bannerbannerbanner
Пан Володыевский

Генрик Сенкевич
Пан Володыевский

XV

На другой день Кшися была уже спокойнее, потому что среди сбивчивых тропинок и дорог она выбрала себе путь хотя и тяжелый, но верный. Вступив на него, она знала, по крайней мере, куда она идет. Прежде всего она решила повидаться с Кетлингом и в последний раз переговорить с ним, чтобы оградить его от всяких случайностей. Ей это удалось нелегко, так как Кетлинг несколько дней не показывался и даже не возвращался на ночь.

Кшися начала вставать до рассвета и ходить в ближайший доминиканский костел, в надежде встретить там Кетлинга и поговорить с ним без свидетелей.

И действительно, несколько дней спустя она встретила его в воротах.

Заметив ее, он снял шляпу и, молча наклонив голову, стоял без движения. Лицо его было измучено бессонницей и страданиями; глаза впали; на висках появились желтые пятна; нежная кожа его стала прозрачна, как воск, и лицо походило на прекрасный увядающий цветок. При виде его у Кшиси сжалось сердце. И хотя каждый решительный шаг стоил ей многого, ибо от природы она была робка, но все же она первая протянула ему руку и сказала:

– Да утешит вас Господь и да пошлет вам забвение!

Кетлинг взял ее руку, прижал ее к воспаленному лбу, потом к губам, и прижимал ее долго, долго, изо всей силы. Наконец, голосом, в котором слышалась безнадежная грусть, он сказал:

– Для меня нет ни утешения, ни забвения.

Была минута, когда Кшисе нужна была вся сила воли, чтобы от горя не броситься к нему на шею и не воскликнуть: «Я люблю тебя больше всего на свете! Возьми меня!» Долго стояла она молча перед ним, удерживая слезы. Она чувствовала, что если даст волю слезам, то не справится с собой. Но, наконец, поборов себя, она начала говорить спокойно, хотя и очень быстро, так как совсем задыхалась:

– Может быть, это принесет вам хоть какое-нибудь облегчение, если я скажу, что не буду ничьей. Я иду в монастырь. Не судите обо мне дурно, ибо я и так несчастна. Обещайте мне, дайте слово, что про вашу любовь ко мне вы не скажете никому, не признаетесь… не откроете того, что было между нами, ни другу, ни родственнику. Это моя последняя просьба. Придет время, когда вы узнаете, почему я так делаю… Но и тогда будьте снисходительны. Сегодня я более ничего не скажу, – мне так тяжело, что не могу… Обещайте мне все это, и это меня утешит, а иначе мне останется только умереть.

– Я обещаю и даю слово, – ответил Кетлинг.

– От всего сердца благодарю вас. Но и при людях старайтесь быть спокойны, чтобы никто ни о чем не догадался. Мне идти пора. Вы так добры, что у меня слов не хватает. Наедине больше не будем видеться, только при людях. Скажите же мне, что вы на меня не сердитесь… Страдание – одно, а гнев – другое… Вы меня уступаете Богу, и никому другому. Помните это.

Кетлинг хотел что-то сказать, но он так страдал, что из груди его вырвался только какой-то неясный звук, похожий на стон; потом он прикоснулся руками к вискам Кшиси и держал так руки несколько минут в знак того, что он ее прощает и благословляет.

Потом они расстались; она пошла в церковь, а он опять на улицу, чтобы не встретиться с кем-нибудь из знакомых.

Кшися вернулась домой только к полудню и, вернувшись, застала там именитого гостя – ксендза подканцлера Ольшовского. Он приехал нежданно-негаданно с визитом к пану Заглобе, желая, как он сам говорил, познакомиться с столь великим рыцарем, «чьи военные доблести служат примером, а ум – руководителем всему рыцарству сей великолепной Речи Посполитой». Пан Заглоба был изумлен, но в то же время и очень доволен, что удостоился такой чести в присутствии дам; он принял гордый вид, краснел, пыхтел, стараясь в то же время показать пани Маковецкой, что он привык к подобным посещениям со стороны самых сановных людей и не придает этому никакого значения.

Когда Кшисю представили прелату, она благоговейно поцеловала его руку и села возле Баси, радуясь при мысли, что никто не прочтет на ее лице следов недавнего волнения.

Между тем ксендз подканцлер так щедро осыпал похвалами пана Заглобу, что казалось, будто он достает их из своих фиолетовых, обшитых кружевами, рукавов.

– Не думайте, ваша милость, – говорил он, – что меня привело сюда лишь любопытство и желание познакомиться с первым среди рыцарей, ибо хотя преклонение перед героями есть лишь справедливая дань, но к тем, кто наряду с мужеством вмещает в себе опытность и быстрый ум, люди стремятся и ради своей собственной пользы.

– Опытность, – скромно заметил пан Заглоба, – особенно в военном деле, должна была прийти с летами, и, быть может, потому покойный пан Конецпольский, отец хорунжего, иной раз и обращался ко мне за советом, как и пан Миколай Потоцкий, и князь Еремия Вишневецкий, и пан Сапега, и пан Чарнецкий; что же касается до прозвища Улисс, то я из скромности никогда не соглашался его принять.

– А между тем оно с вами связано нераздельно: иной раз вместо настоящего имени кто-нибудь скажет «наш Улисс», и все сразу знают, о ком идет речь. И вот потому в теперешние столь тяжелые и превратные времена, когда многие не знают, куда обратиться и за кого стоять, я сказал себе: «Пойду узнаю его мысли, отрешусь от сомнений, выслушаю его просвещенный совет…» Вы понимаете, ваша милость, что я говорю о предстоящих выборах, во время которых оценка кандидатов может быть очень полезна, особенно если она исходит из уст такого человека, как вы. Я слышал, что среди рыцарства с восторгом повторяют ваше мнение о нежелательности кандидатуры иностранцев, заявляющих свои притязания на наш великолепный престол. В жилах Ваз (говорили вы будто) текла кровь Ягеллонов, и их нельзя было считать чужими, но эти иностранцы (говорили вы будто) не знают наших старопольских обычаев, и не сумеют они уважать нашу свободу, а это легко может привести к неограниченности монаршей власти. Признаюсь, слова эти очень глубоки, но простите, если я спрошу вас: действительно ли вы их произносили или же общественное мнение по привычке уже приписывает самые глубокие мысли именно вам?

– Свидетельницами – эти дамы, – ответил Заглоба, – и хотя материя эта для них не совсем по плечу, все же раз Провидение, непостижимое в своем предопределении, наделило их даром слова наравне с нами, то пусть они выскажутся.

Ксендз подканцлер невольно взглянул на пани Маковецкую, потом на двух прижавшихся друг к другу девушек.

Настало молчание. Вдруг раздался серебристый голос Баси:

– Я не слыхала.

Потом Бася страшно смутилась и покраснела до ушей, тем более что пан Заглоба сейчас же сказал:

– Простите, ваше преподобие! Молода она еще и легкомысленна. Но что касается иностранных кандидатов, то я не раз говорил, что от них много пострадает наша польская свобода.

– И я этого боюсь, – ответил ксендз Олыдовский, – но если бы мы и захотели избрать одного из Пястов, кровь от крови, плоть от плоти наших, то скажите, в какую сторону должно устремиться наше сердце? Ваша мысль о Пясте – великая мысль, и она, как пламя, разливается по всей стране. Ибо везде, где только депутаты не подкуплены на сеймиках, везде кричат: «Пяста! Пяста!»

– Справедливо! Справедливо! – сказал Заглоба.

– Но все же, – продолжал подканцлер, – легче требовать Пяста, чем найти его, а потому не удивляйтесь, если я спрошу вас, кого именно вы имели в виду?

– Кого я имел в виду? – повторил несколько смущенный Заглоба.

И, оттопырив нижнюю губу, он нахмурил брови. Трудно ему было найти ответ: он не только никого не имел в виду, но у него вообще не было тех мыслей, которые навязал ему ловкий подканцлер. Впрочем, он знал и понимал, что подканцлер хочет его склонить на чью-то сторону, и он умышленно стал медлить с ответом, тем более что это льстило его самолюбию.

– Я только принципиально говорил, что нам нужен Пяст, но, по правде говоря, я никого не имел в виду.

– Слыхал я и о честолюбивых замыслах князя Богуслава Радзивилла, – пробормотал, как бы про себя, ксендз Ольшовский.

– Пока я жив и дышу, пока есть хоть капля крови в моей груди, этому не бывать! – воскликнул с глубоким убеждением Заглоба. – Я предпочел бы умереть, чем жить среди народа, который может избрать себе в короли предателя и Иуду.

– Это голос не только ума, но и гражданской доблести, – сказал подканцлер.

– Ага, – подумал Заглоба, – ты хочешь меня провести, проведу и я тебя. А Ольшовский продолжал:

– Куда-то приплывешь ты, разбитый корабль отчизны моей? Какие бури, какие скалы ожидают тебя? Плохо нам будет, если иностранец будет твоим рулевым, но, видно, иначе быть не может, если между нами нет более достойного.

Тут он развел свои белые руки, сверкавшие перстнями, и, склонив голову, сказал с покорностью:

– Итак, Конде, герцог лотарингский или нейбургский… Другого выхода нет…

– Этого быть не может. Пяст! – ответил Заглоба.

– Кто же именно? – спросил ксендз. Наступило молчание.

Затем подканцлер заговорил снова:

– Найдется ли хоть один, на избрание которого все согласятся? Где человек, который сразу пришелся бы рыцарству по сердцу и против избрания которого никто не смел бы роптать? Был у нас великий, заслуженный воин, ваш друг, достойный рыцарь, окруженный славой, как солнечным сиянием… Был такой…

– Князь Еремия Вишневецкий! – перебил его Заглоба.

– Да, но он в гробу…

– Но жив его сын! – ответил Заглоба.

Подканцлер закрыл глаза и некоторое время сидел в молчании; вдруг он поднял голову, посмотрел на Заглобу и медленно заговорил:

– Я благодарю Бога, что он вдохновил меня мыслью познакомиться с вами. Да, жив сын великого Еремии, молодой и полный надежд князь; по отношению к нему Речь Посполитая в неоплатном долгу. Но из его громадного состояния ничего не осталось, кроме славы – его единственного наследства. И в наши испорченные времена, когда глаза всех обращены только туда, где золото, у кого хватит смелости выставить его кандидатуру. Вы? Да! Но много ли найдется таких? Неудивительно, если тот, кто всю жизнь свою был героем всех войн, не устрашится и на сейме взяться за правое дело… Но разве другие последуют его примеру?

 

Тут подканцлер задумался, поднял глаза и продолжал:

– Бог всемогущ! Кому ведомы его пути? Когда я подумаю, как все рыцарство верит вам, я, к моему изумлению, замечаю, что и в мое сердце вступает надежда. Скажите мне откровенно, ваць-пане, существовало ли для вас когда-нибудь что-нибудь невозможное?

– Никогда! – убежденно ответил Заглоба.

– Но не следует сразу и резко ставить эту кандидатуру. Пусть сначала люди привыкнут к звуку этого имени, пусть оно не явится грозным для противников, пусть лучше над ним посмеются, тогда никто не станет ставить сильных препятствий… Когда противные партии истощат свои силы, пусть эта кандидатура всплывет вдруг наружу… Прокладывайте ей дорогу медленно и не оставляйте этого дела. Это ваш кандидат, достойный вашего ума и вашей опытности… Благослови вас Бог в ваших замыслах!

– Должен ли я предполагать – спросил Заглоба, – что и вы, ваше преподобие, хлопочете о князе Михале?

Ксендз подканцлер вынул из-за обшлага маленькую книжечку, на которой крупными буквами чернела надпись: «Censura candidatorum», и сказал:

– Читайте, ваша милость, пусть то, что здесь написано, ответит за меня. Сказав это, ксендз подканцлер начал собираться домой, но Заглоба удержал его:

– Позвольте, ваше преподобие, ответить вам еще одно: прежде всего я благодарю Бога, что малая печать находится в таких руках, которые умеют заставлять сердца людей таять, как воск…

– Как так? – спросил удивленный подканцлер.

– Во-вторых, я заранее говорю вашему преподобию, что кандидатура князя Михала мне очень по сердцу: я знал и любил его отца, и под его началом дрался вместе с моими друзьями, которые тоже очень обрадуются при мысли, что они и сыну будут в состоянии выказать ту же любовь, какую питали к его великому отцу. А потому я обеими руками хватаюсь за эту кандидатуру и еще сегодня поговорю с паном подкоморием Кшицким, человеком весьма знатного рода и моим хорошим знакомым, который пользуется немалой любовью у шляхты, ибо трудно его не любить. Мы оба будем хлопотать по мере сил наших и, даст Бог, чего-нибудь достигнем…

– Да ведут вас ангелы Господни! – ответил ксендз. – Если так, то дело уже сделано.

– Позвольте, ваше преподобие. Я должен сказать еще одно. Я не хочу, чтобы вы думали так: «Свои собственные мысли я вложил ему в рот, вбил ему в голову, – будто он собственным умом дошел до мысли о кандидатуре князя Михала. Короче сказать, я его, простака, за нос провел». Ваше преподобие! Я буду способствовать кандидатуре князя Михала, потому что он мне по сердцу, – вот что. Буду способствовать ради княгини вдовы, ради моих друзей, ради доверия и уважения, которое я питаю к тому уму (тут пан Заглоба поклонился), из которого вышла Минерва, но не потому, что я позволил вбить себе в голову, как маленькому ребенку, будто это мое изобретение, и не потому, что я глуп, а потому, что если умный человек говорит что-нибудь умное, то старый Заглоба скажет: я согласен…

Тут шляхтич еще раз поклонился и замолчал.

Ксендз подканнлер сначала сильно смутился, но, видя добродушное настроение шляхтича, а также и то, что дело принимает желательный оборот, рассмеялся от всей души и, схватившись за голову, стал повторять:

– Улисс, ей-богу, настоящий Улисс! Пане-брат, кто хочет чего-нибудь добиться, должен непременно хитрить с людьми, но с вами, я вижу, надо действовать напрямик. Вы мне ужасно пришлись по сердцу.

– Как мне князь Михал!

– Да пошлет вам Бог здоровья! Ха! Вы меня разбили, но я рад! А этот перстень, если бы он мог пригодиться на память о нашем сегодняшнем разговоре…

Заглоба ответил:

– А этот перстень пусть остается на своем месте.

– Сделайте это для меня…

– Ни в коем случае. Разве в другой раз… когда-нибудь потом… после выборов…

Ксендз подканцлер понял и больше не настаивал. Все же он ушел с сияющим лицом.

Пан Заглоба проводил его даже за ворота и, возвращаясь, бормотал:

– Гм! Проучил я его. Нашла коса на камень!.. А все же честь немалая. Сюда теперь, к этим воротам, сановники толпами будут съезжаться. Любопытно знать, что думают об этом дамы?

Дамы, действительно, не помнили себя от удивления, и пан Заглоба вырос, особенно в глазах пани Маковецкой, до потолка. Едва он показался, она крикнула восторженно:

– Мудростью вы Соломона превзошли, ваць-пане!

Заглоба очень обрадовался.

– Кого превзошел, вы говорите? Погодите, вы здесь увидите и гетманов, и епископов, и сенаторов. Отбою от них не будет, прятаться придется!

Дальнейший разговор был прерван появлением Кетлинга.

– Кетлинг, хочешь повышения?! – воскликнул пан Заглоба, упоенный своим собственным значением.

– Нет, – ответил с грустью рыцарь, – мне снова придется надолго уехать. Заглоба посмотрел на него пристально.

– Что это ты точно с креста снятый?

– Именно потому, что уезжаю.

– Куда?

– Я получил письма из Шотландии от старых друзей моего отца и моих. Дела требуют моего присутствия, быть может, надолго… Жаль мне расстаться с вами, но я должен.

Заглоба вышел на средину комнаты, посмотрел сначала на пани Маковецкую, потом на девушек и спросил:

– Вы слышали? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь!

XVI

Хотя пан Заглоба был очень изумлен известием об отъезде Кетлинга, но никаких подозрений у него не было. Легко можно было допустить, что Карл II, вспомнив услуги, оказанные родом Кетлингов престолу в прежнее время, пожелал теперь отблагодарить последнего потомка этого рода. Было бы даже странно, если бы было иначе. Наконец, Кетлинг показал пану Заглобе какие-то заморские письма.

Но в то же время отъезд Кетлинга расстраивал все планы старого шляхтича, и он с тревогой думал: что же будет дальше? Володыевский, судя по его письму, мог вернуться с часу на час.

«А ветры степные, вероятно, развеяли остаток его скорби, – думал Заглоба. – Он сейчас же наберется смелости и сделает Кшисе предложение. А потом… Потом Кшися согласится, ибо как же отказать такому рыцарю, как он, да еще брату Маковецкой? И бедный, милый гайдучок останется ни при чем…»

Пан Заглоба с упрямством, свойственным старым людям, решил во что бы то ни стало соединить Басю с маленьким рыцарем.

Не помогли ни доводы Скшетуского, ни его собственное решение не вмешиваться в это дело. По временам он действительно обещал себе не вмешиваться, но затем невольно с еще большим упорством возвращался к своей прежней мысли соединить эту пару. Он целыми днями думал, как лучше приняться за это, строил планы, придумывал хитрости. И когда ему казалось, что он нашел верный путь, он воскликнул вслух, точно дело уже было слажено:

– Да благословит вас Бог!

Но теперь он увидел, что все его планы вдруг рухнули. Осталось только одно: отказаться от всех усилий и предоставить будущее на волю Божью, ибо даже эта маленькая надежда, что Кетлинг перед отъездом предпримет какой-нибудь решительный шаг по отношению к Кшисе, недолго оставалась в голове Заглобы; и только из сожаления и любопытства он решился выведать у молодого рыцаря о дне его отъезда и о том, что он намерен делать прежде, чем покинуть Речь Посполитую.

Позвав его, Заглоба спросил его с опечаленным лицом:

– Делать нечего! Каждый лучше знает, что ему надо делать, и я не буду тебя уговаривать остаться здесь, но мне хочется знать, когда ты вернешься…

– Разве я могу отгадать, что меня ждет там, куда я еду, – отвечал Кетлинг, – какие дела, какие случайности? Вернусь, если смогу, останусь навсегда, если буду вынужден.

– Вот увидишь, тебя сердце будет тянуть к нам.

– Дал бы Бог, чтобы могила моя была на этой земле, которая дала мне все, что могла дать.

– Вот видишь! В других странах чужеземец до самой смерти остается пасынком, а наша мать сразу раскрыла тебе объятия, как родному сыну.

– Правда, святая правда! Эх, если бы только я мог… Со мной все может случиться в старой отчизне, только счастья не случится.

– Ха! Я говорил тебе: устройся, женись, ты не хотел меня слушать. А будучи женатым, если бы даже ты и уехал, то должен был бы вернуться. Ведь не стал бы ты, полагаю, жену увозить за море. Я тебя уговаривал, да что же, ты не хотел меня слушать.

Тут пан Заглоба стал внимательно смотреть в лицо Кетлингу, ожидая от него каких-нибудь объяснений, но Кетлинг молчал, опустив голову, и уставился глазами в пол.

– Что ты на это скажешь? Хе? – говорил минуту спустя Заглоба.

– Это было невозможно! – ответил медленно молодой рыцарь.

Заглоба начал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед Кетлингом, заложил руки назад и сказал:

– А я тебе говорю, что возможно. Если это неверно, то пусть мне никогда больше не придется опоясываться вот этим поясом. Кшися – твой друг.

– Даст Бог, что и всегда будет другом, хотя нас и разделит море.

– Ну так что же?

– Ничего больше! Ничего больше!

– Ты с ней объяснился?

– Оставьте меня в покое. Мне уж и так грустно, что я уезжаю.

– Кетлинг, хочешь, я спрошу ее, пока время?

Кетлинг подумал, что если Кшися так желала, чтобы их чувства остались тайной, то, может быть, она будет рада опровергнуть их открыто, а потому он сказал:

– Я вас уверяю, что это ни к чему не поведет, и я так в этом уверен, что сделал все, чтобы заглушить в себе это чувство, но если вы надеетесь на чудо, то спрашивайте.

– Гм! Если ты заглушишь свое чувство к ней, – сказал с горечью пан Заглоба, – то мне уж действительно делать нечего. Только позволь тебе сказать, что я считал тебя человеком более степенным.

Кетлинг встал и, с жаром подняв обе руки кверху, ответил с несвойственной ему поспешностью:

– Какой смысл желать одну из этих звезд на небе? Ни я к ней взлететь не могу, ни она ко мне не сойдет. Горе тому, кто мечтает о серебряной луне!

Пан Заглоба так рассердился, что даже начал сопеть. С минуту он не мог даже говорить, потом, поборов свою досаду, он начал прерывистым голосом:

– Мой милый, не дурачь меня, и если у тебя есть какие-нибудь доводы, то говори со мной, как с человеком, который ест хлеб и мясо, а не белену… Ведь если бы я вдруг сошел с ума и стал думать, что вот эта моя шапка – луна, которой рука моя достать не может, я так и ходил бы по городу с открытой плешью, а мороз, как собака, кусал бы мне уши. Я не умею бороться с такими доводами… Знаю я одно, что эта девушка сидит там, в третьей комнате; что она ест и пьет, что когда она ходит, то должна перебирать ногами; что на морозе у нее краснеет нос, а в жару ей жарко, что когда ее комар укусит, то она чешется, и что она на луну похожа разве лишь тем, что у нее нет бороды. Но если рассуждать так, как ты, тогда можно сказать, что и репа – астролог. Что же касается Кшиси, то если ты не пробовал, не спрашивал, это – твое дело, но если ты девушку влюбил в себя, а теперь уезжаешь, сказав себе, что она «луна», то благородства у тебя не больше, чем ума, вот и все!

А Кетлинг на это:

– Не сладко мне, а горько во рту от той пиши, которой я питаюсь. Я уезжаю, потому что должен; я не спрошу, потому что не о чем. Но я скажу вам, что вы судите меня несправедливо… Видит бог, несправедливо!

– Кетлинг, ведь я знаю, что ты порядочный человек, я только этих ваших манер не могу понять. В мое время шел человек к панне и говорил ей так: «Коли любишь, будем вместе, коль не любишь, будем врозь». И каждый знал, что ему делать… А кто был робок и сам говорить не умел, тот посылал кого-нибудь поречистее. Я уж предлагал тебе это и еще раз предлагаю. Пойду переговорю, ответ дам, а ты, смотря по ее ответу, поедешь или останешься.

– Поеду, не может быть иначе и не будет!

– Не вернешься?

– Нет! Сделайте мне такое одолжение, не будемте говорить об этом. Если вы так любопытны, то спрашивайте, но только не от моего имени…

– Ей-богу! Уж не спрашивал ли ты?

– Оставим это. Сделайте мне такое одолжение!

– Хорошо, будем говорить о погоде… Черт бы вас побрал со всеми вашими манерами! Нам остается одно – тебе ехать, а мне ругаться.

– Прощайте!

– Постой! Постой! Я сейчас успокоюсь. Кетлинг, милый, погоди, я хотел с тобой поговорить. Когда едешь?

– Как только устрою дела. Я хотел бы дождаться из Курляндии арендной платы, а этот домик я охотно продам.

– Пусть Маковецкий покупает или Михал. Ради бога! Ведь ты не уедешь, не простившись с Михалом.

– Я хотел бы с ним проститься.

– Его можно ждать каждую минуту, каждую минуту. Может быть, и ваше дело с Кшисей он уладит.

Тут Заглоба замолчал. Его охватило какое-то беспокойство. «Я хотел оказать Михалу услугу из любви к нему, – подумал он, – но понравится ли это Михалу? Если между Михалом и Кетлингом возникнет вражда, то пусть уж лучше Кетлинг уезжает…» Тут пан Заглоба начал потирать рукой лысину и сказал:

 

– Все, что тебе говорил, я говорил из искреннего расположения к тебе. Я так тебя полюбил, что хотел во что бы то ни стало тебя удержать, вот почему я в виде приманки подставил тебе Кшисю… Но все это из-за расположения… Какое мне, старику, дело до этого… Я сватовством не занимаюсь: если бы я хотел сватать, то сосватал бы себя… Ну, поцелуй меня… не сердись!..

Кетлинг обнял пана Заглобу, который совсем расчувствовался и, велев подать вина, сказал:

– По случаю твоего отъезда мы каждый день будем выпивать по ковшику с горя.

И они выпили. Потом Кетлинг простился и ушел. Между тем вино ободрило пана Заглобу; он начал раздумывать о Володыевском, о Кетлинге, о Басе, о Кшисе, мысленно соединять их, благословлять, наконец, соскучившись по девушкам, сказал себе:

– Ну, пойду поглядеть на этих коз…

Девушки сидели в комнате, по другую сторону сеней, и шили. Пан Заглоба, поздоровавшись с ними, начал ходить по комнате, немного волоча ноги, которые отказывались уже служить ему по-прежнему, особенно после вина.

Прохаживаясь, он поглядывал на девушек, которые сидели так близко Друг к другу, что белокурая головка Баси почти касалась темной головки Кшиси. Бася следила за ним глазами, а Кшися так усердно вышивала, что едва можно было разглядеть мелькание иглы.

– Гм! – сказал Заглоба.

– Гм! – повторила Бася.

– Не передразнивай меня, я зол!

– Пожалуй, голову отрежет! – сказала Бася, делая вид, что испугалась.

– Трещи, трещотка! Язык тебе надо отрезать, вот что!

Сказав это, пан Заглоба подошел к девушкам и вдруг, подбоченившись, спросил без всякого предисловия:

– Хочешь идти за Кетлинга?

– Хоть за пятерых! – тотчас же ответила Бася.

– Молчи, муха, не с тобой говорю. Кшися, я тебя спрашиваю. Хочешь идти за Кетлинга?

Кшися побледнела, хотя сначала подумала, что пан Заглоба обращается не к ней, а к Басе; потом подняла свои прекрасные темно-синие глаза на старого шляхтича и спокойно сказала:

– Нет!

– Вот как! Скажите, пожалуйста… нет! По крайней мере, коротко! Скажите, пожалуйста… Но почему это вы не изволите хотеть?

– Потому что никого не хочу!

– Кшися, говори это кому-нибудь другому! – вставила Бася.

– Откуда же такое отвращение к браку? – продолжал допрашивать пан Заглоба.

– Это не отвращение, я чувствую влечение к монастырю, – ответила Кшися.

Она сказала это так серьезно и так грустно, что Бася и пан Заглоба ни на минуту не подумали, что она шутит. Они были так поражены ее словами, что растерянно стали смотреть то друг на друга, то на Кшисю.

– Что?.. – переспросил Заглоба.

– Я в монастырь пойду, – повторила кротко Кшися.

Бася взглянула на нее несколько раз и, вдруг бросившись к ней на шею, прижалась своими алыми губами к ее щеке и заговорила скороговоркой:

– Кшися, я разревусь. Скажи сейчас, что ты пошутила, а то я разревусь, как Бог свят, разревусь!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru