bannerbannerbanner
Сила Божия и немощь человеческая

Сергей Нилус
Сила Божия и немощь человеческая

XX

Высоко стояло солнышко на небе, когда поутру тот же инок пришел в трапезную и разбудил меня. Был уже восьмой час утра.

– Ну, земляк, – сказал он мне, – батюшка отец Макарий прислал за тобой, чтобы шел к нему в келью чай пить.

– А как же обедня-то?

– Обедня? Обедня-то уж отошла, и батюшка за тобой послал, придя от обедни. Я у батюшки келейником, и будить тебя к обедне он меня не благословил. Не скорби о том, что проспал обедню – это так старцу было угодно, и послушание паче поста и молитвы. Вот завтра, живы будем и Господу будет угодно, разбудят тебя в два часа, тогда вставай, только не ленись!

При этих словах мы подошли к келье старца, отец Илларион мне сказал:

– А как взойдешь к старцу, будь посмелей и говори ему все откровенно, как отцу, да взойдя помолись и потом поклонись старцу до земли – такое у нас чиноположение.

А я не только готов был кланяться, но и ноги целовать старцу и землю, на которой следы стоп были его…

Когда мы взошли в прихожую старцевой кельи, батюшка отец Макарий сидел в белом холщовом балахончике с четками в руках. Встретил меня старец весьма ласково. Я поклонился земным поклоном, и он, благословив меня, с ангельской улыбкой сказал мне:

– Что, брат Федор, проспал? Выспался?

– Простите, батюшка, проспал.

– Что ж, приятный сон был у тебя?

– Да, я и не просыпался – крепко спал.

– А поблагодарил Господа за приятный и здравый сон?

– Нет, батюшка!

– Ну, так иди ж вот с келейным отцом Илларионом, и пейте там вместе с отцом Амвросием чай, и тогда в келье положи пятьдесят земных поклонов и поблагодари благого Господа за дарованный сон. Знаешь ли, кому дает Господь приятный сон?

– Не знаю, батюшка.

– Он дает сон любящим Его: «Аще поспиши, сладостно поспиши»…

В это время взошел второй келейник старца, как я потом узнал, иеродиакон отец Амвросий.

– Возьми-ка вот брата-то, отца Феодора, к себе в келью, и пусть он у вас и живет с отцом Илларионом… Поите его чаем и берите с собой в трапезную до тех пор, пока я не позову его к себе…

В другой раз пили мы чай все вместе: старец, отец Илларион, отец Амвросий и я – у старца в келье. За чаем батюшка подробно и ласково расспрашивал меня о родителях, о родине, о моем желании поступить в монастырь…

– Так ты хочешь быть монахом? – спросил меня старец.

– Хочу, батюшка.

– Молись прилежнее Богу, будешь и монахом.

После чая мы с келейником вышли от старца все вместе в келью отца Амвросия, где отец Илларион сообщил мне о себе, что он с отцом своим родом из Саратова и в нашем городе хорошо знаком с нашим городским головой, Филиппом Александровичем Туркиным.

Много мы тут побеседовали с ним о родине…

Отец Илларион вскоре ушел, и отца Амвросия позвали к старцу. Уходя, отец Амвросий дал мне книжку Исаака Сирского, и я прочел в ней «о молитве», а затем занялся осмотром внешней обстановки кельи. Незатейлива была она: жесткая деревянная кровать; под кроватью большое лукошко с соломой; на кровати узенький полстничек[7] и подушка с холщовой наволочкой. В переднем углу небольшой образ, и перед ним горела лампада; стул, столик и рукомойник с тазом – вот и вся келейная мебель, что была в то время у отца Амвросия…

Лишним казалось мне только лукошко с соломой… Когда вернулся в келью отец Амвросий, я спросил:

– На что вам, батюшка, лукошко это?

– Да вот, хочу гусенят выводить, – ответил мне, смеясь, батюшка…

Так и не узнал я, на что ему было лукошко. Шутник был батюшка, и шутник приятный – с ним весело жилось, но в шутках его всегда заключалось что-либо назидательное и полезное для жизни.

XXI

Спустя три дня отец Амвросий сказал мне:

– Брат Феодор, иди к старцу отцу Макарию – он пойдет с тобой к отцу игумену Моисею для определения тебя в обитель.

Когда мы со старцем пришли в игуменские покои, отец Макарий ввел меня из прихожей в зал, а сам пошел в кабинет или спальню к отцу Моисею, и спустя минут двадцать они вышли в залу. Тут в первый раз увидел я великого игумена.

Поклонился ему в ноги и принял благословение, а отец Макарий представил меня:

– Вот, батюшка отец игумен, я привел вам нового подвижника Федора; он желает поступить в монастырь для испытания себя в иноческой жизни: благословите его принять.

– Благословен Господь, посылаяй к нам рабов Своих, – ответил отец игумен. – А паспорт-то у тебя есть? – обратился он ко мне.

Я подал паспорт.

– А деньги есть у тебя?

У меня сохранились мои два золотых и еще несколько серебряной мелочи. Я отдал деньги, и он при мне положил их в ящик стола, стоящего в зале, и потом звонком вызвал молодого келейника и сказал:

– Беги в рухольную[8] и спроси у рухольного, чтобы он дал тебе на его рост свитку и пояс ременный.

Стремглав побежал келейник. Пока он бегал в рухольную, отец Моисей кратко объяснил мне монастырское чиноположение Оптиной, обязанности истинного послушника, и объявил мне, что принимает меня в число братства, и благословил мне дать келью в среднем этаже, что у ворот близ булочной лавки, окном на реку Жиздру.

Быстро возвратился из рухольной келейник и принес мне послушническое одеяние. Надо было видеть, из чего состояло это одеяние! Свитка из сурового мухояра, поношенная, с несколькими заплатами, а пояс – простой белый, корявый, с железной петлей для затяжки, точно чересседельник для рабочей лошади…

Отец игумен взял в руки свитку, поглядел, показал мне…

– Ведь вот, брат Федор, какая одежда-то у нас! – сказал он мне как бы с сожалением, – плоховата, вишь, одежда-то!

– Так что ж, батюшка? – отвечал ему я, – ведь преподобный-то Феодосий Печерский, когда бежал от матери, такие же носил, а не шелковые…

– А ты разве знаешь житие преподобного?

– Читал в Патерике.

– Ну, хорошо – так скидай же сюртучок-то свой, да в подражание преподобному и носи эту свитку.

И, сказавши это, отец игумен благословил и меня, и свитку. Оба старца помогали мне снимать мой сюртучок, помогли надеть и свитку; а когда меня нужно было опоясать, отец игумен взял в руки ремень, посмотрел на него и, показывая мне его опять, как бы соболезнуя, промолвил:

– Вишь, и пояс-то дали какой корявый! – и, оба вместе с отцом Макарием, подпоясав меня, застегнули, как должно. Я поклонился отцу игумену в ноги, и оба старца меня благословили…

– Ну, теперь спасайся о Господе, – сказал мне отец игумен, – молись усерднее, старайся подражать жизни святых отец, будь образцом и для нас, немощных. А что тебе будет нужно, приходи ко мне и говори все небоязненно, а мы, по силе возможности, будем утешать и тебя, как ты утешил нас своим приходом к нам в обитель, из любви к Богу оставив своих родителей и вся яже в мире. Господь да укрепит тебя, иди с миром, а утром я назначу тебе послушание.

Со слезами бросился я к ногам старцев, облобызал их в восторге радости, что меня приняли в обитель, и, поцеловав затем благословляющие их руки, пошел за келейником и водворился в назначенной мне келье.

Так совершилось мое первое вступление в великую Оптину пустынь.

XXII

Келья, мне отведенная, должно быть, давно была необитаема, и воздух был такой спертый, что, отворив в нее дверь, я так и не затворял ее до тех пор, пока меня не перевели в корпус, где была живописная, назначив мне в ней проходить послушание и учиться живописи. Недолго я жил в этой башне, но как ни была неприглядна ее обстановка, я не могу передать того чувства, которое испытывал тогда в своем сердце: я горел огнем ревности и любви к Богу… Боже мой! Что это была за радость! Сердце, как воск, таяло, и для меня легко было всякое послушание. Я тер в живописной краски, топил баню, ходил на общие послушания, поливал овощи, убирал сено, красил с отцом Пименом полы в Казанской церкви, сажал капусту. Потом назначили меня в кухню, где через полгода сделали поваром. Трудное было это послушание, но для меня и его было мало: я старался, когда отдыхали помощники, за них что-нибудь сработать – носил дрова, хлебы из хлебни, разрезал их на ломти, раскладывал рыбу по блюдам, словом, я, что называется, сгорал от жажды деятельности. Когда меня назначили в живописную, я учился рисовать карандашом и тушью; ходил к ранним обедням, где пел на клиросе – голос у меня хороший – дискант; опять тер краски и снова красил с отцом Пименом полы. При этом я исполнял некоторые обязанности келейного у отца Петра Александровича Григорова, хотя и жил в живописной. Обязанности эти не были особенно сложны: я ставил ему самовар и убирал келью, за что он поил меня чаем и дал мне разрешение пользоваться своей библиотекой.

Этот Петр Александрович Григоров был из военных – человек ученый; служил на военной службе в царствование Государя Александра Павловича и в смутные дни воцарения Николая I. Затем ушел в Задонский монастырь, где был келейником у великого затворника Георгия, после смерти которого поступил в скит Оптиной пустыни и был в Оптиной вроде письмоводителя. Замечательный был это человек, и я от него многому понаучился, наслушавшись у него и про многие политические тайны прошлого времени, и про его собственную жизнь, и про великого раба Божия Георгия затворника. Хорошо мне жилось в живописной! Петр Александрович меня любил; батюшка отец Макарий – тоже.

 

Оба они меня ласкали своими милостями: к отцу Макарию было разрешено ходить, когда было мне можно, и утром, и вечером в келью к келейникам батюшки – отцу Иллариону и отцу Амвросию. Баловали меня даже пряниками, которые я получал и от старца, и от Петра Александровича. Сладко мне жилось в Оптиной – это было в 1845 году, и жутко было подумать, что придется-таки мне дать о себе знать на родину, когда истечет срок паспорту. А как не подать весточку о себе родителям, которые обо мне ровно ничего не знали… Хотя любовь к Богу и побеждает любовь естественную, но не могу и не хочу скрывать, что, живя в обители, я часто вспоминал скорбь своей матери и нередко со слезами падал на колени перед чудотворным Казанским образом Божией Матери, что в Казанской церкви, и молил Преблагословенную, чтобы Она утешила Своею благодатною силой горе моей дорогой родительницы.

А все-таки мне было жутко открывать свое блаженное пребывание в Оптиной. И мудро ли то было, когда Оптина была не только для меня, убогого разумом, но и для высоких людей уголком рая, точно забытым ненавистью врага рода человеческого или, вернее, огражденным от нее всесильной властью Царицы неба и земли, Приснодевы Богородицы. Благолепие храмов и священнодействий; стройное пение; примерная жизнь в духе благонравной и преуспевающей духовно под богомудрым водительством старца Макария и игумена Моисея братии; дивные службы церковные, окрыляющие дух пренебесной радостью… Могло ли что на земле сравниться с дивной Оптиной!.. А отдельные подвижники Оптиной, эти земные небожители! Старец Макарий; игумен Моисей; иеросхимонах Иоанн, обличитель и гроза раскола; Варлаам, бывший игумен Валаамский, с тяжелым сосновым отрубком на плече: «томлю томящаго мя», – ответил он, когда нечаянно был застигнут одним из братии за тайным своим подвигом – безмолвник и созерцатель, делатель умной молитвы… А Петр Александрович Григоров, оставивший вся красная мира, о котором я уже сказывал! И многие другие, явные и тайные подвижники духа, известные или только Одному Господу доведомые, коеми изобиловала тогда Оптина! Богом моим свидетельствую, что при игумене Моисее обитель Оптинская цвела такой высокой нравственностью, что каждый мальчик-послушник был, как старец. Я видел там в полном смысле слова земных ангелов и небесных жителей. Что это было за примерное благочиние, послушание, терпение, смиренномудрие, кротость, смирение!

Оптина была школой для российского монашества.

Вспоминая любовь старца Макария, не могу не упомянуть об одном знаменательном помысле, вошедшем мне в сердце, когда я раз пришел к нему в келью пить чай с его келейниками. Самовар еще не ставили. Был жаркий июльский день. Сидя на крыльце кельи, я услышал стук топора за кельей. Я пошел на этот стук и застал келейника, иеродиакона Амвросия, трудящимся до поту за одного больного брата, послушника Василия. Я смотрел на его ревность из любви к больному брату и молился мысленно, чтобы Господь призрел на дело любви и благословил дни его жизни. И в это время я услышал в себе внутренний голос, мне говорящий, ясно произнесший: «Этот отец будет по времени старцем в этой обители вместо отца Макария». Впоследствии помыслу этому суждено было сбыться: иеродиакон Амвросий стал по смерти отца Макария великим Оптинским старцем.

Но ни помыслам, ни благодатным видениям, как бы ни были они знаменательны и вожделенны, старец Макарий не дозволял давать легкомысленной веры.

Однажды, во время описываемого мною пребывания в Оптиной, был со мною такой случай. Заболело у меня горло, сделалась сильная опухоль, и я сильно заболел.

Смерти я не боялся, но мне хотелось еще потрудиться в обители, и так как болезнь грозила принять серьезный оборот, то я сильно упал духом. В скорби духа я заснул и вижу во сне, что я лежу больной, и вот – подходит ко мне Спаситель, как Его пишут на иконах явления Марии Магдалине по Воскресении, – нагой, через плечо покрытый покровом, и говорит мне:

– Феодор, ты нездоров?

– Нездоров, Господи!

Спаситель приблизился ко мне и рукою Своею вскрыл мне грудь, так что я увидел свое сердце и всю мою внутренность…

– Да – нездоров, – сказал Он и, сказавши это, стал ко мне боком, и из ребра Его брызнула на меня фонтаном Кровь и вода; как дождь благодатный, оросили они мне все мои внутренности. Затем Он закрыл мне грудь, еще раз оросил ее Своею Кровью и, сказавши:

– Теперь ты будешь здоров, – стал невидим, а я проснулся.

Опухоли в горле – как не бывало, и я встал с постели совершенно здоровым.

Немедля пошел я в скит к старцу отцу Макарию, чтобы рассказать о дивном видении. Старец выслушал меня со вниманием и обычной ему любовью, и несколько помолчавши, сказал:

– Что ты сделался здоров, за это благодари Господа, но сну этому не верь.

– Как же так, батюшка, не верить-то? Вы сами свидетель, что я был сильно болен, а вот – мгновенно – здоров, – возразил я не без горечи и удивления старцу.

– Слушай меня! – призвал отец Макарий, – если бы и точно, за молитвы святых отец, сон твой был благодатный, то и тогда гораздо для тебя полезнее не верить сну. Веря сну, ты не избегнешь самомнения, а испытай себя, спроси свою совесть: ну, достоин ли ты, чтобы явился к тебе Спаситель?… Положим, что «милости Его бездна многа и судьбы Его кто исповесть», но, во всяком случае, недоверие сие не будет служить тебе препятствием ко спасению… Положи себе, что ты женат и имеешь жену, которую ты хотел испытать в верности, для чего ты, отъехав как бы в дальнюю сторону, через несколько дней вернулся бы к жене под искусной маской, под которой тебя невозможно было бы узнать.

Положи, что маска эта красивее тебя и так искусно сделана, что ты в ней другой человек, и ни одна женщина не могла бы в ней тобой не заинтересоваться. Под этим обличьем ты стал бы прельщать свою жену… Скажи мне, был бы ты обижен, если бы жена твоя в ответ на твои обольщения ответила тебе личным оскорблением, соблюдая свою супружескую верность?… Не стал ли бы ты ее еще больше любить и уважать?… Ну, вот видишь – так и ты поступи: от всей души возблагодари Господа за выздоровление, а сну не доверяй, памятуя свое недостоинство и греховность.

Так вразумил меня старец, прозревая во мне зарождающуюся склонность к самообольщению…

Так в жизни монастырского послушания, тихих радостях монашеской жизни, назидаясь примером и речами богомудрых моих наставников и собратий, провел я благополучно 1846 год в стенах великой Оптиной. На небе был я или на земле, не знаю; но – увы! – земля на этот раз в моей жизни оказалась сильнее неба, и для временного пустынножителя назрела неотложная нужда в паспорте. С великой тугой сердечной написал я из Оптиной родителю письмо о высылке паспорта, но в ответ получил угрозу вытребовать меня через полицейское управление.

Сильнее всех в семье восстал против моего монашества брат Феодор, который и всегда-то был, как человек нового духа, враг монахов, и тут пошел на меня прямо-таки войной и подняв бурю против меня на семейном совете.

Батюшка отец Макарий благословил отца Амвросия написать от своего имени моим родителям письмо, чтобы они не препятствовали моему желанию посвятить себя иноческой жизни. В письме этом родители мои предупреждались старцем, что противлением своим сыну на вступление в монашество они могут навлечь на себя гнев Божий и лишиться благословения в делах своих… Письмо было отправлено, но мне что-то не чаялось получить исполнение своего желания. Так и вышло: вскоре пришел за мной игуменский келейник и позвал к отцу игумену.

Когда я вошел в залу, то за столом увидел городничего города Козельска. Хотя городничий мирно попивал игуменский чай, сердце мое обмерло от тяжелого предчувствия… Отец игумен сообщил мне, что родители требуют высылки моей в город Балашов через полицейское управление, городничий к игуменским словам добавил с усмешкой:

– При этапе конвойном.

Я заплакал…

– За что ж по этапу? – возразил отец Моисей, – выдайте ему проходной билет от Козельска до Балашова.

Городничий согласился:

– Конечно, так, – сказал он, – за что же по этапу – он никакого преступления не сделал.

В конце концов мне было вручено проходное свидетельство, и я должен был отправиться на родину.

Поговевши в последний раз в Оптиной, я с великим плачем простился с братией, со старцем отцом Макарием и с отцом игуменом. Великий старец ласково утешал меня и сказал, что рано или поздно, а я все-таки буду монахом, только бы я не вступал в супружество.

– Не плачь, – говорил мне отец Макарий, – не плачь. Уверяю тебя – никогда не отчаивайся в милосердии Божием; оно безгранично. Силен Бог извести тебя из мира, – и ты со временем будешь иноком. Просите и дастся вам… И мы будем за тебя молиться.

Отец игумен, прощаясь со мной, достал из столика положенные туда при моем вступлении два золотые, которые так все время там и лежали, и я, поклонившись старцам и Оптиной до лица земли, обливаясь горькими слезами, пешком отправился на родину.

Отец Родион провожал меня до Свято-Пафнутиевского колодезя.

Так завершился мой побег из родительского дома… Что-то меня ожидало по возвращении под кров родительский?

XXIII

– Ах ты, вшивый! Сколько ты наделал нам скорби и слез матери!..

Такими словами встретил меня родитель, когда я вернулся под кров отчего дома.

В слезах радости свидания после долгой разлуки обнимались мы с отцом, матерью и сестрами. Только в брате моем старшем, Феодоре, радость свидания особенно не была заметна – он больше подсмеивался надо мной и над вынужденным моим возвращением, как бы торжествуя, что не без его усиленного настояния мне не был выслан родителями паспорт. Не злой был он человек, но, прости ему, Господи, сильно зараженный духом времени… Узнавши о моем возвращении, к нам набрался полный дом родных и знакомых: кто просто хотел видеть беглеца и порадоваться вместе с родителями его возвращению, а кто явился меня защищать от предполагаемого гнева родительского. Но в родительском сердце не было гнева – радость встречи после двухлетней скорби заставила их все забыть, и я вновь вступил в семейную жизнь в полном повиновении и покорности воле родительской, занимаясь делами моего отца, который все еще продолжал держать водяную мельницу и вести торговлю церковными свечами. Брат Феодор служил по откупам, сестра Екатерина без меня была выдана замуж. Года полтора жила она в замужестве за прекрасным и умным молодым человеком, настолько образованным, что он был учителем губернаторских детей, но незадолго до моего возвращения он скончался от чахотки.

Это был первый тяжкий удар моим родителям, особенно матери, который они понесли после письма батюшки отца Макария, писанного им отцом Амвросием с увещанием не препятствовать в моем стремлении стать монахом.

Другие скорби были еще впереди… В эту пору в моей жизни произошел случай, о котором я считаю нужным упомянуть в летописи моей жизни.

В доме родителя моего стоял постоялец, служивший поверенным по комиссионным делам винного откупа, коломенский мещанин Ульян Герасимович Ульянов. Как-то раз собрались мы со своей семьей и Ульянов со своей женой все вместе за обеденным столом в кухне. Во время обеда произошел разговор о воплощении Сына Божия. Ульянов, человек хотя и малообразованный и в особенности мало начитанный в Слове Божием, но вольнодумный, стал издеваться надо мной, над моими задушевными желаниями и, в особенности, над монашеством. По гордости и безумию он, что называется, из кожи вон лез, кощунствуя над верой православной и надо всем, что только было в моем сердце святого. Особенно глумился он над верой в существование диавола и всей его нечистой силы…

– Какие такие бесы, – хохоча говорил он, – и кто их видел? Не любо, не слушай, а лгать не мешай… Экий вздор, какие – бесы! Стыдились бы и говорить о таком вздоре!

– Прочтите Евангелие, – отвечал я ему, – и убедитесь в этой истине: Спаситель не раз в земной Своей жизни исцелял бесноватых, изгонял духов нечистых, как то было с Гадаринским, например, бесноватым, когда Он повелел легиону бесов выйти в стадо свиней…

В ответ на мои речи Ульянов хохотал пуще прежнего и продолжал злобно кощунствовать. Я весь трясся от внутреннего гнева…

– И что такое ваше Евангелие, – не унимался Ульянов, видимо, тешась над моим негодованием, – кто его писал?… Все это – выдумки, вздор, чтобы морочить людей и ездить на их шее попам, архиереям да тунеядцам – монахам…

При этих словах я, едва удерживая себя, чтобы не кинуться на него, стал просить, чтобы он переменил разговор, но его точно муха какая-то укусила, и он со злым смехом продолжал кощунствовать еще страшнее, еще невыносимее…

Тут сидели мои родители и безмолвствовали. Это меня еще более потрясло, и я, не помня себя от охватившего меня внутреннего пламени, схватил со стола нож, поднял его над своей головой, вскочил со своего места и вне себя от гнева повелительно крикнул кощуннику:

 

– Или ты должен умолкнуть, негодяй, или я тебя навсегда заставлю замолчать!

Меня трясло, как в лихорадке. Бледный, как полотно, я уже готов был кинуться на Ульянова, но тут родители бросились на меня и удержали мою руку, готовую пролить кровь кощунника.

С гневом родители выгнали меня из-за стола… Я подчинился воле родительской, но, уходя из кухни, с великой силой чувства оскорбленного за поруганную святыню крикнул Ульянову:

– За твое неверие меня выгнали из-за стола, но помни, негодяй: ты именуешься христианином и не веришь воплощению Бога-Слова, издеваешься над Евангелием – знай, что это не пройдет тебе даром, и не нынче, так завтра постигнет тебя кара Божия. Едешь ты в уезд и, попомни мои слова, – не вернешься оттуда благополучно. Тогда придется тебе принести раскаяние, да будет поздно: Бог поруган не бывает!

С этими словами я вышел из кухни. Оставшись наедине с собой, я понемногу пришел в себя и поскорбел, что наговорил столько угроз, но слово – не воробей, вылетит – не поймаешь. Признаюсь, не о том я скорбел, что произнес угрозу, но о том, что слово угрозы может не исполниться, и после этого Ульянов еще более будет глумиться над всем, что было так дорого и свято душе моей. Я наложил на себя пост и день и ночь усердно молил Богу и Преблагословенной Деве Марии, чтобы не остаться мне посрамленным перед вольнодумцем и чтобы он уверовал в истину Святого Евангелия и исповедал Сына Божия, пришедшего во плоти для спасения грешников, верующих в Него, от них же первый есмь аз…

Что же вышло? На другой или на третий день после описанного случая Ульянов выехал по делам откупа в уезд. Приехавши в село Макарово, он почувствовал озноб и послал к подвальному взять у него бутылку двойного стодвадцатиградусного спирта. Нагревши его и раздевшись донага, он стал им натирать тело. Дело было вечером. На столе стояла свечка. Ульянов нечаянно слишком близко подвинулся к столу, спирт вспыхнул, и несчастный вольнодумец очутился весь в пламени. На неистовый, отчаянный его крик прибежал его кучер; но отворивши двери комнаты и увидевши своего хозяина нагого и всего в пламени, от испуга упал в дверях в беспамятстве. За кучером вбежала хозяйка квартиры и, поняв в чем дело, схватила с кровати одеяло, накинула на Ульянова и тем потушила пламя. Все тело несчастного было обожжено, почернело, вздулось и покрылось волдырями и гнойными нарывами. Когда его привезли обратно в город и полубесчувственного вынимали из саней, я шел домой из лавки. Увидев меня, Ульянов со стоном воскликнул:

– Ну, Федор Афанасьевич, теперь, брат, верю! Видишь, как Бог меня наказал!..

Он долго страдал, но, Бог помог, выздоровел.

Кучер же его, потрясенный случившимся с хозяином, вскоре умер. Все это так повлияло на Ульянова, что с той поры он стал говеть и причащаться Святых Тайн Плоти и Крови Христовых и сделался истинным православным христианином. Надо ли говорить, как это происшествие отозвалось в моем сердце?

7Полстничек – лоскут, покрышка.
8Рухольная – мастерская.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru