bannerbannerbanner
полная версияКрасные озера

Лев Алексеевич Протасов
Красные озера

Впрочем, с сыном-то обувщик почти не общался в последнее время, и тем себя успокаивал – при необходимости вранья редкие встречи скорее на пользу. И все же было тяжело – на душе тяжело, словно и туда проникли проклятые птицы, и скребутся и трепещут крыльями, оставляя царапины на внутренней поверхности тела.

Так, пытаясь спастись от навязчивых размышлений, Лука добрался почти до самого грачевника, но дальше не пошел – сильный приступ кашля напомнил ему о предостережении Матвея. И действительно, не хватало еще наглотаться отравленного воздуха, слечь да потерять всяческую способность работать, а то и хуже…

«Рано помирать-то. Рано», – сказал Лука сам себе, развернулся назад и быстрым шагом добрался до деревни.

В рабочем поселке происходила размеренная, неприглядная жизнь: опять сновали дети, встречались просто и по-домашнему небрежно одетые женщины. В отдалении слышались гул и стрекотня, создаваемые стараниями отсутствующих здесь мужей, которые давали жизнь ненасытным механизмам у озера. Солнце склонялось понемногу к закату, опрыскивая небо розоватым свечением. Тучи ушли куда-то совсем далеко, унесли в своей утробе так не начавшийся ливень и разродились им за древней горой – в северной части небосвода можно было разглядеть темное пятно и сверкающие на его фоне молнии.

Дул ветер, какой-то обессиленный и оттого едва уловимый, пахло гарью, и Лука вдыхал гарь, откашливался от нее и пробирался вперед.

Обогнул загороженный котлован – там по-прежнему лениво ползала строительная техника, а рабочие из-за надвигающихся сумерек надели специальные каски с прикрепленными спереди фонариками, так что издали, в полутьме, их суета напоминала полчища снующих вокруг рытвины, перемигивающихся друг с другом светлячков.

Темная поверхность озера порывалась мягкой рябью, от ветра, и была испещрена мелкими танцующими бликами сиреневого оттенка, будто цвет воды и цвет угасающего солнца смешивались между собой, подобно акварели.

Становилось прохладно, но прохлады Лука ничуть не испугался – он был уже около своего жилища. Неспешно поднялся на крыльцо, в последний раз окинул взглядом вечерний пейзаж, разыгравшийся между озером и небесами, отворил дверь и вошел.

В прихожей сидел Илья, перегородив своим стулом путь в комнаты. Он был мрачен, сосредоточенно смотрел себе под ноги, не поднимая глаз.

Лука оторопел, встретив сына почти на пороге, и хрипло, с боязливыми нотками в голосе спросил:

– Ты почему здесь?

– Инна приходила, – ответил юноша сквозь зубы, поднял наконец голову, уставился на отца пытливым и недобрым взглядом.

– Она ведь часто приходит, – Лука заговорил неуверенно, скороговоркой, будто заранее почуял неладное. – Да что случилось-то?

– На родню опять жалуется. Радлов, мол, историю сочинил, будто Лиза умерла, якобы чтоб бабка распереживалась да слегла с инфарктом или вроде того.

– Ну, – Лука вконец растерялся, – старая она. Совсем старая, сочиняет.

– И где же, по-твоему, Лиза?

– Лиза в.., – Лука осекся. Хотел наплести что-нибудь про столицу, про затянувшиеся поиски, но понял, что пауза выдала его. Надо было срочно что-нибудь сказать, сгладить эту проклятую паузу, но одеревеневший от волнения язык не шевелился, а голосовые связки слиплись и отказывались породить хоть какой-то звук, и обувщик стоял у двери с раскрытым ртом, из которого не шли слова, и на сына старался не глядеть.

– Лиза в..? – повторил Илья с вопросительной интонацией.

Тогда отец весь как-то сник, сгорбился еще сильнее и залепетал еле слышно, заикаясь да от нервов бросая фразы на середине:

– У… умерла, это правда. Ты главное не… Ты пойми, Илюша, я же за тебя боялся. А в жизни случается, знаешь, всякое. Вот мама когда твоя… мама твоя тоже… и мне ведь плохо было! А это перетерпеть, перетерпеть нужно…

Но старался Лука зря – себя только в тоску вогнал. Илья, казалось, вовсе ни в каком успокоении не нуждался – известие о смерти возлюбленной он принял не то что с самообладанием, а даже с совершенным безразличием. Поговорили о похоронах, о падении птиц, не покидая тесной прихожей, потом разошлись по разным комнатам.

Необычайная холодность сына Луку и испугала, и обрадовала. Испугала, потому что подобное спокойствие почти граничило с бездушием, со злом, ведь не чужой человек умер (хотя такую реакцию вполне можно списать на обиду); обрадовала, потому что если уж Илью так мало волнует эта смерть – значит, тревожиться за него не стоит, никакого себе вреда не причинит.

Через час совсем стемнело, и ночь вступила в свои права, укутав селение в густую синеву.

Обувщик сидел в боковой комнатушке, служившей ему мастерской, и при свете яркой, бьющей по глазам лампы чинил прохудившиеся сапоги. Работы по весне скопилось немало – на улице сыро, слякотно, с дырявыми подошвами особо не погуляешь.

Только не шла работа – руки отчего-то тряслись, будто с похмелья, подметки приладить никак не удавалось, да и невнятное беспокойство одолевало, копошилось где-то за грудиной этаким надоедливым, неугомонным червячком.

Потому Лука скоро забросил обувь, выключил лампу, побродил немного по дому, пытаясь взять себя в руки. В какой-то момент самым краем глаза, в той части, где зрение практически сходило на нет, он приметил вроде как черную птицу, из тех, что на пустыре лежали, но, обернувшись, ничего и никого не увидел. Вероятно, это в собственных глазах его пташки мельтешили – фантомные изображения, не успевшие выветриться за день.

Странно, но это мимолетное видение заставило Луку задуматься о сыне. Он отправился в комнату Ильи, подгоняемый неприятным предчувствием, раскрыл дверь да так на пороге и застыл от замешательства: комната оказалась пуста. У стены стояла неприбранная, никем не занятая кровать, а к спинке ее зачем-то крепилась проволока, образуя некое подобие петли.

Вновь Лука заметался по дому, охваченный диким, первородным страхом, от которого тело мгновенно леденеет – искал сына во всех помещениях и закутках, затем, поняв, что находится в доме в одиночестве, выскочил на улицу.

Туман, рассеявшийся было после полудня, к ночи сгустился пуще прежнего. Воздух стоял влажный и белый, как простыня, и буквально в пяти-шести метрах от себя ничего невозможно было распознать.

Лука осторожно двинулся вдаль, озираясь по сторонам, и почти сразу увидел в некотором отдалении Илью – один лишь знакомый силуэт, вынырнувший из облака тумана. Обувщик окликнул его по имени, но тот не дрогнул, не отозвался и продолжал идти вперед, довольно быстро, однако при этом не раскачиваясь, не совершая характерных для спешной ходьбы движений плечами или руками – так, словно и не шел, а скорее плыл, подвешенный над землей при помощи неведомой силы.

Лука стремительно за ним гнался, только догнать не сумел. Силуэт пропадал время от времени, заворачиваясь в простыню тумана, затем возникал вновь, на прежнем расстоянии. И как ни ускорял преследователь шаг, ни срывался на бег – приблизиться не смог ни на йоту.

Призрачный силуэт привел его к заболоченному месту недалеко от кладбища. Опасной трясины там никогда не было, но место все равно считалось заболоченным, поскольку выходившие наружу подземные воды размывали почву настолько, что в образовавшееся месиво из глины и грязи можно было провалиться чуть ли не по пояс. Марево здесь становилось непроглядным, подпитываемое душным дыханием застоявшейся сырости, каплями оседало на кустарнике, на деревьях, ни лице Луки, без того покрытом холодной испариной.

Деревья кругом стояли хилые, немощные – произрастая внутри древней горы, они рано или поздно достигали корнями каменистой основы, скрытой под слоем почвы. Корни немного точили камень, буравили его наружный слой, но глубже уж не росли, и потому не могли питать чересчур широкий ствол да раскидистые ветви. Оттого деревца были тоненькие, невысокие, а ветви их разрозненно топорщились какими-то скрученными, изломанными клубками, трещали от малейшего ветерка и шевелились, напоминая отростки каких-то диковинных, неприятных насекомых.

Лука пару раз провалился в болотце, вымок, но упрямо следовал за силуэтом, продолжая тщетно звать его по имени:

– Илья! Илья!

А силуэт мелькнул в белесой дымке да вдруг пропал.

В отчаянии плескался Лука в грязной воде, мыкался то туда, то сюда, натыкаясь на ощерившиеся клубни ветвей, которые враждебно протягивали к нему свои хлипкие, остроконечные отростки-язычки, кое-где покрытые зелеными пятнами нарождающихся листьев.

– Илья! – вопил он истошно, но в ответ слышал лишь трескотню растревоженных деревьев.

Тут что-то как будто вздрогнуло в отдалении. Обувщик ринулся в ту сторону, выкарабкался из вязкой лужи, уловил прямо подле себя, за пеленой тумана, тихий, натуженный скрип, пригляделся и на ближайшем дереве увидел нечто продолговатое и большое, неуместно приделанное к ветке да мерно раскачивающееся, как затухающий маятник. А дерево прогнулось под тяжестью, и неопознанный предмет почти касался земли.

Вскрикнув от ужаса, который родился раньше узнавания, где-то вне пределов изможденного разума, Лука подался всем телом вперед, разорвал в клочья белесую завесу и очутился рядом со своей находкой. На худосочной ветке в петле висел Илья, изредка подергивая ногами. Юноша не пытался высвободиться, руки его болтались вдоль туловища совершенно безвольно, лицо было перекошенное, синее и вместе с тем блаженное, так что ноги двигались скорее не от желания спастись, а повинуясь банальному рефлексу.

Лука одной рукой обхватил сына за пояс, действуя молниеносно, но неосознанно, как в лихорадке, чуть приподнял его, чтобы ослабить натяжение веревки, вторую руку протянул вверх, к петле, но от сырости не смог ухватиться – на пальцах остались тонкий слой влаги и неприятное, шероховатое ощущение от соприкосновения с ребристой поверхностью веревки. Тогда обувщик приподнял повешенного еще выше (тот почти перегнулся через плечо своего спасителя, повиснув на нем наподобие восковой фигуры), снова вцепился в узел петли, рванул что есть силы, напрочь поломав без того коротко стриженые ногти, и наконец освободил жертву.

 

Илья рухнул на землю лицом вниз, безжизненно соскользнув с отцовского плеча. Лука тут же перевернул его, осмотрел синюшное горло, увидел, как по уголкам рта повешенного стекает пена, как рот этот чудовищно широко раскрывается в тщетных потугах возобновить дыхание. Такие же движения совершает рыба, полежавшая немного на суше – она уже умерла, но нервы ее все еще посылают изредка команду вдохнуть, ухватить воздух иссушенным ртом. И рыба хватает, хватает воздух, но глаза ее уже мутны, уже впали вовнутрь, увидев смерть и безотчетно желая спрятаться от нее в черепной коробке…

Сердце, впрочем, у Ильи билось. Лука, справляясь с приступами паники и глотая беззвучные слезы, начал оказывать несчастному первую помощь, приговаривая при этом севшим, сиплым голосом, который болезненной и невнятной волной поднимался откуда-то из самого нутра:

– Чего ж ты наделал, Илюша. Ну… чего же ты, а?

Илья в ответ хрипел, глядя на мир угасающим, слепым до всего взглядом. Ноги его и руки заходили ходуном, затряслись, вроде как от судорог – били, били по земле да расплескивали кругом себя воду, разбрасывали комья грязи. А пена изо рта литься не прекращала, и сам рот продолжал по-рыбьи раскрываться и проглатывать куски сгустившегося над болотцем тумана.

Потом юноша задышал по-настоящему, хотя со свистом – грудная клетка его стала ритмично вздыматься и опадать, подобно включенному садовому насосу. Вот только глядел он так же мертво и тускло.

Отец взвалил его на согбенную спину и потащил ближе к жилым домам. Почти сразу опять угодил в лужу, по колено, но хватку не ослабил и драгоценную свою ношу не отпустил.

Недолго раздумывая, он направился к жилищу Андрея. Ясно было, что на сей раз Илья что-то в себе серьезно повредил, требовалась скорейшая врачебная помощь, а добраться до больницы иначе, как на машине, нельзя. И не в том беда даже, что Радлова из-за смерти дочери беспокоить не хотелось, а просто жил он дальше от места трагедии.

Добравшись до нужного дома, Лука аккуратно положил извивающегося от конвульсий сына на землю, затем принялся что есть мочи тарабанить в дверь, стучать по окнам, кричать, пока хозяин наконец не выглянул – с заспанным лицом и взъерошенными волосами.

– Очумели что ли! Полночь на дворе!

– Илюше плохо. В больницу, – выпалил Лука бессвязно, сквозь тяжелую одышку. – Прошу!

Андрей отошел ото сна, признал в ночном госте перепуганного деревенского обувщика, потер лицо и участливо произнес:

– Сейчас. Дядя Лука, сейчас! – после чего ненадолго скрылся.

Через минуту, а то и меньше, он выскочил на улицу, второпях натягивая куртку, помог донести бывшего друга до автомобиля, уложил его поперек задних сидений, сам залез на водительское место и завел мотор – тот крякнул от натуги, но прогрелся быстро. Лука примостился рядом; был он красный и взмыленный, уголок его вечно натянутой улыбки кривился, загибался книзу, отчего вся левая часть лица тоже поехала вниз, звездочками собирая морщины, а глаза блуждали и зацепиться ни за что не могли.

Выдвинулись тут же. Машина спотыкалась о каждую трещинку в почве, но Андрей скорость не сбавлял, в отличие от дневных вылазок – ни колес, ни подвески было ему не жалко, лишь бы пассажира, занявшего оба задних сидения, живым довезти.

– В Город или к шахтерам? – уточнил он на выезде, перед расщелиной. – В шахтерский-то поселок ближе.

– В Город, – сухо ответил Лука. – В поселке больницы нет, врач один.

Объезжали заболоченные участки, плутали промеж деревьев, но потом выскочили на трассу, растянувшуюся вдоль железной дороги, и остаток пути преодолели в каких-нибудь полчаса – Андрей гнал как полоумный, вся машина тряслась и тарахтела, будто вот-вот на ходу развалится.

В больнице, на окраине Города, приняли по счастью быстро. Задыхающегося, потерявшего сознание Илью уволокли на носилках, а Лука и Андрей остались ожидать в приемном покое.

Врач вышел к ним довольно скоро.

– Поезжайте домой, – сказал он уставшим голосом, лениво оглядывая посетителей из-под отекших век. – Положили в отделение, раньше, чем через две недели, не выпишем точно. Навещать по средам, после одиннадцати.

– Что с ним? – поинтересовался Лука и посмотрел на доктора с выражением вымаливающей надежды. Улыбку свою он крайним напряжением мышц сумел подавить, чтобы избежать расспросов от посторонних, оттого лицо побледнело и сделалось страшным.

– Перелом хрящей гортани. И длительное сдавление сосудов шеи.

– А это… очень опасно?

– Перелом-то срастется. А в остальном.., – врач задумался. – Ну послушайте, он в петле по всем признакам шесть-семь минут провисел. Это много. Настолько много, что непонятно, как вы его живым доставили. Теперь уж не умрет, не бойтесь, да больше ни за что ручаться нельзя.

– В каком же смысле – ни за что?

– Память. Работа мозга. И прочее, – скомкано пояснил врач и собирался уходить, но Лука задержал его вопросом:

– Вы говорите, шесть-семь минут… точно ли это? Я ведь прямо за ним бежал, он как к дереву-то отправился, я… получается, его почти сразу вытащил.

– Неужели? – доктор недоверчиво сощурился. – И что, видели, как он вешался?

– Нет. Не видел.

– А дело это, я вам скажу, хитрое. Петлю нужно закрепить, место подготовить. Да вы его когда нашли, судороги были?

– Да. Он так, – Лука напрягся, пытаясь восстановить в памяти сцену, разыгравшуюся на болоте, и подобрать точные слова, – так дышать пытался, знаете, очень редко, но глубоко. А воздух внутрь не шел.

– Именно, – врач закивал. – По времени я не ошибся. Вы его с того света вытащили. Причем буквально – парень уж отходил.

Врач громко вздохнул – вероятно, от усталости – и ушел, а Лука без сил опустился на деревянную скамью рядом.

– Дядя Лука, поехали, – полушепотом произнес Андрей. – Правда, ни к чему мы тут.

– Да, да, – машинально согласился обувщик, но продолжал сидеть на месте, уставившись куда-то в одну точку на полу. Взгляд его остекленел, будто прилип к этой незатейливой точке, прилип намертво, и никакой нет возможности невидимую клейкую нить разорвать.

Андрей не знал, что еще можно сказать, поэтому сидел рядом молча и думая о своем. Впрочем, он и не думал особо – промелькнет мимолетная жалость к односельчанину, или вспыхнет радужное и нисколько неуместное в больничных стенах мечтание о переезде, но все непрочно, сквозь пелену и вату, ибо опять начало понемногу клонить в сон.

Лука между тем что-то пробурчал себе под нос, так тихо и невнятно, что разобрать было нельзя.

– А? – переспросил Андрей, пробудившись.

– Так я, ничего, – мрачно отозвался Лука, помолчал немного, однако затем продолжил – разум его наконец зашевелился, принялся медленно, скрупулезно пережевывать произошедшее: – Я ведь Илюшу на улице приметил. Звал его, бежал за ним, да он не услышал и не остановился. На болотце-то наше я прямо за ним пришел. Прямо за ним, – эти последние слова обувщик растянул донельзя, словно пропуская из через себя и в самом их звучании выискивая некую тайну. – И помог почти сразу. А тут – шесть-семь минут!

– Бывает, что время от нервов вроде как по-другому кажется, – заметил Андрей, но Лука его даже не слышал и продолжал:

– И верно врач-то говорит: петлю надо закрепить, на дерево залезть, решить, за какой сучок зацепиться. Получается, я когда прибежал – он на том месте как минимум четверть часа провел, коли вместе с подготовкой, – улыбка, доселе сдерживаемая спазмом мимических мышц, вырвалась, расплылась во все лицо морщинисто кляксой, а сам Лука, этой улыбкой вдруг странно изуродованный, огляделся мутно и спросил, ни к кому конкретно не обращаясь: – Вот я и думаю: за кем же я шел?

Глава тринадцатая. Шалый

Весть о том, что сын местного обувщика вновь пытался повеситься и попал в больницу, на следующий же день разнеслась по деревне. Говорили много, но больше не о самом происшествии, а о том, как это перенесет Лука. Почти все сочувствовали ему – мол, у человека и так бед не оберешься, лицо от болезни кривое, жена уж несколько лет как померла, да вот еще к покойной Лизавете он был привязан, не хватало сына потерять. И всякий подобный разговор заканчивался совершенно одинаковым возгласом:

– За что же это на нашего Луку навалилось!

Недоброжелатели, впрочем, тоже нашлись и уверенно отвечали: если навалилось, значит, есть за что, Бог-то все видит.

Один пьяный мужичонка все утро шатался по селению, приставал к той или иной группе обсуждающих, или за прохожими увязывался как бы невзначай, да всем разъяснял развязно-нетрезвым голосом, что нечего обувщика жалеть, а все горести посланы ему свыше как наказание за излишнюю заумь – видано ли, в Город за книжками мотаться, от ума да от книжек всегда горести случаются. Незадачливого рассказчика отовсюду гнали, прохожие отмахивались, ускоряли шаг, а дед Матвей даже намекнул, что о хорошем мастере дурные слухи распускать не следует, можно в сезон без обуви остаться. Только разве это для пьяного аргумент! Если кровь алкоголем разгорячена, то и в дырявых сапогах тепло.

В итоге мужичонка прибился к стайке местных зубоскалов, человек этак из четырех (зубоскалы-то всюду найдутся!), и вместе они принялись сочинять шуточки, о том, например, что уж больно Лука-счастье для своего прозвища несчастен, либо что улыбается так вовсе не из-за травмы, а просто рад-радёхонек всю семью на тот свет спровадить. Остальные жители шуточки не подхватили и вообще обходили неугомонное сборище стороной, так что подвыпившая пятерка веселилась и злословила сама по себе, как гнилой отросток, отсеченный от целого организма.

А вот Илью в поселке не жаловали – никому он был особо не мил, ни с кем в последнее время не общался, живой раны на своем месте не оставил, – потому о нем если и упоминали, то вскользь да почти всегда недобро: слабохарактерным называли, размазней, дурачком. Старухи начинали иной раз причитать, как же, мол, тяжкий грех совершил, да разве можно после такого в глаза людям смотреть и прочее, но даже их причитания быстро затихали – нет, неинтересен был жителям этот странный и замкнутый юноша.

Пожалуй, одна только Ирина его жалела, которая в соседнем с дедом Матвеем доме жила вместе с матерью и еще двумя сестрами. Она, как о трагедии узнала, сама не своя ходила, а вечером, засветло, отправилась к Луке – разузнать, что врачи сказали да скоро ли Илья вернется.

Туман висел в воздухе второй день подряд, и все кругом сделалось расплывчатым, как бы размытым влагой, но женщина нашла дорогу сразу – в родном поселке не заплутаешь.

Лука довольно долго не отзывался на стук, потом все-таки открыл, ничего не спросив, и тут же исчез где-то в глубине комнат, так что гостье пришлось безмолвно за ним проследовать. Пробираясь по коридору, она заметила жуткий беспорядок по сторонам («А женской руки здесь не хватает» – пронеслось у нее в голове), сваленную в кучу старую обувь в дальнем углу, уловила запах затхлости и вдруг ощутила странную, неестественную для жилого помещения пустоту, сродни той, которая царит обычно в заброшенных местах вне зависимости от того, насколько там захламлено и какое количество людей побывало. На миг ей почудилось, будто она вторглась в потаенное убежище отшельника. Сам хозяин сидел в полумраке и был совершенно отстраненный, холодный, а тусклый взгляд его переходил с одного предмета на другой медленно и вязко, подобно болотной жиже, а то вдруг вовсе замирал, покрываясь пленочкой стеклянного блеска. И все-то обувщик глядел косо, избегая пытливого взора женщины, словно пытался что-то в глазах у себя спрятать.

– Я пришла.., – начала Ирина, но тут же осеклась, потому что ее вроде как и не слышали. Выждав около минуты, она заговорила громче, с сильным нажимом на каждое слово: – Я пришла про Илью узнать. Как он? Что врачи сказали?

– Гортань сломана, – прозвучало глухо и невозможно тихо, будто Лука отвечал из соседней комнаты, через стенку. – В шее еще кровоток нарушен. А значит, и в мозгу тоже.

– И… что же с ним будет теперь?

– Не знаю, – сказал Лука, затем попытался совладать с собственным горлом и придать голосу большей громкости, но вышло не очень удачно: начало фразы получилось каким-то скрипучим, словно пробилось наружу через жернова проржавевшего механизма, а последние слова все равно сорвались до еле слышного хрипа: – Толком ничего не объяснили, но кабы разум у него не повредился, – набрал воздуху в грудь для того, чтобы продолжить, на выдохе опять раздался скрип: – Вообще-то поживем – увидим.

Ирине стало жалко этого человека, который даже не может справиться со своим явно простуженным голосом, и она спросила:

– А вам… а тебе помочь, может, чем?

– Да чем? Спасибо, но… ничего тут не поделаешь. Жив Илюша – и то хорошо.

 

– Нет, просто ты где-то простуду подхватил. Я бы могла лекарства принести, у нас дома и травки припасены разные, отвар попить тоже не помешает.

– Ах, это, – Лука помолчал немного, как бы утопая внутри себя, и добавил: – Нет-нет, спасибо. Сам как-нибудь…

Женщина потопталась на месте, не решаясь задать один наболевший, но неуместный вопрос, повернулась было к выходу, однако не удержалась и, уже стоя вполоборота, выпалила:

– Это он из-за Лизки, да?

– Других причин вроде нет.

– С собой в могилу его утащить захотела, значит. У, стерва, – от злости Ирину передернуло.

– Ну зачем ты? Илья ведь… сам. Кого винить?

– Да ее и винить! – Ирина окончательно озлобилась и перешла на крик. – Не уехала бы, так ничего бы не случилось! И что вы все к ней добренькие такие, не пойму!

Тут она разревелась – больше не от несчастья, а из-за осознания бесполезности гнева по отношению к умершей, которую с недавних пор ничей гнев не мог ни взволновать, ни обидеть, – и, не дожидаясь ответа Луки, убежала.

Остаток дня женщина провела дома, то плача, то как-то чересчур бессмысленно глядя в окно, отражая замутненным взглядом, как ночная мгла постепенно пожирает остатки солнечного света, но не видя этого. Мать и сестры пытались ее успокоить, говорили, что ничего действительно ужасного не случилось, коли уж все живы, и что не об Илье слезы лить – слабый он, мальчик совсем, работать не хотел или не умел, с таким не проживешь. А Ира одно свое – красивенький, стройненький, где еще в селении такого сыщешь…

__________________________

У Ирины был брат, старше на целых пятнадцать лет. Жил он отдельно в расхлябанной, заваливающейся набок избе на окраине, в стороне от прочих. Семья с ним общаться не желала, что нисколько не удивительно – с юности еще, как отец умер от пьянки, начал он периодически сестер избивать, ради воспитания в них «добропорядочности» (а те ведь совсем маленькие были, Ирине, как самой младшенькой, года четыре исполнилось на момент смерти отца), позже принялся и на мать замахиваться. Женщины безропотно терпели побои, но в какой-то момент не выдержали – объединили усилия и прогнали домашнего деспота на окраину, в старый никчемный дом, где раньше, до замужества, обитала мать. Отселение произошло что-то около десяти лет назад.

Брата звали Борис. Это был человек крепкий и крупный, очень мрачного вида, с застревающим на всем подряд тяжелым взглядом, в глубине которого горела дикая, беспричинная и оттого совершенно неутолимая ярость, и вечно засаленными волосами, длинными и редкими. Волосы спадали ему на лицо этакой хлипкой изгородью, и взгляд из-под них горел еще страшнее – будто хищный зверь через решетку выглядывает. Вообще же Борис был неопрятен и жутко много пил, отчего, правда, не пьянел толком, а лишь злее делался.

В селении его побаивались и тихо ненавидели, и за чересчур буйный нрав прозвали Шалым. При этом открыто с ним никто старался не враждовать; он ведь почти наверняка тут же в драку полезет, а драться с ним ни у кого охоты не имелось – Бориска кулаком мог голову запросто расшибить.

Лет шесть назад, к слову, так и произошло: не поделил что-то Шалый с соседом да со всего размаху, вложив всю мощь своего чудовищного туловища, ударил противника и проломил ему череп. Благо, сосед кое-как выжил, попал на лечение в Город да там и остался от греха подальше, а самого Шалого осудили. За тяжкие телесные повреждения дали ему четыре года заключения и отправили в колонию, что на двадцать километров севернее родного поселка.

Вернулся он, отбыв весь срок наказания без поблажек, более злой, более неряшливый и мрачный. Местные приметили, что на одном пальце у него появилась синюшная наколка в виде перстня – что-то вроде прямоугольника, разделенного по диагонали на две части, заштрихованную и пустую. А другой палец, рядом, был обезображен огромным, во всю первую фалангу, рыхлым шрамом. Эта травма и страшная тюремная наколка заставляли жителей бояться Шалого пуще прежнего.

Борис по возвращении пытался наладить связь с семьей, но тщетно – те его знать не желали.

В избе своей он проживал замкнуто, спивался да общался с другими местными пропойцами. Наружу, в селение выбирался крайне редко, только если был повод излить свою озлобленность. В частности, именно он собрал вокруг себя стайку зубоскалов, которые над Лукой издевались из-за неудачного самоповешения Ильи. Впрочем, их хотя сторонились, в явный конфликт никто так и не вступил, и пришлось расходиться, не доведя ситуацию до настоящего разгрома.

Гораздо больше взаимоотношений обувщика с сыном Шалого заинтересовало другое событие, именно же смерть Лизаветы. До самой Лизы ему дела не было, а вот Радлова он ненавидел жутко – всеми фибрами своей сожженной яростью пепельной души. И давно бы уже учинил против него какую-нибудь гадость, да только Радлова он еще и боялся, причем боялся за то же самое, за что ненавидел, потому стычек с ним до поры до времени избегал.

Бориска в семье был старший из детей, и застал приезд Петра в примерно одинаковом с ним возрасте – может быть, младше на три-четыре года, не более. Чужака он невзлюбил сразу, за наличие хоть каких-то приличных денег, машины, за самый большой и богатый дом в селении, а больше за то, что он – чужак, не место ему здесь.

Шалый смолоду привык потакать собственным злым чувствам и решил как-нибудь изловчиться да приехавшему дельцу навредить – избить, дом поджечь или вовсе со скалы сбросить во время его изысканий. В те времена Бориска, преспокойненько измывающийся над сестрами без особого на то общественного порицания, был абсолютно уверен, что даже в случае убийства донести на него никто не посмеет. Тюремный срок позже развеял это заблуждение, но тогда Шалый чувствовал свою безнаказанность и, поразмыслив, остановился на том, что сбросить чужака со скалы – вариант самый приятный, и вражды долгой при таком раскладе не предвидится, и злобу свою можно досыта утолить.

И когда Радлов поднимался на склон разрушенной горы в поисках полезных ископаемых, Шалый незаметно следовал за ним, выжидая подходящий для нападения момент. Однако он на второй же день увидел, как Петр расправляется с валунами, передвигая и раскалывая их голыми руками, из-за чего струсил и в горы больше уж не лазил. Вообще он сразу как-то поостыл, отказался от идеи убийства, принялся действовать по-другому: то слух распустит, что приезжий все свое богатство наворовал, то местных пьяниц подговорит над ним подтрунивать (фантазия у Шалого была бедна, сравнить ее можно разве что с пересохшим колодцем, исполнители же и подавно не отличались изобретательностью, так что ничего, кроме язвительного «Нашел свою нефть?», Радлов тогда не услышал).

Если бы кто узнал, что Шалый испугался приезжего, он был бы удивлен до крайности: Радлов-то хоть и имел туловище необъятного размера, все же выглядел откровенным толстяком и визуально уступал широкоплечему, мощному Бориске. Да только внешность обманчива, и никакие широкие плечи не помогут против человека, который голыми руками запросто камни от горы отрывал. Камень – не чья-нибудь голова, он покрепче будет…

И хотя силен был Шалый, а верно смекнул, что в случае перепалки чужак его попросту раздавит, потому вскоре прекратил любые попытки противостояния. Ненависть к Петру затаилась и росла с каждым днем, сокрытая от посторонних глаз, и вместе с нею рос страх, превращая своего обладателя в нелюдимого звереныша. Он всего лишь встретил на своем пути человека более крепкого, который в принципе мог дать ему отпор, но не выказывал никакого на то желания – иными словами, ровным счетом ничего не произошло. Но в окутанной пьяным туманом, медленно работающей голове Шалого этот факт приобрел какое-то вывернутое, чрезвычайное значение, породил безотчетную панику и ночные кошмары. Вдруг представит Бориска, как Радлов зачем-то врывается к нему в избу, разнося хлипкие стены, набрасывается на него, принимается душить, а потом рассекает пополам, подобно валуну на горе – и не может уснуть, сгорает от жажды мести, будто действительно Радлов врывался и душил.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru