bannerbannerbanner
Пан Володыевский

Генрик Сенкевич
Пан Володыевский

III

Сына Тугай-бея никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, пока не пришел в себя.

Очнувшись, он сел и, не понимая, что с ним приключилось, начал осматриваться кругом.

Он видел все как будто в тени; наконец он убедился, что видит только одним глазом, да и то плохо. Другой глаз был или выбит, или залит кровью.

Азыя дотронулся до лица. Его пальцы наткнулись на сгустки запекшейся крови на усах; рот тоже был полон крови, она душила его так, что ему приходилось несколько раз ее отплевывать, причем он испытывал невыносимую боль в лице. Он осторожно дотронулся до лица над усами, но тотчас же со стоном отнял руку.

Удар, нанесенный Басей, раздробил часть носовой кости и повредил скулу.

С минуту он просидел без движения, затем глазом, который кое-что видел, заметил в расщелине скалы немного снегу, подполз к нему, набрал полную горсть и приложил к ране.

Это принесло ему огромное облегчение, и, когда снег начал таять и, смешавшись с кровью, стекал ручьями с усов, он набирал новые пригоршни снега и опять прикладывал. Кроме того, он глотал снег, и это тоже приносило ему облегчение. Вскоре тяжесть, которую он ощущал в голове, настолько уменьшилась, что Азыя вспомнил все, что случилось. Но в первую минуту он не чувствовал ни гнева, ни бешенства, ни отчаяния. Физическая боль заглушила все другие чувства; у него было только одно желание – как-нибудь от нее избавиться.

Проглотив еще несколько пригоршней снега, Азыя стал искать глазами своего коня, но его не было. Тогда он понял, что если он не захочет ждать, пока придут липки, то ему придется идти пешком.

Упершись руками в землю, он пытался встать, но только завыл от боли и опять сел.

Просидел он около часа и опять попытался приподняться. На этот раз это удалось ему настолько, что он встал и, опершись спиной о скалу, удержался на ногах; но когда он подумал, что ему придется лишиться опоры и сделать шаг, потом другой и третий и идти по пустынной местности, страх и бессилие сковали его члены, он чуть было опять не сел на землю. Однако он пересилил себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Это ему удалось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и все тело здоровы, что он может ими владеть свободно, и только голова, точно огромная гиря, качающаяся то вправо, то влево, то вперед, то назад, мешает ему идти. У него было ощущение, точно эту тяжелую качающуюся голову он несет с величайшей осторожностью, боясь уронить ее и разбить о камни.

Иной раз эта голова точно поворачивала его самого, как будто ей хотелось водить его вокруг да около. Временами у него темнело в единственном глазу, тогда он опирался обеими руками на саблю.

Головокружение мало-помалу проходило, зато боль усиливалась: кололо в глазах, в висках, во всей голове, и тяжелые стоны вырывались из груди Азыи.

И эти громкие стоны повторяло эхо в скалах, а он шел в этой пустыне, окровавленный, страшный, скорее похожий на привидение, чем на живого человека.

Уже смеркалось, когда он услыхал впереди конский топот.

Это был липковский десятник, приехавший к нему за приказаниями.

У Азыи в этот вечер хватило еще сил распорядиться насчет погони, но потом он тотчас повалился на шкуры и в продолжение трех дней не мог никого видеть, за исключением грека цирюльника, который за ним ходил, и Галима, помогавшего цирюльнику. Только на четвертый день он мог уже говорить и вместе с тем вспомнил все, что произошло.

И тотчас лихорадочные мысли его устремились за Басей. Он представил себе, как она скачет через скалы, через пустыни; она казалась ему птичкой, улетающей навсегда; он видел ее возвращающейся в Хрептиев, видел ее в объятиях мужа, и боль, которая пронизывала его при этих мыслях, была мучительнее самой раны; и к этой боли примешивалось отчаяние и стыд за понесенное поражение.

– Убежала, убежала! – твердил он, и им овладевало такое бешенство, что минутами казалось, будто он опять лишится сознания. «Горе!» – отвечал он Галиму, когда тот старался его успокоить, уверяя, что Бася не может уйти от погони. Азыя сбрасывал с себя кожи, которыми покрывал его старый татарин, грозился ножом ему и цирюльнику, выл, как дикий зверь, вскакивал, чтобы бежать за нею, схватить ее и от гнева и дикой любви задушить собственными руками.

Временами он бредил в жару: звал Галима и приказывал ему принести голову маленького рыцаря, а жену его запереть рядом в чулан.

Порой он разговаривал с нею, молил, угрожал, протягивал руки, чтобы прижать ее к своей груди. Наконец впал в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда он проснулся, жар прекратился, и он мог видеться с Крычинским и Адуровичем.

А им необходимо было с ним переговорить, потому что они сами не знали, что им делать. Хотя войско, которое ушло под началом молодого Нововейского, должно было вернуться не раньше чем через две недели, но какое-нибудь непредвиденное обстоятельство могло ускорить возвращение войска, и надо было знать, что делать тогда. В сущности, и Крычинский, и Адурович только притворялись, что хотят вернуться на службу Речи Посполитой. Они знали оба, что, в конце концов, и Азыя хочет изменить Речи Посполитой, но предполагали, что он им прикажет скрывать эту измену, хотя бы до начала войны, чтобы извлечь из этой измены как можно больше выгоды. Кроме того, его указания были для них вместе с тем и приказаниями, ибо он был их главным вождем, главою всего дела, как человек самый хитрый, самый влиятельный, наконец, как сын Тугай-бея, воина, известного всем татарским ордам. Они поспешно подошли к Азые и стали бить ему поклоны. Азыя был уже почти здоров и чувствовал только слабость. Он поздоровался с ними и тотчас же заявил им:

– Я болен. Женщина, которую я хотел похитить и оставить у себя, бежала, ранив меня ручкой пистолета. Это была жена коменданта Володыевского. Пусть чума поразит его и весь род его!

– Да будет так, как ты сказал! – ответили ротмистры.

– Да пошлет вам Бог счастья и успеха!

– И тебе, господин!

Потом они заговорили о том, что им делать.

– Нельзя медлить ни одной минуты и надо сейчас же переходить на службу к султану, – сказал Азыя. – После происшествия с той женщиной они нам верить не будут и нападут на нас. Но раньше мы нападем на них, сожжем город во славу Божью. А ту горсть солдат, которая здесь осталась, мы возьмем в плен, жителей – подданных Речи Посполитой – тоже возьмем в плен, все добро валахов, армян и греков отнимем и поделимся и тотчас же уйдем за Днестр, в султанские земли.

У Крычинского и Адуровича, которые с давних пор кочевали с самыми дикими ордами и занимались грабежом, а потому совершенно одичали, засверкали глаза.

– Благодаря тебе, – сказал Крычинский, – нас впустили в этот город, а теперь сам Бог передает его в наши руки.

– Нововейский вам препятствий не ставил? – спросил Азыя.

– Нововейский знал, что мы переходим на службу Речи Посполитой и что ты едешь сюда, чтобы соединиться с нами, – он считает нас своими, как и тебя считает своим!

– Мы стояли на молдавской стороне, – прибавил Адурович, – но оба с Крычинским ездили к нему в гости. Он принимал нас как шляхтичей и говорил так: «Своим теперешним поступком вы загладите ваши прежние грехи, а так как гетман, вследствие поручительства Азыи, вас прощает, то и мне нечего на вас коситься». Он даже хотел, чтобы мы расположились в городе, но мы сказали: «Мы этого не сделаем, пока Азыя не привезет нам разрешения от гетмана…» Тем не менее перед уходом он устроил пир в нашу честь и просил охранять город.

– Мы на этом пиру видели его отца и еще одну старуху, которая ждет мужа из плена, видели и ту панну, на которой Нововейский задумал жениться, – прибавил Крычинский.

– А! – сказал Азыя. – Я и забыл, что все они здесь. А панну Нововейскую я привез.

И он захлопал в ладоши. Когда появился Галим, он сказал ему:

– Как только мои липки заметят пожар в городе, пусть немедленно ударят на оставшихся в крепости солдат и всех перережут; женщин же и старого шляхтича пусть свяжут и стерегут, пока я не дам им приказания.

Сказав это, он обратился к Крычинскому и Адуровичу:

– Сам я слаб и помогать вам не буду, но сяду на коня, чтобы хоть поглядеть. А вы, товарищи, начинайте, начинайте!

Крычинский и Адурович бросились к выходу. Он вышел следом за ними и, приказав подать себе лошадь, поехал к частоколу, чтобы с крепостных ворот посмотреть, что произойдет в городе.

Многие липки тоже взобрались на крепостную ограду, чтобы полюбоваться зрелищем резни. Те солдаты Нововейского, которые не ушли в степь, увидав, что липки взбираются на крепостной вал, и думая, что в городе случилось что-нибудь такое, на что стоит посмотреть, тотчас смешались с ними, ничего не подозревая. Впрочем, пехотинцев здесь было не более двадцати человек, остальные сидели по шинкам.

Между тем отряды Адуровича и Крычинского мгновенно рассыпались по городу. Эти отряды почти исключительно состояли из черемисов и липков, то есть из бывших жителей Речи Посполитой, главным образом шляхты; но они уже покинули родину и за время долгих скитаний так одичали, что нисколько не отличались от татар. Их прежние жупаны изорвались, и почти все они были одеты в бараньи тулупы, мехом наружу, надетые прямо на голое тело, почерневшее от степных ветров и дыма костров. И только оружие у них было лучше, чем у диких татар: у всех были сабли, луки, а у многих самопалы. Лица их были полны жестокости и жажды крови, как и лица добруджских, белгородских и крымских татар. Теперь, рассыпавшись по городу, они стали бегать в разных направлениях с пронзительным криком, словно желая этим криком подстрекнуть друг друга к грабежу и резне. И хотя многие из них, по татарскому обычаю, держали уже лезвие ножей в зубах, население города, состоявшее, как и в Ямполе, из валахов, армян, греков и частью из татар-купцов, смотрело на них без всякого подозрения. Лавки были открыты, купцы с четками в руках сидели, по турецкому обычаю, перед лавками. Крики липков возбудили только их любопытство: они думали, что татары готовятся к какой-то военной потехе.

 

Вдруг на углах рынка показались столбы дыма, в толпе липков раздался такой пронзительный вой, что страх охватил всех валахов, армян, греков, их жен и детей.

В тот же миг целый ливень стрел хлынул в мирных жителей; их крики, стук наскоро запираемых дверей и ставней смешались с топотом коней и воем грабителей. Рынок заволокло дымом. Со всех сторон послышались крики: «Пожар! Пожар!» В то же время татары стали врываться в лавки, в дома, выволакивать за волосы испуганных женщин, вытаскивать на улицу домашнюю утварь, выбрасывать сафьян и другие товары и даже перины, из которых пух поднимался кверху облаками. Раздались стоны убиваемых мужчин, рыдания, вой собак и рев скота на задворках, охваченных пожаром. Красные языки пламени были видны даже днем на фоне черных клубов дыма и все выше и выше взвивались к небу.

В крепости конница Азыи набросилась на безоружных пехотинцев.

Здесь почти не было борьбы. Десятки ножей вонзились в грудь каждого поляка; потом им отрезали головы и сложили их у копыт Азыева коня.

Тугай-беевич разрешил почти всем липкам принять участие в кровавом деле товарищей: сам он стоял и смотрел.

Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, но запах гари доходил до самой крепости. Город горел, как громадный костер. Иной раз в дыму слышались выстрелы, как удары грома в тучах, порой мелькала фигура бегущего человека, за которым гнались липки.

Азыя все стоял и смотрел. Сердце его было полно радости, жестокая улыбка искривляла его губы, из-под которых блестели его белые зубы; и улыбка эта была тем страшнее, что лицо Азыи кривилось от боли. Но сердце Азыи было полно еще и гордостью: он сбросил тяжелую маску притворства и в первый раз дал волю своей ненависти, которую он таил в течение долгих лет. Теперь он чувствовал, что он настоящий Азыя, сын Тугай-бея.

Но в то же время его охватило отчаяние, что Бася не видит этого пожара, этой резни, что она не видит его, его новой работы. Он любил ее, но вместе с тем его мучила дикая жажда мести. «Она стояла бы вот тут, рядом, – думал он, – я держал бы ее за волосы, а потом я бы зацеловал ее, и она была бы моей, моей, моей… невольницей…»

И от крайнего отчаяния его удерживала только надежда, что отряды, посланные в погоню, или его липки, оставленные по дороге, привезут ее обратно. Он ухватился за эту надежду, как утопающий за соломинку, и она ободряла его. Он не мог свыкнуться с мыслью, что потерял ее, слишком долго думал он о той минуте, когда, наконец, овладеет ею.

Он стоял у ворот, пока не кончилась резня и не утих город. Все это произошло очень скоро: в отрядах Адуровича и Крычинского было почти столько же человек, сколько жителей в городе, и стоны стихли раньше, чем кончился пожар, который не прекращался до вечера. Азыя слез с коня и тихим шагом направился в большую избу, посредине которой для него были разостланы бараньи шкуры; он сел на них и стал ждать возвращения обоих ротмистров.

Вскоре пришли и они, с ними и сотники. Все лица дышали радостью: добыча превзошла их ожидания. Со времени крестьянского восстания город очень разбогател. В плен было взято около ста молодых женщин и множество детей лет десяти, которых можно было выгодно продать на восточных рынках. Мужчин, старух и маленьких детей, как неспособных выдержать дальнюю дорогу, убили. Руки липков дымились кровью, а их тулупы были пропитаны запахом гари. Все уселись около Азыи, и Крычинский сказал:

– После нас останется только куча пепла… Прежде чем вернутся команды, мы могли бы пойти на Ямполь, там добычи, пожалуй, больше, чем в Рашкове.

– Нет, – ответил Тугай-беевич, – в Ямполе мои люди подожгут город, а нам пора в земли хана и султана.

– Как прикажешь! Мы вернемся со славой и добычей! – воскликнули ротмистры и сотники.

– Здесь, в крепости, есть еще женщины и старый шляхтич, – сказал Азыя, – надо его наградить по заслугам.

Сказав это, он захлопал в ладоши и велел привести пленников. Их привели тотчас: пани Боскую, всю в слезах, Зосю, бледную, как полотно, Эвку и пана Нововейского; у Нововейского были связаны руки и ноги. Все были охвачены ужасом и все были поражены тем, что случилось; все это было для них непонятно. Одна только Эвка терялась в догадках, что случилось с пани Володыевской, почему до сих пор не показывался Азыя, почему в городе произошла резня, а их самих связали, как невольников. Она подозревала, что причиной всего этого было желание Азыи похитить ее. Она думала, что Азыя обезумел от любви к ней и из гордости, не желая просить ее руки у отца, решил взять ее силой и похитить ее. Все это было страшно, но Эвка по крайней мере не дрожала за свою жизнь.

Приведенные пленники не узнали Азыи: лицо его было закрыто повязкой. Но еще больший ужас овладел женщинами, ибо в первую минуту они думали, что дикие татары каким-то непонятным образом разбили отряд липков и овладели Рашковом. И только, увидав Адуровича и Крычинского, они Убедились, что находятся в руках липков.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, наконец старый пан Нововейский заговорил неуверенным, но громким голосом:

– В чьих мы руках?

Азыя стал снимать с головы повязку, и вскоре они увидели его лицо, столь красивое когда-то, хотя и дикое, а теперь обезображенное навсегда: со сломанным носом и с черным пятном вместо глаза, с выражением холодной мести и улыбкой, похожей на болезненную судорогу. Лицо это было страшно. Он с минуту молчал, потом впился горящими глазами в старого шляхтича и сказал:

– В моих руках, в руках сына Тугай-бея!

Но старый Нововейский узнал его прежде, чем он назвал себя, узнала его и Эвка, и сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде этого обезображенного лица.

Девушка закрыла лицо руками, а шляхтич разинул рот и от изумления заморгал глазами.

– Азыя! Азыя! – повторял он.

– Которого вы воспитали, для которого вы были отцом и у которого под вашей отцовской рукой спина обливалась кровью.

У шляхтича лицо побагровело.

– Изменник! – сказал он. – Перед судом ты ответишь за все свои дела… Змея… У меня есть еще сын!

– И есть дочь, – подхватил Азыя, – за которую вы меня избили плетью. А теперь эту вашу дочь я подарю самому последнему ордынцу, чтобы она была его рабыней и наложницей.

– Вождь, подари ее мне! – воскликнул вдруг Адурович.

– Азыя! Азыя! Я тебя всегда… – крикнула Эвка, бросаясь ему в ноги. Но Азыя оттолкнул ее ногой, а Адурович схватил ее за руки и потащил к себе по полу. Пан Нововейский посинел; от страшного напряжения веревки затрещали у него на руках, из горла вырывались какие-то непонятные звуки. Азыя привстал со шкур и стал приближаться к нему сначала медленно, потом все быстрее, как дикий зверь, бросающийся на добычу. Подойдя вплотную, он схватил его скорченными пальцами худощавой руки за усы, а другой без милосердия стал бить его по лицу и по голове. Хриплый крик вырвался из его горла, и наконец, когда шляхтич упал на землю, Тугай-беевич уперся коленкой ему в грудь, и в полумраке комнаты сверкнуло лезвие ножа…

– Милосердия! Помогите! – кричала Эвка.

Но Адурович ударил ее по голове, а потом своей широкой ладонью зажал ей рот; Азыя между тем резал горло пану Нововейскому.

Это зрелище было так страшно, что даже липковским десятникам стало жутко. Азыя с рассчитанной жестокостью медленно водил ножом по горлу несчастного шляхтича, который ужасно стонал и хрипел. Из перерезанных жил кровь била ключом все сильнее на руку убийцы и ручьями стекала на пол. Наконец хрипение мало-помалу стало стихать, и только воздух свистел из перерезанной гортани, а ноги умирающего конвульсивно подергивались. Азыя встал.

Глаза его остановились на бледном и нежном личике Зоей Боской, которая казалась мертвой, – она была без чувств и повисла на руке поддерживающего ее липка.

– Эту девушку я оставлю себе, пока не подарю ее кому-нибудь или не продам! – сказал Азыя.

Потом он обратился к татарам:

– А теперь, как только вернется погоня, мы отправимся в турецкую землю.

Погоня вернулась через два дня, но с пустыми руками. С отчаянием и бешенством в сердце ушел Тугай-беевич в турецкую землю, оставляя на своем пути кучи голубовато-серого пепла.

IV

Десять-двенадцать украинских миль разделяло те города, через которые Басе пришлось проехать из Хрептиева в Рашков, другими словами, путь по берегу Днестра равнялся тридцати милям. Правда, с каждого ночлега они выезжали еще до рассвета и останавливались только поздней ночью, но все же весь поход вместе с остановками, затруднительными переправами и переездами был совершен ими в три дня. Такая скорость передвижения войск по тогдашним временам была редкостью и вызывалась только необходимостью. Приняв все это во внимание, Бася рассчитала, что обратный путь в Хрептиев должен отнять у нее еще меньше времени, тем более что она ехала верхом, спасаясь бегством, и что от быстроты езды зависело ее спасение.

Но в первый же день она убедилась, что ошибается: не имея возможности ехать по берегу Днестра, она должна была кружить по степи, что значительно удлиняло дорогу. Вдобавок она могла заблудиться, и это было очень возможно; она могла натолкнуться на растаявшие реки, на непроходимые лесные чащи, на болота, не замерзающие даже зимою, на препятствия со стороны людей и зверей. И потому, хотя она решила ехать и днем, и ночью, но все же, как она ни крепилась, ей пришлось сознаться, что даже в случае успеха одному только Богу известно, когда она приедет в Хрептиев. Ей удалось вырваться из рук Азыи, но что будет дальше? Несомненно, все было лучше этих отвратительных объятий, но при мысли, что ее ждет, кровь холодела в жилах.

И вот ей сейчас же пришло в голову, что если она будет беречь лошадей, то погоня настигнет ее. Липки прекрасно знали эту степь, и укрыться в ней от погони было немыслимо. Они ведь целыми днями гонялись за татарами по их следам, даже весной и летом, когда лошадиные копыта не оставляют следов на снегу или на намокшей земле. Степь была для них открытой книгой, в которой они без труда читали; они все видели в степи, как орлы; умели выслеживать все, как гончие, вся их жизнь проходила в погонях. Напрасно татары и шли иной раз водой, чтобы не оставлять за собой следов: загонщики – казаки, липки, черемисы и поляки – умели их находить везде, никакие увертки не помогали татарам, загонщики нападали на них так, точно вырастали из-под земли. Как убежать от такой погони? Остается одно: убежать так далеко, чтобы само расстояние сделало погоню невозможной. Но в таком случае могут пасть лошади.

«И наверное падут, если будут идти так, как шли до сих пор», – с ужасом думала Бася, глядя на их взмыленные, дымящиеся бока. Порой она сдерживала лошадей и начинала прислушиваться; и тогда в каждом порыве ветра, в шорохе сухих листьев, в шуме ветвей, в хлопанье крыльев пролетевшей птицы, даже в пустынной тишине, которая звенела в ушах, Басе чудилась погоня. Объятая ужасом, она снова гнала лошадей и неслась с бешеной быстротой, пока храпение лошадей не заставляло ее замедлять ход: продолжать так скакать было невозможно.

Тяжесть одиночества и бессилия давила ее все сильнее. Она чувствовала себя всеми покинутой, и какая-то невыразимая горечь, обида на всех людей, даже самых близких ей и дорогих, наполняла ее сердце. Все ее покинули… Потом ей пришло в голову, что, вероятно, Бог карает ее за ее жажду приключений, за ее желание участвовать во всех походах, иной раз даже вопреки желанию мужа, – карает за ее легкомыслие. Подумав так, Бася расплакалась и, подняв глаза к небу, она, всхлипывая, повторяла:

– Боже, накажи, но не оставь меня! Михала не карай! Михал не повинен!

Между тем наступала ночь, а с нею холод и темень, неуверенность и тревога. Предметы кругом принимали какие-то расплывчатые очертания, и в то же время они как будто таинственно оживали и, притаившись, подстерегали ее.

Неровности на верхушках скал казались какими-то головами, в остроконечных или круглых шапках, которые выглядывают из-за огромных стен и смотрят, кто проезжает там, внизу. В колеблемых ветром ветвях деревьев было что-то похожее на человеческие движения: одни из них кивали Басе, точно маня ее к себе, чтобы сообщить ей какую-то страшную тайну, другие словно предостерегали ее и говорили: «Не приближайся». Стволы деревьев, вырванных с корнем, казались ей какими-то чудовищами, готовящимися к прыжку. Бася была отважна, очень отважна, но, как и все люди того времени, суеверна. И когда стемнело, волосы дыбом поднялись у нее на голове и мурашки пробегали по коже при одной мысли о нечистой силе, которая могла бродить в этой стране. Она особенно боялась упырей. Вера в них была очень распространена в приднестровских странах, благодаря близкому соседству с Молдавией, – и особенно дурной славой пользовались окрестности Ямполя и Рашкова. Так много людей умирало здесь внезапной смертью, без покаяния и отпущения грехов… Басе припомнились все рассказы, слышанные по вечерам в Хрептиеве от рыцарей: о бездонных долинах, где при каждом порыве ветра слышались крики: «Господи! Господи!», о блуждающих огоньках, в которых что-то хрипело, о смеющихся скалах, о бледных детях-«сосунах» с зелеными глазами и чудовищной головой, которые просили, чтобы посадить их на лошадь, а когда их сажали, то они начинали сосать кровь. Наконец, о головах без туловищ, ходящих на паучьих ножках, и о самых страшных из них: о взрослых упырях, или, как их называли валахи, «бруколаках», которые бросались на людей.

 

Бася крестилась и продолжала креститься до тех пор, пока у нее не уставала рука: тогда она читала молитвы, ибо это было единственное средство против нечистой силы. И только лошади приободряли ее; они не выказывали никакого страха и фыркали резво. По временам Бася хлопала рукой по спине своего коня, словно желая убедиться, что она находится в мире действительности.

Ночь, поначалу очень темная, мало-помалу светлела, и наконец сквозь редеющий туман проглянули звезды. Для Баси это было большое счастье: во-первых, страх ее уменьшился, во-вторых, глядя на Большую Медведицу, она могла направиться с северу, то есть в сторону Хрептиева. Вглядевшись в окрестность, она решила, что уже значительно отдалилась от Днестра, так как здесь было меньше скал и больше холмов, поросших дубняком, и чаще попадались обширные равнины.

То и дело приходилось ей переезжать через овраги, и она спускалась в них всегда со страхом: в них было очень темно и пронизывал холод. Некоторые овраги приходилось объезжать, – спуск был слишком крут, и это замедляло дорогу и отнимало много времени. Но хуже всего было, когда приходилось проезжать через речки и ручьи, которые целой сетью текли с востока к Днестру. Все они уже оттаяли, и лошади пугались, храпели, входя ночью в воду и не зная ее глубины. Бася переправлялась только в тех местах, где отлогий берег давал возможность предположить, что там мелко. В большинстве случаев так и бывало; но в некоторых переправах вода доходила лошадям до брюха, тогда Бася, по примеру солдат, становилась на колени на седло и держалась руками за переднюю луку, стараясь не замочить ног. Но это не всегда ей удавалось, и вскоре она стала ощущать невыносимый холод от ступни до колен.

– Даст Бог, настанет день, я поеду быстрее! – ежеминутно повторяла она.

Наконец она выехала на широкую равнину, поросшую редким лесом, и, заметив, что лошади еле передвигают ноги, остановилась отдохнуть. Обе лошади тотчас же опустили головы к земле и стали жадно щипать мох и прошлогоднюю траву. В лесу было совсем тихо, тишину нарушало только громкое дыхание лошадей и хруст травы в их мощных челюстях.

Утолив голод, или, вернее, обманув его, лошади, по-видимому, имели желание поваляться, но Бася не могла им этого позволить: она боялась даже опустить подпруги и сойти на землю, чтобы каждую минуту быть готовой к дальнейшему бегству.

Она пересела все же на лошадь Азыи, чтобы дать отдых своему коню, который нес ее с последней остановки; хотя он был благородной крови, но не так вынослив, как скакун Азыи.

Жажда, которую Бася утоляла несколько раз при переправах, теперь сменилась голодом, и она принялась за те семена, мешочек с которыми она нашла у седла Азыи. Семена показались ей очень вкусными, хотя и горьковатыми, и она ела, благодаря Бога за это неожиданное подкрепление.

Но она ела экономно, с расчетом, чтобы ей хватило до Хрептиева. Потом ее стало неодолимо клонить ко сну, веки слипались; с тех пор как движения лошадей перестали ее согревать, она стала ощущать сильный холод; ноги совсем окоченели, во всем теле она чувствовала страшную усталость, особенно в спине и в руках, которые у нее после борьбы с Азыей совсем онемели. Она чувствовала сильную слабость и закрыла глаза.

Но минуту спустя она открыла их со страшным усилием.

«Нет, лучше засну днем во время езды, – подумала она, – если я теперь засну, то замерзну…»

Но мысли ее путались, скакали: ей представлялись беспорядочные образы, в которых пуща, бегство и погоня, Азыя, маленький рыцарь, Эвка и последние приключения перемешивались не то наяву, не то в полусне. Все это куда-то бежало вперед, как бежит волна, гонимая ветром, а она, Бася, бежала вместе с ними без страха, без радости, словно по уговору. Азыя как будто гнался за ней, но в то же время и разговаривал с ней и беспокоился за лошадей; пан Заглоба сердился, что ужин остынет; Михал указывал дорогу, а Эвка ехала за ними в санях и ела финики.

Потом эти образы стали стушевываться, точно их поволакивала туманная пелена, и постепенно исчезали: остался только какой-то странный непроницаемый мрак, который казался ей огромной пустыней, уходящей в бесконечную даль. Этот мрак проникал всюду, проник, наконец, и в голову Баси и погасил все эти видения, все мысли, как ветер гасит факелы, горящие ночью на открытом воздухе.

Бася заснула, но, к счастью, прежде чем холод успел заморозить ее кровь в жилах, какой-то необыкновенный шум разбудил ее. Лошади вдруг рванулись, очевидно, в пуще случилось что-то необыкновенное.

Бася в одну минуту очнулась, схватила мушкет Азыи и, наклонившись вперед, стала внимательно прислушиваться. У нее была такая натура, что всякая опасность в одно мгновение пробуждала в ней чуткость, отвагу и готовность к борьбе. Но на этот раз, прислушавшись внимательно, она тотчас успокоилась. Звуки, разбудившие ее, оказались хрюканьем диких кабанов. Волки ли подбирались к ним, или кабаны грызлись между собой из-за самок, только вся пуща огласилась их ревом. Шум этот, вероятно, доходил издалека, но среди ночной тиши и глубокого покоя все казалось так близко, что Бася слышала не только визг и хрюканье, но и громкий свист, выходивший из ноздрей животных при учащенном дыхании. Вдруг послышался топот и треск ломаемых ветвей, и целое стадо, которого Бася так и не увидела, пронеслось вблизи ее и скрылось в глубине пущи.

А в неисправимой Басе, несмотря на весь ужас ее положения, на одно мгновение проснулась охотничья жилка, и ей стало досадно, что она не видала пробежавшего мимо стада.

«Хоть бы взглянуть немного, – подумала она. – Ну ничего! В лесах я еще не то увижу…»

Но тут она вспомнила, что ей лучше ничего не видеть, а как можно скорей спасаться бегством; и она тронулась в дальнейший путь.

Оставаться дольше нельзя было еще и потому, что холод пронизывал ее всю, а движения лошадей согревали, сравнительно мало утомляя. Но зато лошади, которые успели лишь пощипать немного мху и мерзлой травы, двинулись очень неохотно, опустив головы. Во время остановки их бока покрылись инеем, и они еле передвигали ноги. Они шли с полуденной остановки почти без отдыха.

Проехав поляну и не сводя глаз с Большой Медведицы, Бася углубилась в пущу, не очень густую, но холмистую и полную узких оврагов. Стало темнее не только от теней, которые бросали деревья, но и от поднявшегося с земли тумана, который заслонил звезды. Приходилось ехать наобум. Одни только овраги указывали Басе, что она не сбилась: она знала, что все они тянутся с востока к Днестру и что, переезжая через них, она подвигается к северу. Она все же помнила, что, несмотря на эти указания, ей грозит опасность или слишком отдалиться от Днестра, или слишком приблизиться к нему. И то и другое было опасно, так как в первом случае она могла удлинить себе дорогу, во втором – подъехать слишком близко к Ямполю и попасть в руки врагов.

Была ли она еще под Ямполем или уже миновала его, об этом она не имела ни малейшего понятия.

«Я скоро узнаю, когда миную Могилев, – подумала Бася, – он лежит в глубоком овраге, который тянется очень далеко, и я его узнаю».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru