bannerbannerbanner
Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

Валерий Есенков
Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

– Ну, погодите, ужо…

Однако едва ли ещё сознает, кому и чего надо годить и что означает это предупреждающее ужо.

Положение на фронте между тем ухудшается. Всё чаще маршевые роты устало шаркают по мощеным улицам города Киева, скрежещут кованые колеса орудийных лафетов. На фронт уходят всё новые пополнения, а с фронта поступают известия о наступлениях, перегруппировках, страшных потерях и отступлениях. Солдатам не хватает винтовок, патронов. Расползаются скользкие слухи о том, что пушек у нас меньше раза в полтора или два, чем у немца, и что наши пушки нередко подолгу молчат, оттого что, видите ли, вовремя не подвозят снарядов, которых как будто вовремя не запасли и в тылу, понимаете ли, сунулись в войну, а не запасли, головотяпы или предатели? Шинели начинают шить из хлопчатой бумаги, для тепла подбивая их ватой. На улицах трясутся калеки без рук и без ног. Любовь к царю, которая та ярко, так повсеместно вспыхнула в начале войны, как будто сняло рукой. В его правительство уже не верит никто. Ползут ещё более скользкие слухи, что министры продажны, без исключения все, и предатель сам военный министр. Верховное командование бездарно всё, как один, не умеют шагу ступить, отдать ясный и дельный приказ, генералы все, как один, дураки. Шепчутся о Распутине, передают друг другу невероятные вещи. А головка всего шпионажа гнездится будто бы в Царском Селе. Об измене в тылу и на фронте говорят как о деле несомненном и абсолютно доказанном. Война идет всего год, а уже считается несомненно проигранной, хотя никаких оснований как будто для такого суждения пока ещё нет.

И похоже, ах, как похоже на то! В августе месяце, лето к концу, резко ухудшается наше положение на участке фронта в Галиции. Идут бои тяжелые, известия о потерях поступают от раненых, да по количеству раненых видно и так. В воздухе точно разливается первый дымок надвигающейся, видимых причине не имеющей катастрофы. Из самых достоверных источников передают, что возможно оставление несравненного города Киева, отвод потрепанных русских дивизий за Днепр. Город Киев переполняется беженцами с западных территорий, но под влиянием всех этих предположений и слухов часть киевлян тоже становится беженцами, вливается в этот грандиозный поток несчастных грязных оборванных голодных людей и движется на восток, на восток, неся в руках или катя на тележках скудное свое достояние, какое удалось унести. Испуганная Варвара Михайловна тоже отправляет своих младших детей в Карачев к сестре. Просторно становится на Андреевском спуске, слишком просторно…

Эх!.. Эх!..

Непременно задумаешься! Сделаешься суровей и строже! Чувство долга, чувство ответственности вырабатывается в сознании молодого интеллигентного человека, перешедшего на последний курс медицинского отделения. Факультеты переводят в Саратов. Однако не трогают медиков: всё равно медиков со дня на день на фронт.

И молодой интеллигентный человек учится так, как никогда ещё не учился. В его зачетной книжке идет одна и та же однообразная запись: «весьма удовлетворительно», то есть отлично, и сам профессор Яновский, Феофил Гаврилович, знаменитейший терапевт, его любимейший педагог и кумир этих лет, выводит своим микробьим стремительным почерком «весьма удовлетворительно», как и другие, но одна эта запись стократ дороже всех остальных.

Настает 1916 год. Государственные экзамены, ученью конец. В мирные годы государственные экзамены были серьезнейшим испытанием, включали в себя двадцать два сложнейших предмета и в общей сложности длились с июня по сентябрь. Война вмешалась и в них. Время государственных экзаменов переносится на февраль-март, число необходимых для сдачи предметов сокращается почти что на половину.

«Весьма удовлетворительно» выпускнику Михаилу Булгакову ставят тринадцать раз. Государственная комиссия присуждает ему степень лекаря с отличием. Пределов его радости нет, и как же его не понять: он одерживает первую в своей жизни победу, и как великолепна, как блестяща она! Именно так решительно всё должно быть у него! И я не нахожу ничего предосудительного в том, что совместно с другими выпускниками медицинского отделения он пьет всю ночь напролет, поднимая и принимая заздравные тосты, и делается пьян как сапожник, единственный в своей жизни, как утверждают свидетели, раз. Уже под самое утро он приходит домой, если так про его неверную походку можно сказать. Обеспокоенная Тася не ложится всю ночь и преданно ждет. Он стоит перед ней весь счастливый, помятый, улыбается скверной пьяной улыбкой и заплетающимся языком говорит:

– Знаешь, я пьян…

Она суетится, пытается его уложить, однако же он, пошатываясь, отстраняет её, изрекая:

– Нет, лучше пойдем погуляем…

Она послушно идет рядом с ним. Они медленно поднимаются вверх по Владимирской. Наступает рассвет.

Между тем выдача дипломов затягивается: сохраняется давняя привычка дипломы выдавать в сентябре. Он, как и многие, ждать не желает и добровольцем идет служить в Красный крест. Его без промедления определяют в киевский госпиталь, переполненный ранеными. Тася в тот же госпиталь поступает сестрой милосердия, чтобы находиться всегда рядом с ним.

Необходимо в этом месте особенно подчеркнуть, что Михаилу Булгакову самым серьезным образом повезло с этим Красным крестом. Каким именно? Очень простым. Дурная слава идет по армии о военных врачах. Военные врачи слишком часто оказываются бессовестными, бесчеловечеными, словно тупыми, в лучшем случае равнодушными к страданиям раненых, пьют отпущенный спирт и безобразят весьма отвратительно в прифронтовой полосе. В Красный же крест вступают одни добровольцы. То есть заранее люди только гуманнейшие, благороднейшие, честнейшие, интеллигентные люди, проще сказать. И хотя Красный крест снабжается в десятки раз хуже, чем военные госпитали, дело в Красном кресте поставлено в десятки раз лучше, так что врачи Красного креста имеют полное право называться совестью военных врачей. Многие именно так и относятся к ним. Таким образом, герой мой оказывается в прекрасной компании и получает все возможности развернуть свои самые лучшие свойства.

Тем более, что уже через месяц госпиталь поспешно сворачивают и в спешном порядке передвигают к самой линии фронта, в Каменец-Подольский, который отстоит в каких-нибудь пятидесяти верстах от окопов. Поговаривают, что готовится большое, чуть не решающее для всего хода войны наступление.

К появлению на линии фронта он готовится довольно смешно. В чемодан он помещает немного белья и доверху набивает его медицинскими фолиантами, поскольку к миссии врачевателя относится чрезвычайно серьезно, а на память надеется мало. В особенности же его беспокоит удивительно моложавая внешность. Он всё ещё совершенный мальчик на вид. Рыжеватая щетина, несмотря на двадцать пять лет, едва пробивается на подбородке. Гладкие щеки едва покрыты нежным пушком. Длинные руки, длинные ноги, худоба Дон-Кихота, застенчивая сутуловатость типичного интеллигентного юноши. Какой с такой внешностью может быть фронт? Да на фронте в тот факт, что он уже доктор, решительно не поверит никто!

Он размышляет, что бы придумать? Хорошо подошли бы очки в тяжелой оправе, однако глаза у него абсолютно здоровы. Тогда он пробует выработать особенную, внушающую уваженье походку, то есть сдерживает порывистые движения, перестает бегать бегом, учится двигаться с внушительной важностью и пытается говорить размеренно-веско.

Кроме того, в какой-то пустейшей книжонке, которые он всё ещё имеет слабость листать, он выуживает забавнейшую историю про одного английского джентльмена. Этого английского джентльмена будто бы занесло на необитаемый остров, и его рассудок уже начинает мутиться от одиночества, так что, когда на остров прибыли люди, джентльмен принимает их за мираж и разряжает по ним весь барабан своего револьвера. При этом его находят гладчайшим образом выбритым, и на необитаемых островах английские джентльмены обязаны бриться изо дня в день, потому что и на необитаемых островах они уважают себя, представьте себе. В общем, ужасно похоже на дешевый рекламный проспект.

Тем не менее Михаила Булгакова восхищает этот гордый сын Альбиона. Подражая ему, он густо смазывает свои светлые волосы бриолином и расчесывает аккуратнейшим образом на пробор, а на дно чемодана, в добавление к фолиантам, погружает отличную бритву фирмы «Жилет», замыслив явиться на линию фронта в самом подтянутом, в самом представительном виде, который набавит ему хотя бы несколько лет.

Гладко выбритый, в шинели офицерского образца, в фуражке, с башлыком на плечах, он всовывает свой чемодан на повозку и отправляется в путь. Изредка он оборачивается назад: за спиной его во тьме ночи ещё долго сияет удивительный Владимиров крест.

Расставание не тревожит его. Он торопится исполнить свой долг. И весь киевский госпиталь ужасно спешит со своим сквернейшим обозом по разбитым дорогам войны, мимо станций, забитых военными эшелонами, мимо отрядов солдат, куда-то ведомых безусыми прапорщиками, лица которых не успевают обветриться и загореть.

Обоз у них несравненно худший, чем обозы военных госпиталей. Они тащатся полуголодные, обойденные милостью военных комендатур. Но, как ни странно, к месту своего назначения попадают в точно назначенный срок. Интеллигентные люди, только и стоит сказать ещё раз.

Наступление готовится исподволь. В феврале немцы набрасываются на французскую крепость Верден и утюжат её артиллерийским огнем так ожесточенно, с таким немецким упорством, что в конце концов битва за Верден обходится приблизительно в девятьсот тысяч только убитыми с обеих сторон. Перед лицом этой новой угрозы союзники ещё в первый раз пытаются согласовать свои действия. На помощь Вердену французы и англичане в июне или июле должны начать наступление на небольшой речке Сомме. Одновременно русский Западный фронт генерала Эверта, довольно способного тактика, должен начать широкое наступление на Вильну и затем на Берлин. В помощь ему развивает наступление Северный фронт генерала Куропаткина, человека бездарного, нещадно битого и перебитого на Японской войне. Сюда подходят резервы, сюда перебрасывается тяжелая артиллерия. Тем временем Юго-Западному фронту предлагается держаться пассивно и выступить только в случае успеха главного наступления. По этой причине Юго-Западному фронту не дают ни резервов, ни артиллерии, ни запаса снарядов. На Юго-Западном фронте всего лишь переменили командование, и пятого апреля главнокомандующим назначается генерал от кавалерии Брусилов.

 

Генерал от кавалерии Брусилов не соглашается с решением Ставки. Он находит подготовленность и дух своих войск очень высоким и считает возможным наступление также и на своем направлении. Ставка дает разрешение, но по-прежнему не дает ни резервов, ни артиллерии, продолжая считать Юго-Западный фронт второстепенным, то есть не заслуживающим никакого внимания. Генерал от кавалерии Брусилов и этому рад и приступает к разработке наступательной операции по всему фронту.

Его настойчивость приходится как нельзя кстати. Австрийцы жестоко бьют итальянцев. Итальянцы бегут. Италия того и гляди будет разбита. В таком случае австрийцы через Ломбардию выйдут к французским границам и ударят по незащищенным тылам. Во Франции вполне понятная паника. Депеши, почти истерические, летят в Санкт-Петербург: спасайте, спасайте, спасайте! Спасением может быть только немедленно начатое наступление русских против австрийцев. Наступление не подготовлено, однако русский царь остается верен своим обязательствам, прямо в ущерб своим интересам и положению армии, и дает приказ наступать.

Двадцать второго мая Юго-Западный фронт вынужден начать наступление. Слава Богу, приблизительно в течение месяца генералу Брусилову, Алексею Алексеичу, в юности окончившему кавалерийскую школу, уже в возрасте шестидесяти трех лет, удается к этому времени разработать свою знаменитую операцию. Он проводит в жизнь блистательный план: наступление начинается на самом узком участке, однако всеми его корпусами, так что в бой одновременно вводится около шестисот тысяч русских солдат и почти тысяча восемьсот артиллерийских орудий.

Столь мощный, плотный, внезапный удар приносит мгновенный и невероятный успех: австрийцы бегут так, что их невозможно остановить, только пленными в течение нескольких дней теряют около сорока тысяч солдат, восемьдесят орудий и сто пятьдесят пулеметов. Брусилов не мешкая, тотчас после прорыва линии фронта, расширяет наступление по флангам и в глубину. Этим маневром достигается превосходство сил в два и более раз на каждом отдельном участке, что и само по себе не может не обеспечить блестящий успех. Юго-Западный фронт стремительно, как и положено, мчится на запад.

Госпиталь из Каменец-Подольска срочно перебрасывают в только что захваченные, разбитые, в дыму и пожарищах Черновцы. Раненых страшный поток. Подряд по многу часов моложавый доктор Булгаков, двадцати пяти лет, делает ампутации: ноги, руки, широкий, уже властный разрез мягких тканей, мелкозубчатая хирургическая пила, длинный шов, ноги, руки, разрез, пила, шов, при этом бреется каждый день прекрасной бритвой «Жилет» и не забывает делать пробор, хотя зачем же пробор, его под белой шапочкой всё равно не видать.

Тася приезжает к нему и стоически держит то, что он должен в течение нескольких минут отпилить. Он так устает, что на отведенной квартире тотчас валится на постель и может только читать, однако утром снова бритва, пробор. В боях он, разумеется, участия не принимает и даже и выезжает к линии фронта. Он только беспрерывно слышит удары орудийной пальбы, далекие, глухие, тупые.

Но он не в силах не размышлять. Перед ним наконец непосредственно, в действии общее, роевое начало, та роевая общая жизнь, которой решаются судьбы всякой войны.

Что он видит? Он видит простых крестьянских парней, которые не хотят воевать. И это нежелание, конечно, понятно. Вырванные из глухих деревень, крестьянские парни не понимают ни цели, ни смысла войны и едва ли способны собственными усилиями понять, поскольку она не угрожает их деревне, их дому, детям, жене, она от них далеко-далеко.

Поразительно: среди солдат сплошная неграмотность, и когда Тася приезжает к нему и он встречает её на принадлежащем госпиталю автомобиле и солдатский патруль требует пропуск, а никакого пропуска на неё он, разумеется, не имеет, он с холодной дерзостью протягивает патрулю медицинский рецепт, и солдаты беспрекословно пропускают её, увидев бумажку с печатью.

И этой неграмотной, непонимающей и мало способной к пониманию отвлеченных идей серой массой в солдатских шинелях решаются судьбы войны, а вместе с ними и судьбы истории и судьбы страны. Среди этой серой массы в солдатских шинелях кто-то ведет пропаганду, безответственную, безумную, не имеющую примера в истории: бросайте окопы, ступайте домой. Правду сказать, предельно простые слова. Простые слова крестьянские парни понимают прекрасно и охотно бросают провонявшие мочой и калом окопы, минуют заградительные отряды, поставленные во втором эшелоне ловить дезертиров, и в самом деле едут домой, нимало не размышляя над тем, что тем самым открывают дорогу врагу, на позор, на грабеж обрекают родимую землю, Россию без зазрения совести предают.

И всё запутывается каким-то таким странным, неестественным образом, что может даже казаться, будто эти крестьянские парни, самовольно бросающие окопы, имеют на эту подлость нечто вроде морального права, хотя совершают явным образом постыдное дело. Он слышит бесконечные толки о самом черном предательстве, о бездарном командовании соседних фронтов, жестокую брань боевых офицеров, и со всем этим не согласиться нельзя. Шутка сказать, перед самым прорывом генерала Брусилова арестован сам военный министр, обвиняемый в преступном бездействии и в государственной даже измене. Хуже, разумеется, некуда! Война же идет! Экая сволочь! Экий подлец!

Всюду предательство, всюду развал. В поддержку Брусилову генералы Эверт и Куропаткин начинают фронтальное наступление, но оба действуют без веры в успех, оба инертны, оба отдают неясные, сбивчивые приказы войскам, и наступление срывается через несколько дней. Тем не менее у них все резервы, вся артиллерия, а Брусилову ни резервов, ни артиллерии не дают. Даже если бы захотели, всё равно дать бы вовремя не смогли: железные дороги забиты составами так, что сутками стоят поезда, и не находится никого, кто бы сумел разобрать эти пробки и протолкнуть резервы и артиллерию на Юго-Западный фронт.

И союзнички наши подстать. Ставка просит англичан начать наступление из Салоник на Софию и Будапешт, чтобы снять давление на Юго-Западный фронт спешно переброшенных германских дивизий, а англичане в ответ: такая операция слишком опасна для нас. Известное дело, подлый, преподлый народ! Из воздуха, переполненного миазмами крови, окопов, портянок и боли, сами собой сплетаются, ещё в первый раз два гневных словца:

«Союзники – сволочи!»

Эти же англичане при поддержке французов начинают согласованное наступление на реке Сомме, и начинают безответственно, правда, после, казалось бы, прочнейшей обработки снарядами первой линии германских траншей, не соображая, что умные немцы просто-напросто на время обстрела переправляются во вторую, чтобы оттуда косит англичан пулеметным огнем, и гордые сыны Альбиона по своей неописуемой глупости теряют чуть ли не пятьдесят тысяч солдат, топчутся на фронте не более двадцати километров, местами продвигаются от двух до четырех километров и затихают. Вишь ты, и тут опасно для них! А русские как? А на русских начхать! Полноте, полноте, господа, в первый ли раз? Европа-то нас предавала всегда! Эх, доверчив, слишком доверчив русский народ, а наш царь и вовсе из рук вон!

Эх!.. Эх!..

Правда, конечно, вся наша история об том говорит. А все-таки, все-таки, в том ли истинная причина, что прорыв на Юго-Западном фронте сперва заминается, затем наступленье захлебывается, и не удается развить такой блестящий успех, который только что представлялся всем неминуемым? Интеллигентный молодой человек, прошедший хорошую школу Толстого, не может не обнаружить, что всё это, в сущности, миф: и Брусилов, и военный министр, и командующие соседних фронтов, и союзники-сволочи, и даже те, кто так успешно ведет пропаганду в войсках. Он не может не замечать, что не миф только эта роевая общая жизнь, что фундаментальнейшая причина провала так блестяще задуманного прорыва кроется абсолютно в другом. Она кроется именно в том, что серая масса в солдатских шинелях на вате, неграмотная, не понимающая ни цели, ни смысла войны, способная бросать окопы и открывать дорогу врагу, не имеет ни малейшего желания наступать, вообще не имеет ни малейшего желания с кем-нибудь воевать.

Да, да, серая масса в солдатских шинелях на вате одинаково равнодушна и к победе и к поражению. Поражение не задевает её души, победа её духа не поднимает, не окрыляет. Напротив, многие радуются полученному увечью: прекрасно, вот повезло, теперь поскорее домой!

Можно ли с таким настроением победить? Интеллигентный молодой человек отчетливо видит: с таким настроением никогда и нигде нельзя победить. И по этой причине в его внимательных умных глазах блистательный генерал превращается в миф, как превращается в миф Наполеон Бонапарт в бессмертном романе Толстого. Миф! Всего-навсего миф! Линия фронта отодвинулась где-то на шестьдесят, где-то на сто пятьдесят километров, за эти жалкие километры, ход войны нисколько не изменившие, погублено полмиллиона людей, почти столько же захвачено в плен.

Ничтожный, но страшный итог. В направлении заката стихает пальба, и только полевые госпитали с натугой, с нечеловеческой усталостью всего персонала, от хирурга до простой санитарки, продолжают перерабатывать искалеченные человеческие тела, успевая далеко не каждому, кто достигает их чудодейственных рук, спасти жизнь, нечего говорить о руках и ногах.

Наконец прекращается и этот поток. Судьба войны решена. Какие сомнения? Сомневаться нельзя!

Глава одиннадцатая
Тьма египетская

Вдруг Михаила Булгакова срочно отзывают с фронта в Москву. В военной форме, положенной прифронтовым госпиталям, он отправляется вместе с Тасей по вызову, не имея возможности хотя бы на день заехать домой. Дисциплина, черт побери, дисциплина, мой друг.

В Москве происходит глупейшая чепуха: ему объявляют, что он мобилизован согласно с законом и направляется в распоряжение смоленского губернатора. Таким образом, представьте себе, добровольно он попадает ан фронт, а по мобилизации с фронта отправляется в тыл!

Впрочем, в этой непередаваемой логике брезжит, едва-едва и сквозь тьму, но все-таки брезжит разумная мысль. Чепуха объясняется тем, что армия в чрезмерном количестве поглощает опытных врачей тыла, оголяя целые районы страны, и многие тыловые больницы стоят без врачей, так их мало приготовлено в обширной и далеко не бедной стране. По этой причине опытных медиков решают заместить только что выпущенными студентами.

Тут же, имея минуты свободного времени, чтобы заскочить к дядьке Николаю Михайловичу, который Варваре Михайловне родной брат, он выезжает в Смоленск.

В Смоленске ему вручают официальное назначенье в Сычовку, разрешив задержаться в центре губернии не более, чем до утра, точно в этой самой Сычовке хлещет пожар.

Делать все-таки нечего. Переночевав кое-как, они вместе с Тасей тащатся местным расхлябанным поездишком в глубины Смоленской губернии.

Наконец дотащились. Уездный городишка обыкновенного российского типа, затопленный по уши грязью, затерянный в темных лесах, каких он, житель юга, никогда в глаза не видал. До того неприютно и дико вокруг, что он поневоле торопится, лишь бы поскорее добраться до места своего назначения и чтобы какой-то вышел конец.

Председатель земской управы, Михаил Васильевич Герасимов, интеллигентейший человек, тут же вручает ещё одно назначение, на этот раз в деревню Никольское, в сорока верстах от Сычовки, в какую-то непроходимую глушь, где, к тому же, кроме него, не имеется другого врача.

Утомленный, измотанный, осатаневший ещё больше, чем в госпитале, он каким-то чудовищным неестественным голосом пытается протестовать, изъясняя доступно, что ни малейшего опыта нет и что хотел бы не единственным врачом, а вторым, поскольку… и тут, кажется, несет уже совершенный вздор.

Михаил Васильевич, любезнейший человек, приятно так улыбается, уверяет:

– Освоитесь.

Как бы не так! Он почти ничего не умеет и ужасно страшится ответственности. Глаза его делаются тоскливыми, волчьими. Он злобно думает про себя, что должен ехать вторым, в таком случае вся ответственность непременно ляжет на первого, это закон.

Они долго молчат.

Наконец, мысленно махнувши рукой, лишь бы вёй поскорей развязалось, положившись единственно на перст великодушной судьбы, он соглашается. Батенька, вот и отлично, освоитесь, как пить дать.

Он получает свой документ, возницу телегу, пару запущенных, управе принадлежащих лошадок, усаживает Тасю, обрушивает в ноги свой чемодан с медицинскими фолиантами, парой белья и бритвой славной фирмы «Жиллет», взбирается сам, и начинается путешествие в настоящую уже глухомань, в какой он отродясь не бывал.

 

Не успевает телега выбраться за околицу, как в памяти поневоле всплывает необитаемый остров того английского джентльмена, который был всегда брит. С величайшим трудом передвигается она по расхлябанным колеям. Печальная осень стоит над среднерусской равниной. Беспрестанно льет дождь. Желтые лужи так и кипят пузырями, мутными, скверными, неохота глядеть. Вода стоит в низинных полях. Обнаженный осинник под ветром горько дрожит. Сквозь осинник скорбно глядят дрянные избенки тех самых крестьянских парней, которые не хотят воевать, а хотят вернуться сюда, пусть без ноги, без руки, но вернуться сюда поскорей. Кругом всё обреченно молчит.

Истинный крест, тьма египетская встречает его. На его долю выпадает столько страданий, что эти страдания уже никогда не забыть. Что там фронт! Прекраснейшая вещь! Удобства одни! Интеллигентные люди вокруг! А ту ни души! Молчанье, гробовое молчанье кругом! Поразительнейшее молчанье, надо сказать. Такое молчанье, что поневоле шевелится в потрясенном мозгу:

 
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам?
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам…
 

Он коченеет, черт побери! Его сокрушает тоска по родимому дому, где уютно, тепло, где жизнь налажена и ясна и оттого течет беззаботно, легко, и выложенные кирпичом тротуары, и море огней. Эх!.. Эх!.. Дома-то, кроме тротуаров и вереницы огней над Крещатиком, ещё и трамвай, и Владимиров крест.

А тут первобытная, непроходимая дичь, тут неизвестность на каждом шагу, беспросветная мгла. Какая нечистая сила занесла его в эту глубокую зловещую, злобную даль, и к тому же он едет единственным, первым и вторым в том же лице, и решительно всё делать предстоит не кому-нибудь, а ему самому, самому!

Мало болезней, так нет, он ещё с холодом должен бороться, с грязью, с одиночеством, с затяжными дождями, а там нагрянет зима, занесет по самые окна, ветер завоет в трубах печей, Боже мой!

И это ещё только начало.

Самое-то прескверное, необычайное, сверхчеловеческое поджидает его впереди. В сущности, кто он и что? В сущности, он владеет кое-каким духовным богатством, так сказать, приобрел, накопил. К примеру, ему известна в малейших подробностях прекрасная жизнь великого немецкого писателя Гете. Ему близка одинаково жажда жизни, владевшая Фаустом, и коварный скептицизм Мефистофеля. Вместе с героями немецкого же писателя Гофмана он способен бродить по странным улочкам фантастических городов. Ну, там Гоголь, Мольер, Дон-Кихот, «Аида, милая Аида…», «Я за сестру тебя молю…» Да мало ли что ещё! Он знает золотую латынь. В особенности кстати тут Дон-Кихот. Да что ему делать с этим богатством? В этой-то чертовой темени на что оно сгодится ему? Всё лучшее, прекрасное, умное, что придумано человечеством за тысячи лет, лучшее-то куда? Для кого?

Тут он злобно проклинает диплом, отличие и тот чернейшего цвета день, когда подал заявление в канцелярию ректора.

Ага, доползли наконец, а уже почти совершенно темно. Он с тупым вниманием озирает места, в которые его занесло, и позднее опишет эту сердечную муку пребывания в самом сердце России с каким-то болезненным, неостывающим чувством, а ведь пройдет с того первого дня уже девять лет:

«Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию – двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки и холода мозгах полный тенор с голубыми ляжками: «… Привет тебе… при-ют свя-щенный…» Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины… ах, прощай…»

Больница оказывается обширной. Известное дело, земство не канцелярия, делает свое полезное дело расчетливо, однако с мудрым размахом. Тоже, конечно, ворует, но все-таки меньше, а потому под больницу куплен помещичий дом, окруженный парком насажанных лиственниц, которые местные жители бранно именуют немецкими елками, с фасадом на озеро, образованное плотиной, перегородившей местную речку. Двадцать четыре общие койки. Восемь для острых инфекций да родильные две. Итого…

От холодного ужаса ему в один прием не удается все эти койки вместе сложить. Какое-то невероятное выходит число, и если все эти койки заполнят больные, что непременно случится, он с ними сойдет непременно с ума.

Один он, один!

С какой-то отчаянной злобой, не покидавшей его, то и дело повторяет он это противное слово.

Впрочем, земские порядки все-таки хороши, это уж аксиома, а с аксиомой спорить нельзя, невозможно, если бы даже кто захотел. Очевидная вещь! Его предшественник, Леопольд Леопольдович Смрчек, московский университет, по национальности чех, просидевший в этой дыре десять лет, не ведал никакого ограничения в средствах и был замечательный человек. Завел операционную. Телефон. Библиотеку. Аптека прекрасная есть. И понакупил на земские деньги черт знает чего. Столицам подстать. Глаза разбегаются. Невозможно высчитать, чего же тут нет. Есть, кажется, всё.

«Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностью убедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою же ясностью я вынужден был признать про себя, конечно, что очень многих блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их не только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видал… Затем мы спустились в аптеку, и я сразу увидел, что в ней не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, и на полках стояло всё что угодно. Были даже патентованные заграничные средства, и нужно ли прибавлять, что никогда не слыхал о них ничего…»

Однако, для какой надобности устроен здесь телефон? Куда здесь, к черту, звонить?..

Докторский дом состоит из двух половин. Стало быть, по штатному расписанию полагает непременно двое врачей, а прислали его одного, и он здесь один за двоих! О-го-го!

Естественно, они с Тасей вселяются в предназначенную им половину. Надо отметить, что земство постаралось и тут. Половина была превосходная! Внизу столовая, кухня, наверху спальня и кабинет. Положительно, земство прекрасно печется о быте врачей, впрочем, что ж, объясняется просто, интеллигентные люди, а только интеллигентный человек понимает, как посреди этой каторги интеллигентный человек должен жить.

Так, так, и ещё одно новшество есть. Лампа. Керосиновая. Зеленоватый тусклый огонь под выпуклым длинным стеклом. Горит и шипит. Ещё и коптит. Он керосиновых ламп никогда не видал. Должно быть, тоже превосходная вещь, но электричество, электричество! Согласитесь, что электричество – это цивилизация, это прогресс, это культурная жизнь!

Тася суется туда и сюда. Он разбирает тяжеленный свой чемодан, извлекает бритву знаменитой фирмы «Жиллет», ощупывает подбородок уже привычной рукой. Надо побриться, однако физических сил не имеется никаких. Проклятый англичанин, черт побери!

А здесь никакого электричества, стало быть, нет. А больные свалятся на него, им электричество – тьфу! И болезни одна неизлечимей другой. Он освежает в памяти руководства, получается так: ущемленная грыжа, гнойный плеврит, дифтерийный круп и неправильное течение родов. Превосходный букет! Стерильность, стерильность прежде всего, а без электричества как?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77 
Рейтинг@Mail.ru