bannerbannerbanner
полная версияКрасные озера

Лев Алексеевич Протасов
Красные озера

Глава девятнадцатая. Мертвец на заводе

1.

До самого вечера Лука нервно расхаживал по дому, размышляя над словами Радлова. «В прошлом году он говорил, будто владельцы завода умерли, – думал обувщик. – Даже свидетельствами о смерти перед нами тряс. И ведь нисколько не боялся, что мы его за психа примем. И когда рассказывал свою нелепую историю про трубы – не боялся. Что же теперь? Настолько напуган? Или перестал мне доверять? Надо бы сходить на завод – авось, что и прояснится».

Но солнце уже утопало в красном зареве, а по пятам его следовала синяя ночь, откусывая все новые и новые куски небосвода, так что в тот день Лука остался дома. Побродил еще немного по пустым и неприбранным комнатам, дождался наступления темноты да лег спать. Собственно, он и не уснул даже, а стремительно провалился в глубокую затхлую яму, до краев набитую призраками минувшего дня и мягкой ватой, и там, в этой яме, сквозь вату и мельтешение призраков увидел толпу маленьких детей.

Лука внимательно их осматривает, в каждом замечает какой-нибудь страшный изъян – у одного ребенка лицо исполосовано шрамами, у другого поперек шеи тянется сизая борозда, как срез на дереве, у третьего бескровные губы с морским оттенком, и лица у всех такие сосредоточенные, такие печальные… словно их обидел кто.

Лука делает несколько шагов им навстречу, одергивает за рукав тощего мальчика с бороздой на шее и спрашивает, едва ворочая непослушным языком:

– Что с тобой?

Потом судорожно ощупывает запястье ребенка, не находя в нем пульса, трогает неприятно холодную кожу и тщетно пытается услышать дыхание. У Луки в голове дым, в голове у Луки суматоха бессвязных мыслей, которые снуют туда-сюда под черепушкой, подобно надоедливой мошкаре, бьются друг о друга, разлетаются и потому в слова и догадки не складываются. И бедный Лука упорно щупает холодную детскую ручку, глядит во все глаза на ссохшиеся губы мальчика и страшный след, опоясывающий горло сизой петлицей, а понять, что все это значит, не в силах.

– Что с тобой? – повторяет обувщик настойчивей. Где-то в сердцевине мозга уже рождается осознание и тянет за собой страх. Вот только пробиться сквозь дым оно никак не может, и Лука боится, до дрожи в коленях, до онемения пальцев рук боится, а чего именно – не знает.

– А ну-ка, догадайся, что со мной, – хрипло произносит мальчик. Другие дети смотрят пытливо и недоверчиво.

«Я знаю этот хрип», – думает обувщик. Ноги его медленно подкашиваются. «Я знаю этот хрип!»

– Догадался?

– Нет, нет, – лепечет Лука в ужасе и отворачивается, надеясь, что страшная картина, лишенная его внимания, рассыплется в прах и исчезнет.

Но она не исчезает, настаивая на своей реальности. Дети обходят несчастного со всех сторон, хватают за руки, пытаются куда-то утащить, кружат, кружат в безумном хороводе, лезут пленнику прямо в лицо, расцарапывают ему кожу, мерзко гогочут и гримасничают.

Лука с силой отталкивается ногами, выныривает из поглотившей его ямы и вскакивает со своей постели. От паники он почти задыхается, в мозгу словно образовалась ледышка, и от нее по всей коже головы паучками разбегаются мурашки.

Указательным пальцем дотрагивается до своего лба. Палец прилипает к поверхности, тут же отдергивается от нее против воли хозяина и прилипает вновь, и так по бесконечному кругу – руки трясутся. А лоб сальный, как у покойника, капли набухают на нем огромными волдырями, лопаются, стекают вниз, задерживаются на миг у изгиба брови и срываются на простыню, словно Лука сделался вдруг лягушкой и плачет через кожу, потому что глазами не умеет.

Одеяло, которым он укрывался, сбито у ног неряшливым комом.

За окном темно.

Ветер завывает, будто оркестр на похоронах, ему вторит унылый собачий лай. В комнате очень холодно – после беседы с Петром окно осталось открытым, и весь дом за ночь промерз.

Лука поднимается с кровати, идет в мастерскую. Окно распахнуто настежь, створки обледенели, снаружи пролетают редкие снежинки. Подоконник почему-то покрыт мелкими черными частицами, вроде угольной крошки, но Лука не обращает на них внимания – бессознательно смахивает на пол, оставляя размазанный след, с громким хлопком закрывает окно и без сил падает на первый попавшийся табурет. Там лежит пара сапог, уже отремонтированных. Под грузом человеческого тела сапоги сминаются, швы, аккуратно сделанные накануне, с треском рвутся, но встать на ноги Лука от усталости не может.

Краем глаза он замечает в дальнем углу нечто чужеродное (ребенок? птица?), но когда смотрит прямо – ничего там не находит, кроме зернистой предрассветной тьмы.

__________________________

Утром Лука просыпается на том же самом месте – незаметно для себя он уснул сидя. Сапоги, оказавшиеся под ним, пришли в негодность и стали еще хуже, чем до ремонта – порванные и расплющенные голенища придется менять целиком.

По окну бьет тусклое февральское солнце. Запечатанное в шатающейся раме стекло запорошено снизу черной пылью – отчего бы это? Кислый запах так и не выветрился.

Лука умывается и заходит в комнату к сыну. Тот лежит на спине с закрытыми глазами и, кажется, спит. Отец гладит его по лицу, слушает размеренное дыхание и радуется тому, что болезнь миновала.

– Ты чего, папа? – спрашивает Илья, распахнув тонкие веки.

– Проверяю, не горячий ли ты.

– Я хорошо себя чувствую, не бойся.

– Да, – отзывается Лука задумчиво. – Я вижу. Только надо бы баню натопить, вон, ты в лихорадке пропотел весь.

– Может, мне лучше отдохнуть еще день? Слабость, не могу встать.

– Надо, – настаивает отец. – Болезнь на слабых нападает, так что раскисать нельзя. Я тебе сейчас принесу поесть, потом попробуй поспать еще немного. А вечером обмоешься, хорошо? – тут он замолкает на некоторое время, утопает в крупицах собственных мыслей, так что даже не слышит ответа. Затем делает глубокий, натуженный вдох, кашляет, изгоняя из себя прокисший воздух, и добавляет: – Не чувствуешь? Запах со вчера стоит, не могу понять, от чего.

– Нет, папа. Я после болезни ни запахов, ни вкусов различить не могу.

– Тогда на днях ко врачу поедем. Я слышал, у гайморита такие признаки. Или осложнение после гриппа, – откашливает остатки вони, засевшей в горле. – Ладно, ты отдыхай, скоро завтрак будет.

«Что за напасть такая? – думает Лука, выходя из комнаты. – То ли в погребе что-то сгнило, то ли животина какая зимой померла и разлагается. Хотя и тепла еще не было. Тьфу ты, черт! Нужно ведь до завода дойти. Но это позже, позже».

– Боишься признать очевидное? – невпопад звучит чужой голос внутри головы.

Лука отмахивается – в последнее время он научился не замечать своего настырного мысленного спутника.

__________________________

В погребе ничего тухлого не нашлось. Там и вообще остались весьма скудные запасы – треть мешка картошки да перемороженное радловское сало.

Лука в попытках отыскать источник запаха принимается разбирать пол в мастерской. Двигается как в тумане, будто так до сих пор не выкарабкался из ямы с детьми, сознание его периодически плывет, в глотке зреют потуги к рвоте, голова кружится и страшно болит, но с работой он справляется быстро. Доски поддаются легко – стоит лишь немного их поддеть, и они подпрыгивают кверху, обнажая поставленный крест-накрест сосновый брус, кое-где подгнивший, и комья свалявшегося от времени утеплителя. Брус пахнет лесом после дождя, а там, где распространилась гниль – болотом, но совсем чуть-чуть.

Не обнаружив источника странного запаха, обувщик прилаживает доски обратно, образовавшиеся щели замазывает лаком и переходит в соседнее помещение, однако и там после часа работы ничего не находит. Тогда он собирается заняться кухней, но его зовет сын.

– Что случилось? – Лука дрожит от волнения. – Что-то болит? Жар? Плохо себя чувствуешь?

– Нет, все хорошо, – успокаивает его Илья. – Я просто услышал, как ты пол снимаешь. Может, посмотришь здесь? Заодно кровать передвинем, а то ножка проваливается, у изголовья слева. Спать не очень удобно.

– Значит, там доска вогнулась. Скорей всего и запах оттуда идет. Ты почему сразу не сказал, Илюша? Ты ведь знаешь, я стараюсь тебя не беспокоить лишний раз, но если где-то неудобно или сломалось чего – говори. С постели-то сможешь встать?

Юноша опускает костлявые ноги, пытается приподняться и разогнуть занемевшие от долгого лежания колени, но тут же теряет равновесие и заваливается набок.

– Прости, папа, – говорит он. – Слабость уж очень сильная.

– Видно, совсем тебя грипп подкосил. Тогда и действительно без бани обойдемся, а то упадешь еще да угоришь, чего доброго. Тебе сейчас расходиться главное.

Лука немного отодвигает кровать в сторону вместе с полулежащим на ней сыном, с кряхтением опускается на колени, находит продавленную доску и отрывает ее от бруса – утеплитель внизу мокрый и зеленый, и воняет застоявшейся тухлятиной настолько сильно, что у всех в комнате даже слезы на глазах проступают. Лука оборачивает ладонь тряпкой, просовывает вглубь получившейся дыры, влезает во что-то склизкое и вдруг понимает, что это остатки пищи – мешанина из похлебки, каши, пропавшего мяса и еще черт знает чего. Он отклоняется, с отвращением сбрасывает с руки промокшую тряпку, внимательно всматривается в недоумевающее лицо Ильи и тихо, вкрадчивым голосом спрашивает:

– Сколько дней ты ничего не ешь?

– Что? – Илья растерянно озирается. – Нет, я ел все, что ты мне приносил.

– Послушай меня. Ты всю еду сливал за койку, глупо отпираться, – от негодования у Луки дергается уголок рта, а нездоровая улыбка расплывается по впалым щекам каким-то рваным разрывом. – Мне просто интересно – зачем? Что, еде место за кроватью? Все селение голодает! – тут он срывается на крик, но сразу одергивает себя и повторяет шепотом: – Все селение голодает. А ты берешь суп и сливаешь его на пол. Объясни мне, пожалуйста – для чего?

 

– Я не знаю, я… не помню, – говорит Илья, запинаясь. Затем приподнимается на руках, садится и неожиданно уверенно добавляет: – Это не я.

– А кто, скажи на милость?

– Не знаю. Но не я.

Лука со злости отмахивается, вновь оборачивает руки тряпкой и начинает выгребать утеплитель, пропитанный остатками пищи – его воротит, тошнота становится явной и усиливается с каждой секундой, но он стискивает зубы и подавляет ее потуги частым дыханием. Из дыры в полу веет земляным холодом. Холод Лука ощущает кончиками пальцев сквозь сырую ткань, это почему-то вызывает безотчетный страх.

– Папа! – зовет Илья, но больше ничего не произносит.

– Да?

– Ты прости. Я правда не помню.

– Это ты прости. Я, наверное, виноват перед тобой. Наговорил лишнего.

– Ничего, стерплю, – Илья примирительно улыбается и опрокидывается на спину.

Обувщик тем временем вымывает гниль и грязь, ставит доску на место и немного приоткрывает окно, чтобы изгнать отвратительный запах окончательно. На стекле, как и в мастерской, размазано что-то черное.

2.

На следующий день Лука наконец решился дойти до завода. Погода выдалась ветреная, в воздухе то и дело пролетали какие-то крошки цвета сажи. Под ногами хлюпала бурая слякоть, несмотря на температуру ниже нуля; только на поверхности озера лед оставался целым, хотя и там верхний слой превратился в месиво.

Почти сразу местного обувщика приметил дед Матвей, который шел чуть позади. Он ускорил шаг и громко крикнул:

– Лука!

Лука остановился, дожидаясь, пока хромой старик не нагонит его.

– А я смотрю, по спине вроде ты! – весело сказал Матвей. – Хотел до Радлова дойти, договориться, чтоб на рынок отвез, а на обратной дороге к тебе заглянуть. Слушай, ты сапоги мои ужо починил?

– Не успел, извини, – ответил Лука и скосил глаза в сторону, вспомнив, что именно на матвеевские сапоги уселся накануне ночью.

– Ну, не к спеху. Но к весне надо, весной-то грязи поболе станет, – дед подвигал беззубой нижней челюстью, как бы вправляя ее на место. – Вы сами-то как? Не голодаете?

– Нет, нам Петр помогает, чем может. Недавно перловки принес и денег немного. Только я пока до Вешненского не добрался, не купил ничего. Но пару дней еще протянем на том, что есть.

– Петр-то, можно сказать, целую зиму всех кормил. А ты куда идешь?

– На завод.

– Так вроде по пути, чего на месте стоять, – старик похлопал Луку по плечу, и вместе они неспешным шагом направились к озеру. – На завод-то деревенских не пускают, тебе, может, не рассказывал никто.

– Я так, территорию осмотрю.

– Дело хозяйское. Ворота-то открыты у них, а вход всегда заперт. И такой, знаешь, шум изнутри жуткий доносится! Сердце в пятки уходит, ага! Ты будь осторожнее, а то прошлой ночью один из отвалов осыпался, вон, пыль от него теперь по всей деревне. У меня окна чернющие стоят, – дед Матвей недовольно хмыкнул. – Вчера-то многие ходили посмотреть, ты не был?

– Нет. Пыль и у меня на окнах скопилась, да я как-то значения не придал.

– Там теперь россыпь до самых бараков, на пепелище походит.

– А почему осыпался? Говорят что-нибудь?

– Да кто ж его знает! Вроде как они основание какой-то пустой породой укрепили, а ее от слякоти размыло напрочь. А чего слякоть зимой – непонятно.

– Радлов говорит, химическая весна.

– Чегой такое?

– Химикаты из заводских труб снег разжижают. Уж не знаю, как именно это происходит, не вдавался в подробности.

– Да, наделали делов, – печально протянул старик, потом ухватил за хвост предыдущую свою мысль, встрепенулся и продолжил о другом: – Так вот, значит, Радлов. Он ведь всю зиму помогал. Только характер у него шибко тяжелый, ага. На него теперь многие зло держат – делился, мол, неохотно, ходить приходилось, как на поклон. Главное ведь, что делился, никому с голоду помереть не дал, а они одно свое – барские, мол, замашки у него.

– Люди часто неблагодарны, – заметил Лука, чуть скривив свою ухмылочку.

– Да люди-то у нас хорошие. Только не привыкшие, чтоб сразу столько горя, вот и бесятся. Не знают, на кого злобу излить. Но за Петра, конечно, обидно.

– Ему, я думаю, все равно. Да и привычку искать виноватых из народа не вытравишь. За пару лет все забудется и станет, как раньше. Перетерпеть просто нужно, переждать.

– Философ ты, Лука, – Матвей хитро подмигнул, но потом вновь сделался печальным и заговорил уныло, даже с каким-то оттенком обреченности в голосе: – Не думаю я, что станет, как прежде. Вот когда мы с тобой Петьку-то хоронили, который ума лишился, у меня мысль появилась… неприятная такая… что теперь только хуже будет. У нас с неба дым валит, люди от гриппа мрут. Ты-то сам здоров, кстати? А то с глазами у тебя что-то… какие-то они.., – старик осекся, не найдя подходящего слова.

– Здоров, спасибо. Это от усталости.

– Ага. Ты смотри, грипп нынче очень опасный. Слухи были, будто даже Шалого свалил. Он, я слышал, третий день в бреду валяется. Хоть бы его бог прибрал, прости мою душу грешную.

– Дед Матвей, ты ж неверующий! – Лука издал короткий смешок, радуясь, что так удачно подловил собеседника.

– Неверующий, конечно. В мои годы ни к чему мнения менять. Не красит это нисколько. А выражение такое, чтоб совсем-то погано не говорить про человека. Убери эту всю дребедень, так что выйдет? Выйдет – чтоб он сдох. Но ведь не собака. Так что «бог прибери» оно как-то помягче звучит.

– Да как бы ни звучало, суть одна. Если Шалый помрет – в селении гораздо спокойнее станет. Но я все равно смерти ему желать не буду, нехорошо.

– И верно, что нехорошо, – подхватил старик. – С языка слетело, бывает, – и, желая сменить тему разговора, поинтересовался: – Илья у тебя как?

– Переболел недавно. Но меня больше другое беспокоит, – Лука замялся, так что Матвею пришлось поторопить его вопросом:

– Чего беспокоит?

– Да вонь у нас в доме стояла, вроде как кислятиной. Оказалось, он еду за койку сливал. Спрашиваю, зачем, мол. А он утверждает, что не делал ничего такого. Чуть не накричал на него…

Обувщик выдержал паузу и закончил тише:

– Теперь стыдно так.

– Ой, Лука, с больными людьми тяжело жить. У него же вроде как сосуды в голове повреждены? Это, получается, почти как у стариков – тоже от сосудов все беды. Я когда маленький был, – голос Матвея задрожал от горечи, – с бабушкой часто сидел. Помню, в маразм она впала. Говорит вроде складно, зато иной раз как чего выкинет! Представляешь, тоже за тумбочку еду прятала, и ладно бы печенье какое, так нет! Могла туда мясо вареное засунуть, салат ссыпать, это потом тухло все. И, значит, мама моя бабушку спрашивает: «Ты зачем туда все сбрасываешь? От нас прячешь? Или скрываешь, что не ешь ничего?». А бабушка и говорит – не помню, мол. Я в детстве-то думал, будто это смешно! – Матвей едва заметно улыбнулся, радуясь детским воспоминаниям, но тут же нахмурился и продолжил мрачнее: – А сейчас боюсь, как бы самому чего такого не натворить. Один раз у меня случилось – вышел на улицу, а чего вышел, хрен пойми. Ну, думаю, все, одряхлел окончательно! Так это… с тех пор газеты начал читать, ага. Говорят, чтение помогает разум сохранить, – старик умолк на мгновение, и видно было, как в уголках глаз собираются слезы. Впрочем, он умудрился незаметно их смахнуть и договорил бодрее: – В общем, я к тому, что ты Илюху не обижай, он хоть и молодой, а наделать может разного. Но и себя не кори – обиды он от плохой памяти не упомнит, а тебе ведь тоже тяжко. Ты крепись, Лука! Сын все-таки.

– Стараюсь. Он еще что-то с ног валится в последние пару дней. Не встает вообще. Вот и не пойму, это после болезни или от недоедания. Не могу же я его силком кормить.

– Так ты следи, чтоб при тебе все съедал. А вообще ко врачу вам нужно – осложнения на ноги при гриппе такие страшные бывают, ага! Так что чем скорее покажетесь – тем лучше.

– Нам раньше Андрей помогал. А сейчас он уехал, а Петра с его бессонницей не очень хотелось донимать.

– Да, разъехались многие. Глядишь, по весне и вернутся, но вам-то ждать нельзя. Может, вместе к Радлову пойдем? Все вместе и договоримся, он может нас троих увезти разом, меня у рынка высадить, а с вами до больницы.

Лука почему-то от предложения отказался. Обогнув озеро, они разошлись – старик юркнул в тесный проулок, ведущий к радловскому дому, а Лука остался у забора, которым была обнесена территория завода.

Сам завод возвышался над ограждением лишь верхним ярусом, испещренным щелями окошек, и чудовищными трубами. Из труб валил едкий дым, окрашивая небо в грязно-серый цвет.

Уже на подходе к центральным воротам Лука вдруг чувствует, что у него подкашиваются ноги. Останавливается, чтобы отдышаться и унять страх, и слева от себя замечает зернистую муть, но, повернувшись, ничего не видит точно так же, как ничего не увидел в мастерской после недавнего ночного кошмара.

Немного успокоившись, он заходит на территорию. Перед ним открывается голая земля, из которой повсеместно торчат рыжие будки. Повинуясь неясному внутреннему порыву, он приближается к одной из будок, распахивает металлическую дверь, но внутри ничего нет – только из пола топорщится отросток трубы и изрыгает пар. Тогда Лука мечется между рыжими строениями, поочередно в них вламывается и всякий раз натыкается на одну и ту же картину – пустота, стены, обшитые ржавой гофрой и торчащая из грунтового пола трубка, выдыхающая мутные, белесые клубы.

Не найдя ни одного живого человека в подсобных помещениях, обувщик наконец направляется к главному входу. Из нутра завода раздается мерный механический гул, иногда прерываемый невообразимым грохотом, будто там, за стенами, кто-то запер огненную колесницу, и бедный Илья-пророк мечет молнии своих копий в попытках вырваться наружу, но тщетно – молнии разбиваются о нерушимый камень, рассыпаются ослепляющими искрами и гаснут, а гром их, призванный разрывать небеса, мгновенно глохнет на фоне тихого, но неумолимого гула механизмов. Словно в подтверждение этой теории, в верхних оконцах постоянно что-то полыхает, разбрасывая по земле беспорядочные алые блики.

Лука поднимается на мраморное крыльцо, держась за перила, и пытается войти внутрь, но дверь заперта. Он дергает ручку, тарабанит кулаком. Шум внутри здания стихает на некоторое время, словно машины услышали незваного гостя. Потом раздается сухой щелчок, за ним еще и еще, к щелчкам присоединяется лязганье железных цепей, скрежет и раскатистые, звонкие удары, и вот уже все заводское нутро производит какую-то невозможную, невообразимую какофонию звуков, настолько отвратную и громкую, что Лука в ужасе подается назад всем телом и падает с крыльца. Железобетонный оркестр тут же стихает, словно удовлетворенный результатом.

Обувщик встает, отряхивает со штанин серую пыль. Голова болит так, будто этот страшный оркестр играл прямо в мозгу.

По земле стелется туман, Лука начинает внимательно его рассматривать, замечает какие-то волокна, тянется к ним, чтобы потрогать, но его неожиданно окликают – со стороны крайней оранжевой будки к нему идет тощий низкорослый человек в спецовке. Приблизившись, он нахально произносит:

– Дядя, ты куда это? Туда нельзя, – после чего тянется к карману, достает смятую сигарету и закусывает фильтр, обнажая плохие, сточенные по краям зубы. Табак горит медленно и ярко, а Лука никак не может сообразить, каким образом странный человек умудрился закурить, если он не чиркал ни спичкой, ни зажигалкой.

«А может быть, и чиркал, да я не приметил», – отвечает Лука на собственные сомнения. Затем он с интересом разглядывает лицо служащего – тусклые глаза, подернутые мутной пленочкой; синюшные круги под ними, похожие на два крошечных колодца; впалый нос, выдающий некую болезнь – и вдруг замечает в этом лице знакомые черты.

– Послушай, – обращается он к человеку в спецовке дребезжащим, сиплым от волнения голосом. – Как ты можешь быть здесь?

– А что такое?

– Ты же.., – «Быть не может! Как болит голова, боже, как болит голова», – проносится в мыслях Луки, пока он заканчивает фразу, – …утонул.

– Да неужели?

– Верно, утонул. Летом из озера тебя выловили.

Служащий хохочет, выдыхает сигаретный дым и с издевкой интересуется:

– Дядя, ты с ума, что ли, сходишь?

Лука вновь всматривается в лицо странного человека и понимает, что оно совершенно ему незнакомо. Оно молодое и плотное, так что неясно, как можно было увидеть синие колодца под глазами или признаки болезни.

– То-то, – победоносно говорит служащий, поймав на себе разочарованный взгляд.

А Лука уже думает, будто лицо это перекроилось в считанные секунды прямо перед ним, но как-то незаметно, не оставив никакого воспоминания.

– Ты здоров ли, дядя? А то живого от мертвого не отличаешь.

– Не знаю. Больше ничего не знаю, – стонет Лука в ответ.

 

– Не веришь в очевидное, да?

– Что? – переспрашивает обувщик, покрываясь ледяной испариной.

– Я не говорил ничего.

Лука отворачивается и шагает по направлению к воротам, а стопы его утопают в густом тумане, окутавшем землю непроницаемой, вязкой пленочкой. У забора он оборачивается – никакого человека около крыльца больше нет, хотя дым от сигареты висит в воздухе, словно его только что выпустили изо рта.

В беспамятном состоянии добирается обувщик до дома, запирается в мастерской и неподвижной статуей садится у оконца. В уголках глаз у него пляшут черти и вздымаются черные крылья, но он старается их не замечать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru