bannerbannerbanner
полная версияКремлевский клад: Cosa Nostra в Москве

Дмитрий Николаевич Таганов
Кремлевский клад: Cosa Nostra в Москве

– Вы довольны? Никаких, как говорится, обид?

– Почти. У меня к вам еще … личное.

Филиппо бесшумно вышел.

– Да, да, что-то вы там с моей дочерью затеяли?

– Э-э… пока ничего. Я только хотел вам сказать…

– Так вот… Если я что-нибудь узнаю, если вы до нее хотя бы дотронетесь, то вам отрежут ваши гениталии в тот же самый день. Потому, что моя Франческа – ангел.

– Я про другую, я про Анжелу…

– Анжела тоже ангел. Но слегка несчастный. Все, идите.

Я вышел от дона Спинноти свободным человеком. Но и в некоторой неопределенности в отношении его дочерей. Ладно, подумал я, Анжела – не Франческа.

Я шел быстрым шагом по саду к нашему жилью и всматривался в просветы между густой зелени, но видел там лишь белые пятна мраморных статуй. Я искал сейчас среди них красную, или, вернее, разовою и живую. Я сжимал в кармане символы обретенной вновь свободы – бумажник с кредитками и телефон, и желал воспользоваться этой свободой сейчас же, и в полной мере.

Недалеко от нашего флигеля, от аллеи со скамеечками, где Теря обычно выгуливал свою заложницу, я совершенно неожиданно услыхал женский смех. Смеялась наша Таня, и это было просто поразительно.

Таня сидела с книжкой на коленях, рядом на скамеечке с ней сидел знакомый мне Джулиано. Недалеко, напротив, на другой скамеечке, как всегда, скучал – но только для вида, – Теря. Заложница заливалась беззаботным смехом, а ее кавалер, не переставая, ей что-то рассказывал и рассказывал.

– Привет! Отличная собралась у вас компания! Можно присесть?

Я сел по другую сторону от Тани, и впервые за эти дни не почувствовал в душе тяжести рядом с ней.

– Он мне рассказывает про свою собаку в Нью-Йорке… – только и сказала Таня в мою сторону и сновка залилась смехом.

Я понаблюдал за этой парочкой несколько секунд и встрял:

– Пардон, я тоже хочу так же радоваться. Но для этого мне нужен адресок, который Джулиано давеча пообещал. Ты не забыл? – Как известно, в английском языке нет различия между «ты» и «вы», но по своему настроению, я имел в виду «ты»: мне нравился этот итальянец, – хотя он был такой же мафиози, как и все.

– О йес, сори… – и тот сразу полез в карман своей черной мото-кожи, вынул мятую квитанцию за свой «Дукати» и страховку, – Тут есть адрес. Подвести?

– Нет, нет, лучше развлекай Танечку, она давно уже не смеялась.

Я выписал адрес, узнал как добраться, и еще попросил:

– Джулиано, пардон, мне бы еще один телефон… Ты гость в этом доме и всех знаешь. Мне еще номерок Анжелы.

Лицо того вытянулось:

– Сорри. Но у меня есть телефон охраны, и еще консильери…

– Давай их все.

Больше в этом садике мне делать было нечего.

– Теря! – крикнул я, – Сегодня я беру на полдня выходной. Поэтому стереги Таню один. Джулиано тебе поможет. Всем чао!

Я ехал на автобусе в город и вспоминал, уже без смешков, свой разговор с доном Спинноти. Самым плохим было то, что я оставался, как слепой. Что им нужно? Не понимая этого, я был еще и безруким. Зачем «дону» самому копаться в московских путеводителях? Если они затевают там что-нибудь, так, может, надо было согласиться поработать на мафию? Узнал бы все их секреты… Но только с этими секретами они бы меня первого потом и задвинули на тот свет, когда закончат. Это, как пить. Почерк мафии, называется. Танечку туда же. Но первым историка, когда отыщет им что-то в архиве. Хоть бы рот он немного открыл, пока не поздно! Объяснить ему это все? Так перепугается ведь…

В общем, из всего того, что я знал и видел, никакой паззл у меня не складывался. Поэтому лучше было пока расслабиться и подумать о хорошем. Тем более, что за окном автобуса уже наплывали виды прекрасной Флоренции.

Я вышел из автобуса раньше нужной мне остановки, на набережной Арно. Мне нужно было ближе к вокзалу, но автобус пошел бы туда вокруг старого города, – а мне хотелось именно в центр.

Так я пошел по набережной к своему любимому мосту – четырехэтажному Веккио, чудом уцелевшему на этой горной реке со средних веков. Арно слепила блеском в высоких берегах. Под ними, в тихой мелкой воде шуршал под горным ветерком густой камыш. Чем ближе я подходил к этому мосту, оглядывая купола церквей, башни замков и черепичные крыши на другом берегу, тем дальше я отходил о суеты и гадостей обыденной жизни и погружался в созерцательный транс.

Этот мост был просто фантастичным, у меня душа замирала, когда я шел по его каменным плитам мимо лавок, в которых сидели еще средневековые купцы. Слева над рекой сияло жаркое солнце, справа синели прохладные горы, а над моей головой белел в синем небе узкий, на одного только человека висячий коридор на столбах. Лоренцо Великолепный ходил по нему на работу во дворец, и обратно домой, в другой дворец, чтобы его не убили в толпе, – как убили его родного брата, прямо в церкви, под образами.

Кровь и кровь, испокон веков. Но только людей на земле все больше и больше, и крови льется еще больше – значит, не мешает.

Я прошел узкими улицами к площади Синьории, – на ней пролились тоже потоки крови. В том же 15-ом веке на ее камнях повесили проповедника Савонаролу. А незадолго этот святоша, и его фанатики, жгли тут костры из книг и прекрасных картин, не угодных Богу, убивая заодно и несогласных. Но что угодно Богу, кто знает? Полтысячи лет карма этих стен и камней, которые помнили Леонардо да Винчи и Микеланджело, только крепчала из года в год, и теперь действовала на меня, как густое вино.

После полудня в этих узких улочках стояло пекло, и от солнца я жался под самые стены палаццо. Из одной открывшейся сбоку двери пахнуло на меня желанной прохладой: церковь, храм Господень. Я вошел.

Глаза сразу погасли из-за неожиданных сумерек. Прохлада и тишина. За рядами темных, старых скамей – украшенный цветами алтарь и множество огоньков свечей. Месса будет только вечером, но на скамьях уже сидят, склонив головы в молчаливых молитвах. В альковах, за колоннадой темнеют полотна картин – святые, святые. И еще свечи, свечи…

Я пошел под сводами колоннады к алтарю, остановился за колонной, и здесь наедине, широко, по православному перекрестился. Я верю в Бога, но никогда и ничего у него не прошу. Не то, чтобы мне ничего было не нужно, но только я уверен, – Он меня не знает, меня Он не услышит.

Я пошел к выходу обратно по колоннаде и мельком скользнул по лицам католиков, склонившихся в молчаливой молитве. Все местные, настоящие флорентинцы, потомки великих творцов Возрождения… Но одна склоненная голова мне показалась знакомой, и я замедлил шаг: опустив голову, сложив руки в католическом смирении, шепча Богу неумелую, но жаркую молитву, это сидел мой историк Сизов. Я поскорей отвернулся, как будто подглядел что-то интимное, и пошел бесшумно дальше. Толкая тяжелую дверь наружу, в яркое пекло улицы, я впервые ощутил, в какой безнадеге мы все втроем оказались…

«Дукати» я взял тоже красный, и тоже «Multistrada 1200». Цена кусалась, но мне было плевать: свой аванс на гонорар я даже не начал еще тратить, – отель и кормежка оказались у меня бесплатными. Еще я взял шлем. Для стильной кожи, мне показалось, тут слишком жарко, но перчатки тоже взял. Я подумал и оформил еще возврат этого аппарата в любом аэропорту Италии, – чтобы всегда чувствовать себя вольной птицей. Хотя и без паспорта.

Медленно сначала, но неудержимо ускоряясь, я покатил в сторону реки. Под седлом у меня рычал такой движок, какого подо мной никогда не бывало. Нас подкинул с ним горбатый мост через реку, закружил серпантин на крутом холме, и среди листвы садов открылись внизу купола и башни средневекового города.

В тени высокой оливы я остановился и вынул телефон. Набрал я номер консильери, потому что его видел сегодня утром и мог называть по имени.

– Филиппо? Это ваш гость, Николо. Узнали? – В трубке была тишина, но тот меня слушал. – Филиппо, сегодня ваш сеньор забыл мне дать телефон своей дочери, Анжелы, – а ведь мы о ней говорили… Вы скажите мне?

Некоторая заминка, тишина в трубке, потом: – Пишите.

Я и не думал, что будет так просто: – Граце, Филиппо!

Анжела ответила по-итальянски, но поняла и узнала меня сразу.

– Анжела, я хочу пригласить вас на прогулку, – сказал я торжественно. – Я взял напрокат красный мотоцикл. Вы мне покажите здешние красоты?

– Вы очень решительный.

– Через десять минут я подъеду к воротам.

– Хорошо, я выйду.

Она вышла ко мне из сада виллы в тугих джинсах и очень тесной рубашке, с угольно черным шлемом в руках.

– Взяла у сестры: а как надевать эту штуку? – спросила она, кокетливо улыбаясь. – Мы живыми вернемся?

24. Костры тщеславия. Год 1497.

Доминиканский монах Джироламо Савонарола стоял у окна своей кельи в монастыре Сан Марко и смотрел на синее небо над куполом собора Дуомо. Это было раннее утро, и монах еще не отошел от сна. В эту ночь, как и во все предыдущие, без перерыва, ему снился меч Господень, занесенный над этим грешным городом – над Флоренцией.

В дверь осторожно постучали. Это был его келейник.

– Ваше преосвященство, пришли наши мальчики. Говорят, собрали всякого святотатства больше, чем даже позавчера. Несколько возов. Их пустить к вам?

– Не сейчас. Что-нибудь особенное есть?

– Очень особенное. Одна картина кисти грешника да Винчи.

– Что там?

– Лебедь совокупляется с женщиной.

– В костер их!

«Мальчики» были отрядом, созданным лично Савонаролой. В этом отряде были не только мальчики, а, в основном, бородатые грозные фанатики его монашеского ордена. Имея на то благословление своего святого отца, они врывались в любое время дня и ночи в знатные дома и обыскивали их: так они следили за исполнением горожанами десяти христианских заповедей. Все дни они бегали по городу, отбирали игральные карты, кости, светские книги, флейты, духи и тому подобные вещи. Картины, рисунки обнаженного тела и прочие греховные изображения считались особым святотатством, и, принося их в общие кучи на площади, они получали особое поощрение от своего кумира и одновременно нового правителя Флоренции – монаха Савонаролы. По вечерам на площади Синьории эти возы прекрасных картин и редчайших книг предавались ежедневному торжественному сожжению. То были костры тщеславия и греха.

 

Вечером того же дня на площади Синьории были сложены высокие, в рост человека, две кучи сокровищ Ренессанса, которые полтысячелетия позже стоили бы на антикварных аукционах миллиарды долларов. Вокруг стояли «мальчики» – дюжие фанатики в монашеских плащах. Эта охрана была необходима. Без них возбужденные флорентинцы, толпившиеся и кричавшие вокруг, растащили бы все, цепляя крюками и выхватывая греховные предметы из огня. Они часто пытались делать это в общей суматохе и исступлении каждый вечер, на площади, озаренной огнями кострищ.

Обе кучи греховных сокровищ поджигались с противоположных концов, чтобы пламя сошлось высоким столбом между ними, где высился крест. Под крестом лежало самое грешное, что удалось отыскать во Флоренции и предать огню в этот день. В тот вечер под крестом лежала картина кисти Леонардо да Винчи, собственноручно подписанная: «Леда и Лебедь». На ней была изображена в полный рост прекрасная обнаженная женщина. Рядом, обнимая ее за талию, стоял очень крупный длинношеий лебедь. У их ног и лап лежали три яичных скорлупки, в которых, как в колыбелях, лежали три очаровательных дитяти – плоды любви человека и птицы. Но художник не обвинялся в изображении греховной содомии. Этот лебедь был античным богом Юпитером, спустившемся на землю в облике птицы. То был древний миф из почитаемого вновь римского наследия. Но художник непростительно согрешил, изобразив прекрасную, но смущающую благочестивых мужей женскую наготу.

Картина лежала на перевязанных бечевкой стопах бумаг. Это были рисунки и эскизы, – не столь эффектные, как полотно да Винчи, но тоже прекрасные и величественные. Это были анатомические штудии того человека, кто прославит этот город в веках своими скульптурами – молодого Микеланджело. Тут были распоротые животы и бицепсы, танцующие скелеты и разложенные на отдельные кости черепа. В эти годы Микеланджело был частым и тайным гостем городских мертвецких и кладбищенского сарая для неопознанных и нищих. За большие для его заработков деньги, опасаясь огласки и кары святош, там вскрывали для него мертвую плоть. Только так будущий скульптор мог узнать тайную красоту человеческого тела, чтобы раскрыть и изваять ее потом в мраморе. Однако святые власти города усматривали в этом тяжкий грех надругательства над образом и подобием Господа нашего…

Пламя костров взлетало вверх уже на десяток метров, озаряя здание Синьории и отбрасывая на ее грубые камни беспокойные тени городской толпы. Шквалистый ветер с гор налетал и уносил из костра в толпу пепел, обрывки бумаг и дорогих материй. Когда пламя охватило крест, возбуждение толпы захлестнуло площадь, и, как всегда в конце вечера, многие, бросились в огонь. Тут были одновременно и самые фанатичные борцы за веру, и те, кто не мог видеть, как сгорают художественные сокровища их города, которых тут называли «бешенными». Среди «бешенных» бросился в огонь и человек по имени Андреа Фьораванти.

Андреа был архитектором. Он жил в этом городе и строил его. Спасти из «костра тщеславия» что-нибудь целым было уже невозможным, – поэтому монахи-охранники и отступили от этого пекла, цепенея от праведной радости. Но для «бешенных» это было не спасение сокровищ, безвозвратно уже потерянных, но протест.

Андреа выхватил из костра сгорающий в его пальцах лист бумаги, отскочил от пекла и сбил на нем пламя о каменные плиты. Ему было все равно, что он такое выхватил полусгоревшим, – он просто не уступил той чуме, нахлынувшей на их Ренессанс в монашеских рясах.

В руках у Андреа оказался рисунок, или то, что от него осталось, из тех связок со штудиями Микеланджело. Попала она ему в руки случайно, но он сразу узнал, кому это принадлежало, – потому что близко знал самого автора. На обгорелом листе – человеческий череп, с разложенными раздельно верхними костями, но с целой и ухмыляющейся нижней челюстью.

Обтряхивая искрами пепел с краев листа, Андреа побрел с яркой площади в темень улочек, к набережной реки. Он шел с бурей в душе в подвальную таверну у моста Веккио, где собирались по вечерам такие же «бешенные».

Микеланджело сидел в таверне за старым засаленным столом, один, в свете тусклой свечи. Он пил из фаянсовой треснутой кружки вино, бросая изредка в рот крошки хлеба. Андреа подошел к нему, – они уже виделись сегодня, – и протянул обгоревший лист.

– Твое?

Микеланджело склонил в его сторону голову.

– Не знаю. Выброси.

– Не напивайся.

– Теперь – мне все равно. Что было под крестом?

– Да Винчи. Большая.

– Сегодня он тут был. На меня и не взглянул. Гордец. Хорошо горело?

– Как вчера. Сохрани этот лист, пригодится,– не весь сгорел…

– Выброси. Я уезжаю из этого города. С меня хватит. В Рим. Там найду работу. В Ватикане.

– Я сохраню. На память.

– Как хочешь. Сюда я больше не приеду.

Микеланджело ошибался. Уже через год монах Савонарола был вздернут горожанами в петле на той же площади Синьории, на опаленных «кострами тщеславия» камнях.

Перед смертью Савонаролу пытали. Священному синклиту было важно услыхать из его уст признание своей ереси. Выбрали для него дыбу. Ноги и руки проповедника привязали к раздвижной станине, и палач, одетый по-праздничному в дорогую блузу из материй, которые ткались только в этом городе, взялся за вороты. Руки и ноги Савонарол начали медленно оттягиваться от его тела. В подвале было сначала тихо: Совонарола молчал из гордости, палач – из уважения к смерти. Но когда в тишине вдруг раздался знакомый палачу глухой хлопок, – это лопнули сухожилья на локтевых суставах несчастного, так сразу раздался нечеловеческий крик. Далее все происходило привычным для палача порядком:

– Отвечай, Джироламо Савонарола, ты признаешься в ереси и в оскорблении Господа нашего и Его наместника на земле Папы римского?

– Признаюсь… Отпусти…

Савонарола признал свои прегрешения, и этого было пока достаточно. Через неделю Джироламо Савонарола, или, как он сам себя называл, Молот Господень, был повешен на площади, на которой недавно еще горели его «костры тщеславия». Еще через день тело его было сожжено перед собором монастыря Святого Марка, откуда он насылал на Рим проклятья и угрозы, откуда своими пламенными речами почти разрушил погрязшее в разврате и коррупции римское папство. Вокруг последнего костра бесновались те же самые толпы.

Микеланджело вернулся в свой родной город, но много позже, и в ореоле славы. Вернулся, чтобы вытесать из глыбы мрамора «Давида», прославившего имя скульптора в веках. «Давида» благодарные горожане установили на той же площади, у стен Синьории, на которых плясало зарево костров.

Андреа Фьораванти, потомственный архитектор, не дожил до старости и умер в расцвете сил. Он упал со строительных лесов, на которые залезал по нескольку раз в день, проверяя отвесом растущие ввысь стены собора. Андреа упал спиной на кучу песка, и это продлило ему жизнь на несколько дней. У него был сломан позвоночник, и его парализовало ниже пояса. В последний день к нему вернулся ясный рассудок, боли он почти не чувствовал, но говорил с трудом. Предчувствуя скорый конец, он начал перебирать в памяти прошлое и незавершенное. Беспокоило его лишь одно: архивы отца, вывезенные им когда-то из холодной Московии вместе со стаей белых соколов и молодой русской женой. В своих записках он кое-что написал о московском Кремле, но только в общих словах: об иконах, о библиотеке. План же тайников, устроенных отцом в московском Кремле, Андреа хранил долгие годы в своей памяти. У него никогда не было в отношении тайников личных планов: в Московию он больше не собирался. Заронить же к ним интерес у своих детей и тем подвергнуть их опасностям в той далекой стране, было бы безумием. Делиться этим с милой и любимой женой тоже не стоило: эти секреты были опасны, как бритва, а та болтлива, как сорока. Но и сохранить этот завет отца как-то следовало.

Всего лишь год назад, наткнувшись в своих бумагах на обгорелый рисунок черепа, – память о друге и о давних кострах, – Андреа, наконец, принял решение. На обратной стороне обгорелого листа он твердой рукой архитектора начертал угловатый план крепостных стен, и внутри них квадрат собора. Прищурив глаз, припоминая давние годы и отца, он поставил на этом плане два жирных черных креста. Тайны, доверенные Андреа обгорелому листу, были вполне достойны рисунка черепа работы Микеланджело на его обороте. Начертал эти планы Андреа не для чужих глаз, пока только для себя самого: он перестал доверять своей памяти, у него теперь часто кружилась голова, особенно на высоте…

Умер Андреа на рассвете. Его любимая жена дремала в этот час у его изголовья, но повзрослевших детей с ним не было, они давно разлетелись по свету. Обгорелый лист с изображением разобранного черепа и непонятными угольниками на обратной стороне остался лежать среди прочих чертежей и эскизов архитектора в кипах бумаг на чердаке его дома.

25. Ярость Марио

Когда Марио узнал от Тери по телефону, что родственник московской заложницы, – или неизвестно он кто! – свободно входит, выходит и разгуливает по его вилле, да еще раскатывает с его сестрой на мотоцикле, он пришел в ярость. Но оставить дела в Милане и выехать во Флоренцию он сумел только через несколько дней.

У Марио и в Милане шли дела неважно, но вовсе портилось у него настроение, когда вспоминал, что русское дело, затеянное им с отцом, застряло, и тянуть его дальше было бесполезно, придется все это очень скоро заканчивать, – через неделю, самое позднее. Потому что с «дачи» пора было перебираться в Милан, и, конечно, без «русских». Решение придется принимать ему самому, – отец для этого уже слишком слаб, да еще будет возражать. Потребуются свои люди из Милана, чтобы закончить с русскими быстро и без проблем, и все надо спланировать.

Можно, конечно, было отпустить этих троих на все четыре стороны. Так было бы проще. Что ж: погостила девушка у них на вилле пару недель, это не преступление. Да еще в любовь поиграла, – благодарна должна быть. Так бы и надо было поступить. Но тогда о московском кладе – их кладе, семьи герцогов миланских, – надо навсегда забыть. Да только о сотне миллионов долларов забыть не так просто. Московский историк со своей неудачей был не виноват: ну, не нашел ничего в архивах, значит, слабый историк. Когда бы дела у Марио немного поправились, он бы нашел настоящих историков, своих, итальянских, они бы нашли для него в родных архивах, хоть черта с рогами. Тем более, когда стало ясным, что и где искать. Найти бы они нашли, да только вынуть этот клад из кремлевских стен никто бы уже не смог. Потому что про клад, вторым или третьим человеком, кроме него самого и отца, знал только этот историк. Продажный чиновник Черкизов в счет не шел: он и не знал толком ничего, и его припугнуть ничего не стоило. Но московский профессор оставить эту тайну при себе никак бы не смог, – на то он и профессор. Все, что он увезет в своей голове из флорентийских архивов, то через месяц будет известно всем историкам мира.

Поэтому московский историк должен был навсегда остаться в Италии. Дочка тоже наверняка уже что-то узнала. Значит, и она должна была остаться вместе с ним. Третьему, «родственнику», придется остаться за компанию: сам виноват, что приехал.

Такой сценарий «русской драмы» складывался в случае провала архивных поисков профессора Сизова. Ничего другого Марио всерьез уже не ожидал в общей лавине сыплющихся неприятностей. Если же историк все-таки находил что-нибудь более полезное, и пришлось бы все-таки Марио собираться в Москву, тогда сценарий тем более не менялся для русских в лучшую сторону. Оставлять или отпускать русских после этого было еще опаснее, и совсем не в обычаях «семьи». Потому, что за иконами в сто миллионов долларов Интерпол сразу пустит всех своих ищеек. Продать тогда эти иконы Андрея Рублева за настоящие деньги, – в Европе или в Америке,– будет совершенно невозможно. Без этих же русских никто вообще в мире не будет знать об иконах, как и не знал никогда раньше.

Но проблемы с русскими пока только нарастали. Дело с московским кладом оборачивалось пустышкой, зато все обросло за это время любовными шашнями. Еще хуже было, как сообщал ему Теря, что любовь крутит с заложницей посторонний человек, их гость из Нью-Йорка. Что делать с ним, при неизбежной концовке всех русских, было вообще непонятно.

Выезжая во Флоренцию, чтобы во всем разобраться, поговорить в последний раз с историком, потолковать со стариком-отцом, поглядеть на всех этих голубков, и все решить, – Марио взял с собой пока только верного Карло. Покачиваясь на заднем сидении автомашины за его широкой спиной, Марио не успокаивался, а только еще больше распалялся: в груди у него и на языке, настаивалось самое острое и грубое.

 

Первым на вилле попал под его с трудом сдерживаемую ярость их гость Джулиано. Марио увидал его в столовой, перед обедом. Стол еще не был накрыт, но Джулиано сидел у окна в глубоком кресле и со скукой наблюдал за официантом.

– Ну, как тебе у нас отдыхается? – спросил Марио вместо приветствия, не протянув руки, и с натянутой улыбкой.

– Очень мило, все хорошо. – Джулиано слегка привстал, но затем снова откинулся в глубокие подушки кресла.

– Уезжать не собираешься?

Джулиано замялся: он откладывал свой отъезд со дня на день. Его удерживала на этой вилле только любовь.

– Пока еще нет. Но скоро.

– Скажу тебе откровенно, Джулиано… У нас тут дела, и отец чувствует себя неважно… Собирался бы ты уже.

Джулиано до этого никогда и неоткуда не гнали. Это было прямым оскорблением. Он даже не сразу нашелся, что ответить, и только в изумлении уставился на Марио:

– Меня пригласил сюда твой отец.

– А мне на это плевать!

– Хорошо, я уеду. Сейчас же…

– Вот и отлично. Уж ты извини.

– Но только не один. Я заберу с собой Таню.

– Этого ты никак не можешь сделать.

– Тогда я не уеду.

– Ты в своем уме? Ты забыл, кто я?

– Я знаю здесь только твоего отца. Поэтому для меня ты никто. Я поговорю с ним сегодня же. И о Тане.

Марио с трудом сдерживал ярость. Так ему не возражали здесь никогда. Он даже не нашелся, что ему ответить. Джулиано, между тем, резко встал из кресла, и, слегка задев его плечом, пошел к дверям.

– Убирайся из моего дома! – с задержкой крикнул ему в спину Марио.

– Только вдвоем! – в ответ крикнул Джулиано, не обернувшись, и вышел в сад.

Перед разговором с отцом Марио хотел побеседовать сначала с историком. Ждать того пришлось до вечера.

За обеденным столом собрались только Марио и его сестры. К обеду отец не спустился, он ел на диване в кабинете. Консильери Филиппо редко бывал днем на вилле: он управлял фабрикой. Сначала ели молча.

– Где Джулиано? – спросила наконец Анжела.

– Любовь крутит, – ответил Марио, не отрываясь от тарелки. – Пригласили в дом хахаля!

– Выбирай слова, Марио, ты не на улице!

– Нельзя вас тут одних оставить! Перетрахаетесь все! Одна Франческа – ангел. Да и то. Хоть бы этот американский хахаль лучше на тебя глаз положил. Не сумела ты его охмурить.

Франческа обеими руками, со звоном стукнула ножом и вилкой об стол и вскочила со стула.

– Марио! Ты что себе позволяешь! – крикнула Анжела, – Я тут старшая. Замолчи!

Но Франческа уже выскочила из-за стола и побежала за дверь в сад.

– Зачем ты ее обидел! Она ведь переживает! Ты знал это, и специально!

– Знал, специально… Вы тут в любовь все играете, а я – расхлебывай!

– Сам заварил эту кашу.

– Я-то заварил, да ты с аппетитом ее кушаешь: кувыркаешься по постелям с этим русским!

– Молчи, негодяй!

– Скажу, а потом замолчу – старшая сестра, мне нашлась! Твоему милому жить осталось не больше недели, а ты нам проблем с ним наваливаешь!

– Ты его не тронешь! Ты не посмеешь!

– Посмею. Так куда его? Скажи, раз ты здесь старшая. На тебе женить?

– Ты его не тронешь, Марио! Ты слышал меня!

– Слышал. Тогда отца спроси, что с ним делать, облегчи мне жизнь. Или попроси благословить вас венцом. Пусть тогда еще поживет.

– Ты мерзавец! – Анжела оттолкнула от себя со звоном тарелку, вскочила со стула и выбежала в сад вслед за сестрой.

Вечером, когда садилось солнце, Марио увидал из окна, как на садовых скамеечках появились рядышком историк с дочерью, а немного дальше, напротив через дорожку, Теря.

Марио вышел из виллы и, не торопясь, прогуливаясь, побрел к ним. В десяти шагах, услыхав шуршание песка под его ногами, все трое обернулись к нему с напряженными лицами.

– Бона сера, сеньорита и сеньоры. Как мило вы тут собрались! Примете меня в свою компанию?

В ответ все промолчали, и один Теря заулыбался.

– Ну, тогда мы с профессором одни потолкуем. Сеньорита пока погуляет со своим неотлучным, но нелюбимым кавалером? А где же, Джулиано?

Таня молча встала и с каменным лицом побрела по дорожке. Теря вскочил и пошел за ней в пяти шагах. Марио сел на освободившееся рядом с Сизовым место и закинул вверх голову:

– Как тут хорошо, как спокойно… Не то, что в нашем Милане. А как тут пахнет! Вам здесь нравится?

– Нет.

– Жаль. Так что, профессорэ, нашли, чем меня порадуете? Только, не дай бог, вы меня опять огорчите.

– На радость вы, пожалуйста, не рассчитывайте. Где клад я не знаю.

– Не шутите так, профессорэ. Я приехал не для этого.

– Освободите дочь. Я вам найду этот чертов клад. Пусть она уедет отсюда!

– Мне очень жаль. Сначала клад, потом дочь. Мы же с вами договаривались.

В эту встречу голос у Сизова казался тверже, слова жестче. Это почувствовал и Марио.

– Освободите дочь.

– Что будет тогда?

– Я останусь и найду.

– Вы взрослый человек. И очень, наверное, умный. Но вы теперь желаете нам только зла. Вы спуститесь в свои архивы, спрячетесь, и навсегда для нас исчезните.

– Я даю вам слово.

– Это хорошо. Слово – оно по святому писанию всегда на первом месте. И еще мне кажется, вы уже что-то нашли. Так?

– Кое-что.

– Ну вот, а говорите, все очень плохо.

– Я боюсь за свою дочь.

– Не нужно бояться. У нее любовь. Вы не знали? И очень чистая. Она даже не захочет отсюда уезжать.

– Хоть бы ее любовь вас не касалось!

– Меня касается все на этой вилле. Мой вам совет, повлияйте на дочь: любовь за высоким забором с колючей проволокой к добру не приведет.

– Я учту это.

– Так что, с нашим кладом, профессорэ? Не тяните резину. Сегодня я буду говорить с отцом, и мы обсудим вашу судьбу.

– Мне нужна еще неделя.

– Вы сидите в этих архивах уже месяц. Неделя – это всего семь дней. Потом вы попросите еще неделю?

– Нет.

– Недели много, профессорэ, я столько не смогу вас тут дожидаться, у меня, как понимаете, и другие дела. Даю вам четыре дня. Так и быть, отдохну и поскучаю на этой вилле. На четвертый день, или даже раньше, вы передадите мне план Кремля, и как найти в нем клад.

– Что будет после этого?

– После этого я полечу с друзьями и с вашим планом в Москву, и мы погуляем по Кремлю. А вы с дочерью погостите до нашего возвращения тут. Если я вернусь в хорошем настроении, то подарю вам свободу. Но если я вообще не вернусь, или вернусь с плохим настроением, тогда не взыщите. Судьба дочери в ваших руках, профессорэ, все по-честному. Ну, что вы там еще откопали, профессорэ? Выкладывайте, не тяните, мне интересно.

– Немного, но важное. Клад существует. Его план, возможно, лежит в архиве.

– Опять «возможно»? Это нам с вами не годится. Где он?

– Не знаю. Но клад в Кремле.

– Тот самый, мой?

– Тот самый.

– Хорошо, профессорэ, не теряйте времени, копайте глубже и думайте о своей дочери. У вас четыре дня.

С отцом Марио беседовал тем же вечером.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил Марио, сев напротив дивана в кабинете.

– Так себе. Очень оно не ровно стучит.

– Что врач говорит?

– А что врач… Таблеточки прописывает. Про операцию начал говорить.

– Так не тяни! Ложись, пока не поздно.

– Ложись… – передразнил «дон» сына. – На сердце же, не на пальце. Смертность – знаешь, какая на операционном столе! Но уже ровнее стучит, завтра выйду погулять.

– Тебе нельзя волноваться.

– Можно. Рассказывай про все дела. А то скорее от скуки тут помереть можно.

Дела в Милане были явно не для ушей сердечника, и Марио, как сумел, все округлил. Но «дон» видел сына насквозь. Он понял, что в Милане стало без него еще хуже: врагов больше, денег меньше, «семья» слабее. Но, как ни странно, это его сейчас не разволновало, и сердце не разогналось от обычной ярости. «Дон» действительно отошел почти от всего. И пришел совсем к другому: к последнему своему делу в московском Кремле и прославлению своего имени с титулом герцога миланского в истории навечно. Хотя бы в семейной истории.

– Что с нашим кладом? – только и спросил дон Спинноти, выслушав путаный доклад своего сына.

Рейтинг@Mail.ru