взорам первые отпрыски Альп и в задумчивом освещении светятся как перламутр…

И уже сам завидел эти покрытые вечными снегами вершины, узрел как бы вновь их слабый загадочный свет. Еще каким-то черным мраком повеяло слабо, когда в первый миг вершины напомнили саван смерти необыкновенной своей белизной, однако воображение уже наперегонки выставляло иное, и голос сделался громче, свежей:

– С того места небо видится почти белым, как расстеленное на русских лугах полотно. Дальние водопроводы по этому белому небу тоже написаны белым. Томленье и нега во всем, куда ни обращаешь свой взор.

Воображение улетало все дальше, голос оживал все приметней, добрей и мягче становились глаза, тронутые свежительным умилением:

– От Лоретто дорога забирается вверх, так что чудится против воли, будто скалистые горы готовы вас запереть, как бывает, когда летом спустишься в погреб, куда сквозь высокую узкую дверь, сбитую из досок, подгнивших от времени, почти не достигает свет дня, и начинают мерещиться черти. Так и в том месте: одна гора, словно амбарный замок, врезывается краем в другую, не дозволяя однако белая полоска шоссе все тянется боком скалы, а к вечеру благополучно спускается вниз. Долина наполнена ароматами трав и цветов, как бывает в малой горнице доброй старушки, такой же ветхой, как ее шаль, насушившей на всю долгую зиму всякого рода лекарств, которых достанет вылечить округу и две, да еше весьма не скудный остаток припрячется где-нибудь в уголке. Затем дорога вновь взбирается вверх, и там с высшей точки, вдруг в один миг открывается вся панорама хребта. Нежные вершины, чем далее, тем в красках слабее и тоньше. Картина похожа на море, где волны уносятся вдаль, там сливаясь с белеющим небом…

 

Беззаботность путника в нем пробуждалась. Он поуселся прямее и тверже. Голос, уже совсем чистый и сильный зазвучал с увлечением:

– Вечный Рим окружает равнина, которая поначалу может показаться бесплодной, однако ж вся она покрыта растительностью, и на ее зеленом ковре, как на огромном столе, когда гости ушли, всё поев, передвинув и спутав, раскиданы обломки гробниц и развалины мраморных храмов. На горизонте, как рыцарь, вздымается купол Петра, сквозь окна которого блеском блестит заходящее солнце. Вы испуганы этим молчанием. В то же время какая-то чудная сила, идущая от каждого древнего камня, подхватывает вас, говоря, как может быть прекрасен и велик человек, когда позабывает свою презренную земность.

И он признался с трепетной силой, просветленными глазами взглядывая за плечо незнакомца, не примечая грязноватой, по обыкновенью, стены:

– В этом городе нельзя не творить!

Уже в нем пробуждалась жажда труда. Еще не все хорошо в «Мертвых душах», в этот миг он эту истину твердо узнал и заторопился поскорее в Москву, чтоб без промедления встать за конторку, развернуть свою только что перебеленную рукопись и еще раз попристальней вглядеться во всякое слово. Он ощутил, что за этой пустой болтовней пролетает бесценное время, точно струится, переливаясь волнами за дверь. Вся поэма развернулась в своей необъятности, а жизнь его сыпалась мимо, как зерно из худого мешка, так что даже захвативши прореху рукой, он едва ли успеет довести своей беспримерный труд до конца, так и рассыпав все до последнего зернышка. Отчего же на станции нет лошадей?

Широко улыбаясь, от удовольствия пожмуривая глаза, незнакомец решился прервать его размышления, уже не без почтения обращаясь к нему:

– Вы владеете даром рассказчика. Нам было до крайности любопытно вас слушать. Не хотели бы еще.

Что-нибудь разузнать о ваших дорогах, разумеется, если вы в расположении и в ударе рассказывать.

Он колебался, потеряв охоту рассказывать, да что ж было делать, когда вечно нет лошадей, да и язык не поворачивался ни с тоги, ни с сего отказать такому благодатному слушателю, который так и не припомнил в горячем своем увлечении, с кем говорит, несмотря даже на то, что восхитился даром рассказчика, котрый всюду видать.

Он было начал, не успевши как следует приготовить лицо, с выражением крайней задумчивости:

– Видите ли…

Тут перед ним поставили кофе.

Радуясь, что явилась возможность не отказывать прямо, а словно бы позабыть за этим приятным удовольствием послеобеденной жизни, он взял свою чашку, незнакомец последовал его примеру с неторопливым достоинством, казалось, тоже порастеряв значительно невинный свой интерес к его путешествиям. С видом двух заговорщиков, давших крепкую клятву молчать, они пригубили дымяще-черную жидкость, но тотчас отставили ее от себя: странный напиток так и разил немытой посудой и кислыми щами, третий день терпеливо сберегавшимися на кухне в расчете на знатный аппетит проезжающих и к любой дряни терпеливый русский желудок, должно быть, с детства луженый, как самовар.

Переглянувшись, они молча закурили сигары, в одно время любезно попотчевавши один другого огнем, в знак благодарности улыбнувшись друг другу, каждый из вежливости прикуривши от чужого огня.

Незнакомец дымил с увлечением, откинувши крупную голову, мечтательно устремляя глаза в какие-то дали, с расплывшимся от доброты и довольства лицом, воочию являя пример человека, который никуда не спешит, и он вспомнил в другой раз, что нет лошадей, что н битый день без малейшего дела торчит, беспечно болтая с незнакомым ему человеком, тогда как решать давно бы было пора, отдавать ли без промедления вторую часть в типографию, отвезти ли на суд Жуковского вкупе с Плетневым, самому ли еще раз с пристрастием все оглядеть, то ли создание вылилось из-под пера, какое мечталось в мечтах, хоть и представлялось в Одессе, что вылилось именно то, однако ж невозможно было терзать себя долго сомненьями, сидя против человека с таким непоколебимым счастливым лицом, и сомнения его еще раз отлетели, как дым, заклубившись куда-то, бесследно расстаяв под потолком, и, какой уже раз, он позавидовал незнакомцу всем сердцем. Боже мой, ему бы такого рода равновесие духа! Подобного равновесия давненько он не встречал не то, что в себе, но и ни в ком! Подле незнакомца все как-то делалось прочно, спокойно. Он и добирался подобной прочности и покоя в душе своей целую жизнь, с той свежей поры, как начал писать, а все не добился никак. Сколько лет пошло на борьбу, однако по-прежнему он изо дня в день до полного расстройства нервов, пищеваренья и здоровья всего своего хилого тела страдал от разладицы собственных мыслей и чувств, от косвенных взглядов и темных намеков друзей, от неумения поснисходительнее посмотреть на человека в себе и вокруг. Сколько лет он карабкался к тому совершенству, когда преспокойно все удары судьбы, даже не примечая в великолепном спокойствии самых изворотливых, самых тяжких ударов, как не примечают гранитные скалы беспрестанных ударов набегавшей волны, как сама жизнь не седеет, не гнется от неустанного бега времен. До такого счастливого совершенства было ужасно как далеко, а без совершенства приходилось несладко, и в поэме этого спокойствия совершенства не слышалось и следа. Сколько усилий предпринято, сколько потрачено сил! Каких не придумывал он для себя испытаний, кроме, разумеется, тех, которые валились сами собой! В какие пути не пускался, не передумал о чем! И все не избавился от паскудного ощущения, что напрасен был каждый сделанный шаг и ошибочна была всякая мысль, добытая годами опытов и трудов!

И вот перед ним сидел человек несокрушимой ясности духа, правдивый и честный, что тотчас видать, живущий как лес, как земля, пусть несколько подзапущенная в нашей сугубой деревенской глуши, однако же плодоносная, способная обильно родить, когда выпадет случай такой, без чинов и наград, сама по себе, по тому одному, что необходимо родить. С таким человеком можно толковать обо всем, не страшась перетолков. В таком человеке он нуждался всегда, а встретил за всю свою жизнь, может быть, одного или двух и себе места не находил и бросился впопыхах без разбору в дорогу, едва дошла весть, что такой человек злодейски на дуэли убит.

Никакого совершенства не достигнешь в полном молчании: мысли изглодают душу, ка мыши. Молчание человека, которому есть что сказать, уже грех. Непрестанно ощущал он потребность всю душу открыть, целиком, без помех, не страшась, что ее растаскают по журнальным листам на клочки, вывернув перед тем наизнанку.

Смахнувши волосы с глаз, он внезапно сказал:

– Почти до самого пола опустивши руку с сигарой, словно не решаясь в такую минуту курить, лишь бы как-нибудь не спугнуть начинавшийся так внезапно новый рассказ, незнакомец так и вперился в него засветившимся взором.

Как тут было не продолжать, и он пропустил, что его сигара потухла, и вымолвил, держа ее в потерявшей чуткость руке, точно пожалился, точно молил, чтобы приголубили и чашу от него отнесли:

– Не ведаю, каким чудом и вынес ее, да и вынес-то, может быть, лишь оттого, что слишком мои там молитвы были нужны, ибо приближается ныне время молитв, и без бога ничего не сделает ныне никто в наших нынешних обстоятельствах и при нынешнем положении дела как всего мира, так и наших собственных дел, так уж ныне бесчестно, бессовестно все завелось.

Уловивши необычайное, странное в его речи, в его внезапно осиплом срывавшемся голосе, в несчастном выражении его опрокинутого лица, незнакомец загасил потихоньку сигару и отчего-то зажал ее в кулаке.

Едва приметивши его своеобразную, милую деликатность, и без этой маленькой деликатности ощущая, что перед ним готова раскрыться вся бесхитростная душа этого вполне постороннего, но чем-то ужасно близкого, уже почти дорогого ему человека, готовая, как он верил, всю беду пережить вместе с ним, он прямо приступил с середины, уже не мешкая более, машинально вертя свою потухшую сигару в руке:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru