bannerbannerbanner
Бежала по полю девчонка

Людмила Андреевна Кузьмина
Бежала по полю девчонка

Я всё-таки приспособила парадное прогнившее крыльцо под свои девчачьи игры. Осторожно поднявшись на него со стороны огорода, я устраивала на сохранившихся ступеньках «выставку» моих сокровищ. В солнечном свете они казались мне действительно сокровищами. Это были найденные по огородам, на улицах, помойках черепки посуды, а также цветные стёклышки. Мы, ребятишки, их называли «сечками». Некоторые черепки от разбившихся фарфоровых чашек или блюдец, видимо, сохранились от былых благополучных для села времён; они были очень красивыми – синими с золотой каёмкой, или красными в цветочках, или белыми в зелёный горошек – и стократно возрастали в цене у нас, ребятни. Эти «сечки» особенно берегли.

Другим любимым моим местом, когда меня почему-то не пускали на улицу, была лавка на площадке крыльца с другой стороны дома. Забравшись на неё с ногами, я пускала с высоты мыльные пузыри и следила, как они, радужно переливаясь, медленно опускались вниз. Братцы научили меня, как можно было использовать для этого дела обычную деревянную катушку от ниток – мы называли её «тюрючок». В отверстие катушки надо было всунуть маленький кусочек влажного мыла, а в баночку или любую подходящую посудинку наливалась мыльная вода. Обмакивая «тюрючок» одним отверстием в эту воду, в другое отверстие надо было несильно подуть, пока не появлялся вначале маленький пузырёк. Продолжая осторожно дуть и медленно покачивая «тюрючок», добивались того, что пузырёк увеличивался всё больше и больше и, наконец, отрывался.

И раз я заговорила про «тюрючок», расскажу ещё об одном его использовании в моих играх. Однажды брат Женька сказал мне:

– Хочешь, я покажу тебе, как сделать радио?

Конечно, я хотела. Всё дело в том, что у нас не было игрушек, но очень хотелось разнообразить свою игру.

Женька взял пустой коробок от спичек, одну горелую спичку и длинную белую нитку, отмотав её от катушки из маминых швейных запасов. В центре крышечки спичечного коробка он продырявил гвоздём небольшое отверстие, через него продел нитку. Затем один конец нитки привязал к спичке, а другой неплотно к «тюрючку». Закрыл коробок крышечкой, при этом спичка с привязанной ниткой оказалась внутри коробка. «Радио» готово. Женька скомандовал:

– Возьми коробок и отойди подальше так, чтобы нитка натянулась. Но смотри, не сильно тяни, а то порвешь нитку.

«Ну и что за радио получилось?» – разочарованно подумала я.

А Женька, предварительно послюнив «тюрючок», стал его вращать. К моему изумлению коробок в моих руках громко затарахтел – ну прям, как радио из чёрной тарелки в нашем клубе! Такие непонятные тарахтящие звуки, бывало, неслись сквозь помехи в эфире. А если нитку натягивать то сильно, то слабо, то и звуки из нашего самодельного «радио» получались разной тональности и громкости.

– Теперь играй сама! – сказал Женька. Закрепил коробок на шпингалете оконной рамы и отдал мне «тюрючок». Женьке надо было бежать на улицу к ребятам.

Наше детское освоенное пространство не ограничивалось, конечно, домом. Ведь был ещё двор. А во дворе сарай и «стайка». В договоре на домовладение сарай назывался «завозней». Видимо, в иные времена, когда в хозяйстве имелась лошадь, туда «завозили» телегу и сани, хранили хомуты и сёдла, там же хранились лопаты и грабли, пилы и топоры, косы и вилы и т. д.

Впервые после скитальческой жизни нашей семьи и проживания в казённых домах у нас появился собственный дом, огород и двор и разного рода живность.

Помню, недолгое время по двору бегали куры во главе с петухом. Бабушка с криком «цап-цып-цып» выносила им корм и ставила тазик с водою. Куры и сами кормились, весь день хлопотливо рылись в мусоре, отыскивая что-то съедобное для себя; склёвывали, набивая себе зоб, и мелкие камешки, а на ночь удалялись на нашест в сарай. Там же, в сарае, куры неслись. Но иногда они – твари такие! – забирались под сарай, пол которого был настлан на каменном подклете, чтобы талая или дождевая вода не заливала сарай. Под сараем куры тоже неслись. В этом можно было убедиться по громкому их квохтанью после того, как яичко «выкатилось» из них. Но как залезть взрослому под сарай, чтобы собрать снесённые яички? А никак. Хоть пол в сарае разбирай. Лазили мы, ребятня. Несмотря на пыль и мусор под сараем, мне это нравилось. Ползёшь на пузе, чихая от пыли, и вдруг видишь сияющее белизной яичко. Бабушка давала мне обычно старую негодную мужскую шапку, и я набирала в неё яички.

Не знаю почему, куриное сообщество в нашем дворе не задержалось. Возможно, в зимнее время в холодном сарае их нельзя было держать, а в доме городить для них клетки было неспособно.

Сравнительно недолго у нас жила коза Манька. Её пахучее молоко мне совсем не хотелось пить, и бабка насильно заставляла меня, «золотушную», выпивать кружку тёплого ещё козьего молока от утренней дойки. Я плевалась и морщилась, но пила. По степени «противности» козье молоко я ставила на второе место после рыбьего жира: фу! До сих пор меня передёргивает от словосочетания «рыбий жир». Даже рассказывать неохота, как я проглатывала ложку этой мерзости.

Козу-дерезу с её рогами я нисколько не боялась из-за её смирного характера. Почему-то бабушка не всегда отпускала козу в деревенское стадо, и коза бродила в нашем дворе – весь двор был засеян её какашками в виде сухих совсем не вонючих шариков. В жаркое время Манька ложилась в тенёчке у плетня и постоянно меланхолично жевала травяную жвачку. Я очень любила играть с козлятами, манькиными детьми, не догадываясь, куда они так скоро исчезают, а у наших кроватей или на табуретках появляются с белой мягкой шерстью коврики из козьих шкурок, и время от времени мы едим варёное и жареное в печке козлиное мясо с картошкой.

Жизнь Маньки оборвалась в то время, когда родители купили у местных башкир корову по имени Флюрка, которая ежегодно телилась и давала много вкусного молока. Корову я побаивалась – уж очень она была большая, и навозные её лепёхи во дворе весьма неэстетично то и дело шлёпались из-под её хвоста на землю и пачкали двор, поэтому, бегая в огород или на улицу, надо было смотреть под ноги, чтобы ненароком не наступить на такую лепёху. Впрочем, взрослые, обычно бабушка, лопаткой закидывала коровьи лепёхи в навозную кучу около стайки, где жила Флюрка.

У Флюрки по весне рождался телёнок, он тоже вносил разнообразие в нашу детскую жизнь. Особенно мне запомнился игручий бычок Борька с боевым характером.

Новорожденный Борька поначалу жил у нас на кухне. Бабушка принесла его на руках совсем беспомощного и уложила на подстилке в углу. Выглядел он жалконько, вставал на дрожащих и подгибающихся ножках. Такого в стайке у коровы нельзя было оставлять. Во-первых, вёсны были холодными, но главным образом, его надо было побыстрее отнять у коровы, чтобы он не привык сосать её вымя. Наша Флюрка была кормящей матерью прежде всего для нас, а не для Борьки. Но и природа запрограммировала Флюрку поначалу на выдачу после отёла «моло´зива», водянистой, синеватой жидкости для новорождённого детёныша-телка. Бабушка сцеживала молозиво в подойник и приносила его Борьке. Пить из ведра он пока не умел. Отлив молозиво из подойника в ведёрко поменьше, бабушка обмакивала свои два пальца и совала их в рот телёнку, создавая ему иллюзию коровьего соска. Он начинал чмокать, тогда бабушка опускала пальцы в ведёрко с молозивом и другой рукой толкала голову телка туда же. Голод не тётка, телёнок вынужден был сосать бабушкины пальцы, какое-то количество молозива попадало ему в рот. Постепенно он привыкал питаться таким вот способом, а бабушка через несколько дней свои пальцы телку уже не давала сосать, просто наклоняла Борькину голову в ведёрко, и он пил, и при этом, наверное, от удовольствия, забавно крутил хвостом туда-сюда и переступал своими крепнущими ножками. Наблюдать за ним мне было интересно. Конечно, он и писался, и какал после еды, бабушка стелила в углу свежее сено, на котором Борька лежал, а рядом ставила «поганую» банку. Когда Борька готовился пустить струю, и удавалось уловить этот момент, то, подставив под его струю банку, не давали ручейку растечься по полу.

Борька рос, питался болтушкой, приготовленной бабушкой из давленной картошки, ещё чего-то с водой, пополам с молоком. Состав и количество Флюркиного молока тоже изменялись, и его могли пить уже и мы. С каждым днём Борька веселел, ему скучно было находиться привязанным в углу. Помнится, однажды он каким-то образом отвязался, я в это время играла в «маминой» комнате, а бабка ушла на улицу. Борька подбежал ко мне и толкнул своей головой в бок: наверно, просто хотел поиграть, но я испугалась, побежала в «нашу» комнату, Борька погнался за мной, я от него – в «тёмную» комнату и там догадалась залезть на печку. Борька смотрел на меня снизу вверх, словно удивляясь: чего это я? Но я просидела на печке, пока не вернулась бабушка.

Тем временем на улице солнышко пригревало, появлялась весенняя молодая травка. Борьку выпускали во двор, от радости бытия он взмекивал и оголтело носился по двору, пока не уставал.

Мы стали замечать, что Борька становится не только игручим, но и бодучим. Разбежится и так наподдаст лбом, что мало не покажется. И было дело, когда бычок повалил брата Женьку во дворе и стал валять его по земле. Женька вопил, но никак не мог подняться. Я, наблюдавшая эту картину через окно из дома, позвала бабку, она схватила подвернувшийся под руку веник и побежала вызволять орущего внука.

Почему-то бычок жил у нас не год, а дольше, и оформившиеся на его голове острые рожки пугали меня. Я боялась выходить во двор одна, когда там бегал непривязанный Борька. И однажды весной коза Манька, находившаяся тут же во дворе, серьёзно была травмирована Борькиными рогами. Она просунула через дыру в плетне голову и стала щипать травку в огороде по ту сторону плетня. Борька подбежал к козе и крепко саданул её рогами в бок. Манька попятилась назад, но запуталась в плетне своими изогнутыми рогами, крутила головой и так и сяк, не могла высвободить свою голову. Борька принял её отчаянные телодвижения за игру и стал бодать её по-настоящему и пропорол рогом Манькин бок. Из широкой раны ручьём хлынула кровь. Бабушка позвала с конного двора ветеринара, тот сердито сказал:

 

– А что я могу сделать? Видите, кишку видно через рану? Прирежьте козу, не дайте ей помереть плохой смертью!

От Борьки тоже решили избавиться. Его сдали в колхозный «коровий Освенцим». Был такой в Польше лагерь смерти во время войны. У частников в нашем селе скотина нормальная и ухоженая, а на колхозном дворе от бескормицы и болезней наблюдался «большой процент убыли поголовья скота». Колхозное начальство естественно боялось районных комиссий и проверок, поэтому то и дело обращалось к частникам с предложением сдать молодняк за предоставление каких-нибудь услуг.

В нашем хозяйстве вместо погибшей козы завели двух-трёх овец. Нужна была шерсть для носков, варежек и валенок. Помню, как мама или бабушка весной или летом, связав ноги овцы верёвкой и уложив её на бок на подстилку, присаживались на низенькую скамейку и широкими «овечьими» ножницами стригли шерсть. Овца сначала брыкалась, но постепенно успокаивалась. После стрижки смешно было смотреть на её враз похудевшее и голое тело.

Состриженная шерсть широкими полосами выкладывалась под навесом на сухих досках и хорошенько просушивалась. Затем её надо было перебрать, очистить от мусора и пыли, как следует растрепать и проветрить – шерсть делалась пушистой и объёмной. Хранили её у нас в старых ненужных наволочках или в матерчатых мешках.

Шерсть, состриженная с овцы, называлась «весниной» или «летниной», смотря по времени года, в какое она была сострижена: весной или ближе к концу лета. Отличалась такая шерсть длиной волокон и, помнится, такая шерсть по-разному использовалась. Например, какой-то вид шерсти отвозили «шерстобиту», который «катал» на заказ любого размера валенки. Он жил то ли в Непряхино, то ли в Чебаркуле. К нему относились все сельчане с особым уважением, ибо в деревенском быту в условиях холодного климата без валенок никак не обойтись.

Часть шерсти оставлялась для домашнего рукоделия – вязать тёплые варежки и носки. Этим делом в нашей семье занималась бабушка.

И всё же главным нашим приобретением в те годы была корова. Её, 1942 года рождения, родители купили в 1946 году у башкир, поэтому имя у неё было тоже нерусское: Флюрка. Чёрной масти, с белой звёздочкой на лбу. Кормилица наша на долгие годы. Без всего, что она давала нашей семье, нам бы всем пришлось туго, несмотря на работу родителей в Непряхинском рудоуправлении в золотодобыче. А Флюрка ещё и с государством делилась своей молочной продукцией.

По своему малолетству я не интересовалась житейскими вещами. Разбирая бумаги, оставшиеся после смерти родителей, я нашла много любопытного для себя. Казалось бы, что интересного в сохранившихся разного рода квитанциях и справках? Да вот, например, есть документы о нашей корове. Один документ – обязательство, датированное 1947 годом и предписывающее Кузьмину А. А. сдать в колхоз «Красная Армия» в Верхних Карасях за пять летних (дойных) месяцев 130 килограммов молока 4%-й жирности. Ничего себе! 26 кг молока каждый месяц. А в 1948 году за 9 месяцев надо было сдать 5,6 килограмма сливочного масла. Положим, Флюрка выдавала в первозданном виде только молоко и, надо сказать, оно было густое, пахнущее луговыми травами, жирность его была куда выше 4-х процентов. Поставишь молоко стоять в банке, и на поверхности образуется слой сливок чуть не с четверть объёма. Чтобы уложиться в норму 4%, при молокосдаче определяли жирность молока и делали пересчёт. Я помню некое заведение, вроде бы как лабораторию, именуемую в обиходе «молоканкой», на другом краю площади, недалеко от второй нашей школы. Туда и носили молоко, а я бегала смотреть, как работает сепаратор, разделяющий молоко на сливки и «обрат» – обезжиренное молоко.

Ну всё-то от нашей Флюрки шло в пользу. Вот, например, такое неприятное дело – убирать после Флюрки навоз. Причём ежедневно. И чаще всего папка или бабка выкидывали его из стайки широкой лопатой в навозную кучу в углу двора. А когда набиралась высокая горка, кучу куда-то увозили. Часть перепревшего навоза использовалась для устройства парников под огурцы в огороде, а также для удобрения почвы. Надо сказать, земля на Южном Урале и так была плодородная: чернозёмная, жирная. Если бы не короткое лето, воткнутая, как говорится, в землю палка прорастала бы и давала урожай.

Двор отделялся от огорода плетнём. В плетне – калитка. Надо было не забывать её плотно закрывать, чтобы скотина не проникла в огород и не потоптала бы грядки. Но это была лишь часть огорода, засаженная картошкой, и на паре грядок рос лук для летнего потребления в зелёном виде.

Малый огород был отгорожен от большого невысокой добротной каменной стенкой. Часть каменной стенки имела открытый проём, через который можно было пройти в большой огород.

А ещё у каменной стенки в малом огороде находилось очень нужное место – уборная. Только теперь, зная многоплановость нашего дома (бывшая школа и швейная мастерская), я понимаю одну странность уборной: в её удлинённом помещении было четыре «очка» для свершения нужды, и она не запиралась изнутри. Неудобство, потому как, если кто-то шёл по направлению к уборной, надо было голосом дать знать, что помещение занято. Спустя какое-то время отец приделал изнутри железный крючок. А ещё в углу уборной он приделал наклонный жёлоб под пол уборной непонятного мне назначения. Это был примитивный писсуар для мужчин.

Наш большой огород со стороны улицы был отгорожен забором, а от соседских – Селивановского и Булатовых – огородов граница проходила по межам. Большой соблазн для ребятни: этак ненароком забрести в чужой огород и полакомиться соседским овощем – чужое казалось слаще.

Однажды братцы вовлекли меня в это нехорошее дело. Мы поползли на животах между рядами картошки в Селивановский огород, чтобы надёр-гать не росшего у нас турнепса. Захотелось попробовать, что за овощ – этот турнепс. И ведь сошло нам! А вкус у турнепса оказался похожим на вкус брюквы, которая у нас росла. Так что больше мы к Селивановым не лазили. И то сказать: опасно! Увидят соседи – уши надерут. А стыдно-то как будет!

Основные огородные лакомства для нас ребятишек были огурцы, морковь и – о! горох, росший высокой стеной. Для того чтобы закрепить его плети в вертикальном положении, в землю втыкались длинные тычины (палки). Казалось, сколько его ни ешь, стручков меньше не становится. Ну а если надоедало лущить стручки, были ещё и толстые бобы, росшие из экономии места вдоль картофельных посадок. Бобами быстрее наешься. Однако от созревших тёмных бобов во рту оставался неприятный мясистый привкус – много есть бобов не хотелось.

А когда вдоль забора созревали подсолнухи, не было ничего лучше – свернуть головку одному из них, уютно примоститься на лавочке или просто на травке, ладошкой стряхнуть отцветшую шелуху и пожухшие лепестки с корзинки подсолнуха, обнажив попки чёрненьких семечек, и затем выколупывать их по одному и щёлкать, пока не надоест. Обычно не надоедало щёлкать, аж язык начинал болеть, а вокруг тебя, сидящей, образовывался слой выплюнутой шелухи семечек.

Ну и конечно, у кого-то в огороде росли ягоды, но не у нас. За ними бегали в лес, на пригорки. Но об этом после.

Такая маленькая девочка

Я совершенно не помню, как и когда точно мы всей семьёй переехали из Непряхино в Караси. Из маминого послужного списка в трудовой книжке я узнала, что в июне 1942 года она стала работать воспитателем детского сада в Непряхино. В этот садик ходил мой старший братец Гера. Сохранилась групповая фотография воспитанников, одетых в одинаковую одежду. На мальчиках – тёмные рубашечки, на девочках платьица, и у всех светлые воротники. Вид «инкубаторский», зато опрятный, чистенький. И наш Герка сидит среди других воспитанников в центре. А на заднем плане стоят работники детского сада, в том числе музыкант (надо же!) с непривычной для сельских мест скрипкой.

Из трудовой книжки мамы я знаю, что 20 октября 1943 года её назначили заведующей детским садом в Верхних Карасях с окладом 324 рубля. Ведь к этому времени мой отец уже трудился на горных объектах Верхних Карасей.

Соседи сказывали, что в Карасях «Кузьмины жили поначалу на одной капусте». Это спустя какое-то время мы обзавелись живностью, засеяли огород. Шла война, на одни получаемые продуктовые талоны семье без подсобного хозяйства не прожить и детей не поднять.

И мама моя решила отдать нас, всех троих, в недавно организованный детский садик.

Наши головы остригли «под нуль». Мама сказала: от вшей; перед устройством нас в садик так потребовало руководство. Хотя какое там руководство? Одна воспитательница, одна нянечка, она же сестра-хозяйка на всю единственную группу детей, разных по возрасту. Вся поселковая администрация и приисковое начальство находились в Непряхино. А всю медицину в Верхних Карасях представляла фельдшерица Дора Михайловна Кудлаева, славная женщина и мамина приятельница.

Одно их первых моих воспоминаний. Мама куда-то несёт меня на руках. Я вся закутана в пуховый платок поверх тёплого пальто. Даже лицо прикрыто, и мне душно. Значит, было по-зимнему холодно. Мне было слышно, как хрустел снег – хрум-хрум! – под мамиными валенками. И ещё было темно: раннее утро.

Мама спешит, чуть не бежит. Ей ведь потом на работу надо успеть. Она опять сменила место работы. Есть запись в послужном списке трудовой книжки, что с апреля 1944 года она поступила на работу в артель «Горняк» в должности счетовода.

Следующий момент: мы с мамой оказываемся в очень тёплом, но темноватом помещении (сенях-раздевалке какого-то дома). Мама раскутывает меня, и я вижу чужую тётю, приветливо и дружелюбно, как давняя знакомая, разговаривающую с моей мамой. Но мама торопится уйти. Тётя берёт меня за руку, открывает дверь в большую комнату, а в комнате шумно играют, бегают дети. Много детей.

Завидев меня, некоторые начинают кричать: «Новенькая, новенькая!» Все смотрят на меня – мне неловко. Я смущаюсь. И вдруг я замечаю своих старших братцев – они, наверное, прибежали в садик раньше своим ходом: садик был не так уж далеко от нашего дома, на той же улице. И Женька важно говорит:

– Это не новенькая! Это наша Люська!

Потом ребята, утратив ко мне интерес, разбегаются. Я не знаю, куда себя деть. Мне грустно до желания заплакать. В это время открывается дверь в соседнее помещение, ребята с криками устремляются туда. А тётя-воспитательница опять берёт меня за руку, ведёт туда же, в столовую, сажает за низенький столик рядом с какой-то бойкой девочкой. В тарелках на столе – вкусная пшённая каша с маленьким кусочком масла. На большой тарелке нарезанный хлеб, который ребята быстро начинают хватать, о чём-то споря между собой. И ещё был в алюминиевых кружках компот из сухофруктов – я его пила впервые в жизни. Потому и запомнился.

На этом мои приключения и впечатления дня не закончились. После завтрака тётя-воспитательница позвала нас снова в первую комнату. Она что-то сказала ребятам, и они встали по трое в колонну. В первой тройке двое крайних ребят держали дугу, обклеенную цветной бумагой. К дуге привязаны ленты и верёвочная уздечка, которую держал средний мальчик, чуть отступив назад.

Тётя-воспитательница нашла место в колонне и для меня, сказала, чтобы я делала то же, что будут делать остальные. Потом хлопнула в ладоши и громко запела. Ребята тоже запели вразнобой, перевирая слова и мелодию. При этом они затопали ногами. Передние ребята под дугой, тоже топая на месте, высоко поднимали согнутые в коленках ноги. Они изображали лошадок. Потом все побежали. Я бестолково тыкалась в соседних девочек и мальчиков и путалась у всех под ногами, не понимая, что должна делать, но увлекаемая детьми, тоже побежала.

А пели все песню про непонятную мне тачанку. И пока слышала вот что:

– Ты лети с дороги, птица. Зверь, с дороги уходи!

Видишь, облако клубится, кони мчатся впереди!

И с налёта, с поворота по цепи врагов густой

Застрочил из пулемёта пулемётчик молодой.

При словах «застрочил из пулемёта» все дети азартно закричали: «Тр-р-р-р-р!» А потом был припев, совсем непонятный мне:

Эх, тачанка, ростовчанка– наша гордость и краса.

Конармейская тачанка – все четыре колеса!

А я слышала и долго потом пела «растопчанка», производное от слова «топать», поскольку все мы топали ногами. Тачанка – это вроде как тачка с четырьмя колёсами и может кого угодно затоптать, если её быстро-быстро катить по дороге. И тачку в селе я уже видела.

Что за «конармейская»? Этого никто из ребят наверняка не понимал. Откуда им знать, что была во время Гражданской войны (а песня относилась к этому времени) конармия Будённого. И в этой армии были «тачанки» – повозки с двумя или тремя лошадьми в упряжке. В повозке сидел боец, стегающий кнутом лошадей, а спиной к нему сидел другой боец с пулемётом, стрелявший по врагам.

 

И вот уже в недавнее время я узнала, что «тачанка», косившая пулемётным огнём врагов любого ранга в южных степях Украины, была изобретением в степной армии крестьян-анархистов батьки Махно. Потом опыт Махно переняли в других армиях и войсках.

Так эту песню я услышала в раннем моём детстве. Ничего не поняла в ней, но песня мне очень понравилась. А ещё больше понравилось скакать и топать с толпой ребят.

Я быстро привыкала к детсадовскому распорядку дня. Мне всё здесь нравилось. Бойкая девочка, сидевшая рядом со мной в столовой, обучала меня правилам поведения в ребячьем коллективе.

Например, она говорила:

– Как только дверь в столовую открывается, ты беги быстро в столовую, чтобы захватить горбушку хлеба: в ней сытости больше.

Я не совсем это понимала и готова была отдать девочке просто так, ради дружбы, свою горбушку, если она мне доставалась. Но девочка не соглашалась взять горбушку просто так, а предлагала мне:

– Давай меняться по справедливости. Ты мне – горбушку, а я тебе свой хлеб и немного отолью компота (или дам в придачу две ложки каши без масла).

Я опять готова была отдать девочке всё, что она захочет, – мне льстило, что девочка «дружит со мной», – но мне понравился и сам процесс обмена. Я воспринимала его как интересную игру.

А вот ещё одно впечатление. После обеда полагался «тихий час». Дома это не было заведено. Жили без всякого режима дня. Ели, как придётся. Засыпали, когда хотелось спать.

Здесь же нянечка вдвоём с воспитательницей в той большой игровой комнате расставляли деревянные топчаны, застилали их. Нас укладывали спать. При этом свою одежду надо было аккуратно сложить на стульчиках, а не бросать, как это делалось дома. И в один из первых моих «тихих часов» я описалась! Не знала, что надо было попроситься в уборную. Когда мне объяснили, где она находится, я впервые вошла в неё и испугалась. Пугали тёмные и вонючие круглые дырки в небольшом возвышении. Дома я по своему малолетству ещё не бегала в нашу уборную, а сидела на горшке. И хотя нянечка, которая привела меня в уборную, объяснила, как всем этим пользоваться, оставшись одна, я растерянно стояла и не решалась, спустив штанишки, присесть над круглой дыркой на корточки. Казалось, что из них должен был кто-то выползти и утащить меня.

Постепенно я привыкала жить в коллективе. С братцами – а мы все, и старшие, и младшие, были в одной группе – в детском саду я как-то не общалась. Скорее всего, это они не общались со мной. Ведь у них тут были мальчишки-друзья, и меня, глупую девчонку, они не жаловали своим вниманием.

Однажды, проходя мимо тёмной раздевалки в прихожей детского сада, я услышала плач моего братца Женьки. Его за что-то наказали и поставили в угол.

Я вошла в раздевалку, увидела, что Женька уткнулся лицом в чьё-то пальто и тихонечко воет. Мне стало его безумно жалко. Я немедленно встала в другой угол и, тоже уткнувшись носом в чьё-то пальто, заскулила. Время от времени я отнимала ладошки от лица, смотрела в сторону Женьки, снова утыкалась в ладошки и ревела чуть громче, чтобы Женька понимал, что я реву от сочувствия и жалости к нему.

Проходившая мимо воспитательница, услышав наш скулящий дуэт, вошла в раздевалку, очень удивилась моему плачу за компанию с братцем и разрешила обоим покинуть наши углы.

Дома я бы и не подумала плакать из жалости к Женьке, если бы он был наказан взрослыми. Я бы даже мстительно злорадствовала. И часто по собственной инициативе выкладывала взрослым все нехорошие проделки моих братьев, а они меня презирали за это и, конечно же, обзывали ябедой.

Так проходил процесс моего воспитания параллельно чувственному (зрительному, слуховому, осязательному, обонятельному) восприятию окружающего меня мира. Надо полагать, что мой мыслительный процесс был ещё примитивным, без логических умопостроений, но память была цепкой. И даже неодушевлённый мир казался мне живым, потому что из него исходили звуки, запахи, тепло или холод, разнообразные краски.

…Утром я просыпаюсь в своей кроватке дома и замечаю пробивающиеся в комнату сквозь щели закрытых ставен лучи солнца. В этих лучах играют, кружатся пылинки. Они – живые!

Один лучик падает на висящую на гвозде гитару. Она тоже кажется мне живым существом. Круглая дырка в её корпусе – это широко открытый рот. Симметричные цветные наклейки по обе стороны от гитарных струн – это глаза. И я начинаю уговаривать гитару, грозя ей пальцем:

– Ты меня не тронь! Ты маму мою не тронь! Ты бабушку мою не тронь! И Герку с Женькой не тронь! А то мой папка придёт и расколотит тебя!

А то чудовищем становлюсь я сама. Я ем пельмени. Расположив их по кругу на тарелке, я представляю, что это цыплятки. Моя вилка хищно кружит над ними, нацеливается на одного из них, протыкает и несёт к широко открытому моему рту. И это не рот, а отверстие в горе, где живёт страшила-змей. Вот он: время от времени высовывается из отверстия, толстый и красный. Он ждёт очередного цыплёнка, которого хочет сожрать. Уже догадались, что это мой язык. А мои зубы – это забор, который не даёт цыплёнку убежать от страшилы-змея. Такой вот триллер, придуманный моей фантазией.

Или вот зима. Снега много и холодно на улице. Всё застылое, мёртвое.

Но вот стало чаще показываться солнце, на улице теплеет, снег уплотняется и темнеет. Я прислушиваюсь к журчащим звукам под снежным покровом. Что же это? Вроде вода журчит? Я топаю валенком по насту, валенок проваливается в снег и быстро намокает, а я продолжаю протаптывать канавку, и в неё из-под снега вытекает весёлый ручеёк. Это он, оказывается, журчал, отыскивая себе выход. Я его освободила!

Потом снег исчезает. Бурые от засохшей прошлогодней травы полянки начинают покрываться свежей зеленью. Да и всё в мире преображается: небо, облака, деревья. В траве расцветают маленькие солнышки – одуванчики. Но меня больше всего начинает волновать какой-то необъяснимо приятный запах, от которого кружится голова. Мне хочется бежать на этот запах, но я ещё мала и одна боюсь выбегать со двора.

Однажды мама приносит ветку с кисточками белых мелконьких цветов. От них пахнет так же! Я спрашиваю её, где она взяла эту веточку. Мама отвечает:

– Да у Борониных целый сад этих деревьев. Это – черёмуха.

– Че-рё-ё-ё-муха, – растягивая слово, повторяю я. Слово звучит музыкально, мне становится хорошо даже от звуков в этом слове.

Борониных я знаю. Их дом на нашей улице слева от нашего дома, но по ту сторону дороги. Прошу маму показать мне этот чудесный и сказочный сад. Она ведёт меня к Борониным. Действительно: за их домом огромный сад. Деревья такие высокие, и ветви столь густо растут, что в саду даже днём сумрачно и темно. Но запах! Я буквально пьянею от него.

До сих пор запах черёмухи – один из любимейших мною…

Как много интересного и волнующего вокруг!

Вот в печке-«голландке» я вижу, как пляшет огонь, и слышу, как кряхтят, потрескивают поленья. Им жарко. Вскоре от поленьев остаются пламенеющие золотом головёшки, потом они чернеют и постепенно превращаются в горку серого пепла. А начинаются все эти превращения от одной зажжённой спички.

А однажды вечером я заметила в кухонном окне что-то непонятное мне. Сквозь стекло мне была видна тревожно-багровая краснота. Она была не ровная и неподвижная, а мерцала отблесками огня. Свет этой красноты уже начал проникать через окно на кухню.

– Бабка? Чё это? – указывая на окно пальцем, обратилась я к бабушке, копошащейся у печки.

Она быстро подошла к окну и выдохнула:

– Батюшки! Пожар!

И убежала на улицу.

Прильнув лицом к окну, я стала смотреть на пожар. Столько огня я ещё не видела. Но горело довольно далеко от нашего дома. Издалека доносились крики взрослых. Там что-то происходило.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru