bannerbannerbanner
Жанна д\'Арк

Марк Твен
Жанна д'Арк

– Отгоним прочь эти мысли – они не ко времени. Лучше расскажите мне про родные места.

И оба старых болтуна принялись говорить и говорить; они рассказывали обо всех и обо всем, что относилось к деревне. И любо было их слушать. Жанна, по доброте своего сердца, пыталась вовлечь и нас в беседу, но, конечно, это не удалось. Ведь она была главнокомандующим, а мы – никем; ее имя было во Франции самым могущественным, а мы представляли собой незримые атомы; она была сотоварищем принцев и героев, тогда как мы несли удел смирения и неизвестности. Она была превознесена выше всех деятелей и властелинов целого мира, ибо ее уполномочил непосредственно Сам Господь. Короче, она была Жанна д'Арк; и этим все сказано. В наших глазах она была Божественна. Между нею и нами лежала непреодолимая пропасть, которую знаменует это слово. С ней мы не могли говорить как с равной. Нет; вы сами видите, что это было невозможно.

И в то же время она была так человечна, так добра и снисходительна, так мила и любвеобильна, так весела, обаятельна, неизбалованна, чистосердечна! Вот те слова, которые сейчас пришли мне на ум, но они не исчерпывают всего; их слишком мало, они чересчур бесцветны и убоги, чтобы пересказать все, пересказать хоть половину. А эти простодушные старички не сознавали, какова она; им было не понять. Ведь они не знавали никого, кроме заурядных людей, а потому у них не было и мерила, чтобы оценить ее по достоинству. Когда они оправились от первого легкого смущения, то они увидели в ней молодую девушку, и никого больше. Это было поразительно. Иной раз нельзя было без трепета видеть, как непринужденно, как спокойно и запросто они держатся в ее присутствии, и слышать, что они разговаривают с ней совершенно так же, как стали бы разговаривать с любой другой французской девушкой.

Простодушный старый Лаксар как ни в чем не бывало сидел на своем месте и тянул скучнейший, бессодержательный рассказ; ни он, ни папаша д'Арк ни разу не подумали о том, насколько это противоречит этикету, – они даже не подозревали, что этот глупый рассказ не имеет ничего общего с благопристойным и мудрым повествованием. В рассказе не было и крупицы чего-нибудь ценного, и хоть он казался им грустным и трогательным, однако он вовсе не был трогателен, а попросту смешон. По крайней мере, таково было мое мнение, и этого мнения я не изменил до сих пор. Я могу даже с уверенностью сказать, что рассказ был смехотворен, так как он заставил Жанну рассмеяться; и чем он становился печальнее, тем сильнее она смеялась. Паладин говорил потом, что он сам расхохотался бы, будь это в отсутствие Жанны; то же самое сказал Ноэль Рэнгесон. Старый Лаксар рассказывал, как две или три недели назад ему случилось быть на похоронах. Лицо и руки у него были в красных пятнах, и он попросил Жанну смазать их какой-нибудь целебной мазью; а пока она занялась этим, и утешала его, и старалась всячески проявить свое сострадание, он рассказывал, как это произошло. Сначала он спросил, помнит ли она того черного теленка, который остался в деревне, когда она ушла на чужбину; она сказала, что помнит его отлично – он был такой милый, и она очень его любила, и как он теперь поживает? – словом, осыпала его вопросами об этом животном. Дядя отвечал, что теленок уже превратился в молодого быка; он очень шустрый; и ему пришлось принимать видное участие в похоронном шествии. «Быку?» – спросила Жанна. «Нет, мне», – ответил он; впрочем, быку тоже пришлось участвовать, но не потому, что его пригласили, вовсе нет; во всяком случае, он, дядя, шел в тех местах, за Древом Фей, и прилег соснуть на траве в своем воскресном траурном наряде и в шляпе с длинным куском черного крепа; а когда он проснулся, то по солнцу увидел, что уже поздно и что нельзя терять ни минуты; он вскочил, перепуганный, и увидел пасущегося неподалеку молодого быка и подумал: отчего бы ему не поехать на быке верхом, чтобы выиграть время? И вот обвязал он быка веревкой, на манер подпруги, чтобы было за что держаться, накинул поводья, чтобы править, вскочил и поехал; но быку это было непривычно, он рассердился и давай метаться, мычать, брыкаться, становиться на дыбы; дяде Лаксару этого было довольно, он хотел слезть и приехать на другом быке или вообще избрать более спокойный путь, но он не смел шевельнуться; ему уже становилось жарко, он устал и запарился, совсем не по-воскресному; а бык наконец потерял всякое терпение и понесся под гору, задрав хвост и мыча страшным голосом, и на краю деревни он опрокинул несколько пчелиных ульев – пчелы вылетели и черной тучей погнались за ними обоими, скрыв их из глаз, и давай их щипать, жалить, колоть, так что они оба визжали и мычали, мычали и визжали; и вот они ураганом налетели на похоронное шествие, в самую середину, – одних сшибли с ног, других заставили разбежаться врассыпную; крику-то, крику было! Всех бежавших облепили пчелы, а от похоронного шествия остался только покойник; и наконец, бык бросился к реке и прыгнул в воду, а когда вытащили дядю Лаксара, то он был еле жив и лицо его было как лепешка с изюмом. Закончив рассказ, этот простоватый старичок повернулся и долго с изумлением смотрел на Жанну, припавшую лицом к подушке и, казалось, охваченную смертельными судорогами; потом он сказал:

– Как ты думаешь, чего она смеется?

Старый д'Арк тоже постоял над ней, с недоумением почесывая затылок; но в конце концов, не будучи в силах понять, сказал, что он не знает, – «вероятно, случилось что-нибудь, а мы и не приметили».

Да, эти старички воображали, что рассказ их весьма трогателен; а по моему мнению, он был только смешон и совершенно бесполезен. Таким он показался мне тогда, таким кажется и теперь. На повествование он вовсе не походил, потому что цель всякого повествования – поучать путем рассказа о чем-либо важном и содержательном; а это нелепое и ненужное приключение не может научить ничему; по крайней мере, я вижу здесь, пожалуй, только одну мораль: не следует ехать на похороны верхом на быке. Но, конечно, ни один здравомыслящий человек не нуждается в таком поучении.

Глава XXXVII

И вот этим-то король даровал дворянство! Этим бесподобным старым младенцам. Впрочем, они этого не чувствовали; нельзя сказать, что они это сознавали; это было что-то отвлеченное, призрачное, невещественное; они не могли объять этого умом. Нет, дворянством своим они не кичились: все их помыслы были сосредоточены на лошадях. Лошади были телесны; и они представляли собой нечто видимое и несомненное, и в Домреми их появление составит целое событие. Разговор коснулся коронации, и старый д'Арк сказал, что приятно будет, вернувшись домой, похвастать, что они были в самом Реймсе как раз в то время, когда происходило такое торжество. Жанна вдруг опечалилась и сказала:

– Кстати, я вспомнила: вы были здесь и не известили меня. В самом городе! Да ведь вы могли бы сидеть среди других дворян как желанные гости; вы могли бы видеть коронацию собственными глазами и рассказать дома об этом. Ах, почему вы так со мной поступили, почему не прислали мне весточки?

Ее старый отец был смущен, и смущен очень заметно; он имел вид человека, который не знает, что сказать. Однако Жанна смотрела ему в лицо, положив руки ему на плечи; она ждала. Он должен был отвечать; и вот он привлек ее к своей трепетавшей от волнения груди и промолвил, с трудом выговаривая слова:

– Ну, детка, спрячь лицо и выслушай смиренную исповедь твоего старого отца. Я… я… неужели ты не видишь сама, не догадываешься? Я не был уверен, что все это великолепие не вскружило твоей юной головки – это было бы вполне естественно. Я мог бы осрамить тебя в присутствии разных знатных гос…

– Батюшка!

– Кроме того, я боялся, потому что вспомнились мне те жестокие слова, которые я когда-то произнес в минуту греховного гнева. Сам Господь велел тебе быть воином, быть величайшим героем нашей страны! А я-то, поддавшись слепому гневу, обещал утопить тебя собственными руками, если ты забудешь девичий стыд и опозоришь свое имя и своих родных. Ах, как мог я это сказать, когда ты была такая добрая, милая и невинная! Я боялся, ибо я был виноват. Поняла теперь, дитя мое, и простила ли мне?

Видите? Даже у этого жалкого, старого паука, с его месивом вместо мозгов, была все-таки гордость. Неудивительно ли? Мало того: у него была совесть; он умел распознавать, что было справедливо, что – нет; он был способен чувствовать угрызения совести. Это кажется невозможным, невероятным, но только – кажется. Я уверен, что когда-нибудь, впоследствии, крестьян тоже станут причислять к людям. Да, они во многих отношениях похожи на нас. И я уверен, что они сами тоже убедятся в этом, и тогда… Тогда, должно быть, они восстанут и потребуют, чтобы на них смотрели как на составную часть рода человеческого, и из-за этого начнутся волнения. Всякий раз, когда мы встречаем в какой-нибудь книге или в королевском воззвании слово «нация», мы думаем о высших сословиях, только о высших; другой нации мы не знаем; другой нации нет ни для нас, ни для королей. Но с того дня, как я увидел, что старый д'Арк способен поступать и чувствовать совершенно так же, как поступал бы и чувствовал я, с того дня я ношу в своем сердце убеждение, что крестьяне наши вовсе не являются простыми бессловесными, вьючными животными, созданными всеблагим Богом для того, чтобы заботиться о пище и пропитании нации; я уверовал, что они призваны для чего-то более высокого и благородного. Вы, кажется, недоумеваете? Впрочем, таково уж ваше воспитание; всем смолоду внушают такие воззрения. Что же касается меня, то я бесконечно благодарен этому случаю, открывшему мне глаза; и я этого никогда не забуду.

Посмотрим же, на чем я остановился? На старости лет мысли так и норовят разбрестись в разные стороны. Кажется, я сказал, что Жанна утешала его. Конечно, можно было бы заранее знать, что она так поступит, – нечего и говорить об этом. Она принялась его холить, лелеять, ласкать и заставила его забыть об этих давнишних жестоких словах. Заставила его забыть о них, но только пока она жила. А после ее смерти он должен был снова помянуть слова свои – снова, снова! Боже, сколько жгучей, острой, грызущей боли причиняет нам сознание, что мы были не правы перед невинно умершими! И мы восклицаем в безысходной тоске: «Ах, если бы они вернулись к нам!» Однако, что ни говорите, а дела, на мой взгляд, этим не поправишь. Я думаю, что лучше всего – остерегаться ошибок с самого начала. И не один только я держусь такого мнения: я слышал то же самое от наших двух рыцарей; и еще от одного человека, там, в Орлеане, нет, это было, кажется, в Божанси или еще где-то – скорей всего, в Божанси – человек этот высказал точь-в-точь такое же мнение, почти дословно; смуглый такой человек, с косым взглядом, и одна нога у него была короче другой. Его звали… звали… странно, что я не могу вспомнить его имени; с минуту назад я еще помнил его – оно начинается с буквы… нет, забыл, с какой буквы; вспомню – тогда скажу вам.

 

Ну вот – вскоре старик отец пожелал узнать, что чувствует Жанна во время сражений, когда кругом сверкают и рубят мечи, и удары сыплются на ее щит, и льется на нее кровь из рассеченных лиц и разбитых челюстей рядом стоящих солдат, и когда, внезапно подавшись перед тяжким натиском врага, шарахнется назад конница передовых отрядов, и стонущие люди начинают валиться с седел, и боевые знамена выпадают из мертвеющих рук, покрывая лица сражающихся и на минуту пряча от их взора сутолоку битвы, и когда среди круговоротного, колыхающегося, неистового хаоса лошадиные копыта разрывают мягкое, живое тело, вызывая крики страдания, и вдруг – паника! Трепет! Смятение! Бегство! И смерть, и она гонится по пятам! Старик воодушевлялся все больше и больше; он ходил взад и вперед, и язык его работал, как мельница, и он задавал вопрос за вопросом, так что Жанна не успевала ответить; наконец он заставил ее стать посередине комнаты, отступил на несколько шагов, окинул ее критическим взглядом и сказал:

– Нет, никак не возьму в толк. Ты такая маленькая. Маленькая и тонкая. Когда ты сегодня была в полном вооружении, то все-таки было на что поглядеть; но в этих красивых шелках да в бархате ты кажешься хорошеньким маленьким пажом, а вовсе не военным гигантом в семимильных сапогах, который движется среди черных туч и чье дыхание подобно грому и молнии. Сподобил бы Господь меня увидеть тебя за этой работой, чтобы я мог рассказать твоей матери. После этого она, бедняжка, наверно, спала бы спокойнее! Ну-ка, возьмись преподать мне солдатскую науку, чтобы я мог ей все это объяснить.

И Жанна исполнила его просьбу. Она дала ему копье и стала обучать различным приемам, заставила его ходить по-военному. Маршировал он до безобразия неуклюже и неумело; с копьем справлялся не лучше. Но он этого не замечал и был бесконечно доволен собой и приходил в трепетный восторг, слушая звучные, отрывистые слова команды. Я должен сказать, что если бы во время маршировки было достаточно иметь гордый и счастливый вид, то старый д'Арк был бы безукоризненным солдатом.

Он пожелал также научиться владеть мечом, и начался урок фехтования. Но, разумеется, это оказалось ему не по силам; он был слишком стар. Жанна фехтовала великолепно, и старик потерпел полную неудачу. Рапиры его пугали, и он отскакивал, метался и отмахивался, как женщина, смертельно напуганная летучей мышью. Тут уж он решительно не мог ничем покрасоваться. Вот если бы пришел Ла Гир – получилась бы совсем иная картина. Они часто состязались в фехтовании; я много раз при этом присутствовал. Правда, Жанна легко одерживала над ним победу, но зрелище все-таки получалось очень красивое, так как Ла Гир превосходно владел мечом. Как проворна была Жанна! Как сейчас вижу: стоит она во весь рост; ноги вместе; над головой – изогнутая в дугу рапира: в одной руке эфес, в другой – острие, защищенное пуговкой; против нее – старый полководец; она слегка нагнулась вперед, левая рука заложена за спину, в правой – направленная вперед рапира, которая слегка колышется и дрожит, как струна; своим насторожившимся взглядом он впился в ее глаза. И вдруг она прыгает вперед и в то же мгновение стоит на прежнем месте и снова держит над головой изогнутую дугой рапиру. Ла Гир получил удар, но зритель успел заметить только какой-то тонкий луч света, сверкнувший в воздухе, и не увидел ничего явственного, определенного.

Мы старались, чтобы чаши с живительной влагой непрестанно переходили из рук в руки, ибо это должно было понравиться и бальи, и хозяину харчевни; и старики Лаксар и д'Арк понемногу оживились, хотя вовсе не были, что называется, пьяны. Они развернули подарки, купленные ими для деревни, то были все скромные и дешевые вещицы, которые, однако, там покажутся великолепными и будут встречены радостно. Они передали Жанне два подарка: один от отца Фронта – маленькое свинцовое изображение Пресвятой Девы; другой от ее матери – длинный кусок синей шелковой ленты. Она была восхищена, как ребенок, и заметно растрогана. Да, она без конца целовала эти убогие подарки, как какие-нибудь дивные драгоценности; она пришпилила изображение Богородицы к своему кафтану и, послав за своим шлемом, повязала его лентой; сначала сделала бант на один лад, потом – на другой; развязала и перевила лентой заново, затем переделала опять; и всякий раз она, надев шлем на руку, осматривала его со всех сторон, наклоняя голову то на один бок, то на другой, как птичка, когда она разглядывает что-нибудь незнакомое. И она готова была пожалеть, что ей больше не придется быть на войне, потому что теперь она могла бы сражаться с большей отвагой: у нее ведь была вещь, освященная прикосновением матери.

Старый Лаксар высказал надежду, что она еще успеет побывать и на войне, но что сначала она навестит свою родину, где все мечтают о встрече с ней; и он продолжал:

– Они гордятся тобой, дорогая. Да, ни одна деревня еще никем так не гордилась. И это правильно и разумно с их стороны, так как до сих пор ни одна деревня не могла похвастать такой землячкой, как ты. Просто диву даешься и любуешься, как посмотришь, что они стараются окрестить твоим именем всякую живую подходящую тварь. Каких-нибудь полгода прошло с тех пор, как ты покинула нас, и о тебе заговорили; а между тем у нас уже развелось без конца ребятишек, носящих твое имя. Сначала при крещении давали одно имя: Жанна; потом – Жанна-Орлеан; потом – Жанна-Орлеан-Божанси-Патэ; а в следующую очередь будет добавлена еще уйма городов и, конечно, коронация. Да и с животными то же самое. Они умеют только ухаживать за животными, а потому, стараясь оказать тебе честь и проявить свою любовь к тебе, дают всем этим тварям твое имя; так что, если б кто вышел на улицу и крикнул: «Жанна д'Арк! Поди сюда!» – то хлынуло бы целое нашествие кошек и тому подобных существ; каждое приписало бы зов именно себе, и все они пожелали бы извлечь выгоду из этого недоразумения, воспользовавшись ожидаемой подачкой. Заблудившийся котенок, которого ты оставила дома, – последний из спасенных тобой, – носит теперь твое имя и принадлежит патеру Фронту; он – любимец и слава нашей деревни; случалось, люди приходили издалека, чтобы взглянуть на него, приласкать его и подивиться ему, потому что это был кот Жанны д'Арк. Всякий подтвердит тебе это; а однажды, когда какой-то чужестранец бросил в него камнем, не зная, что это твой кот, вся деревня, как один человек, кинулась на него, и его бы повесили, не вмешайся тут патер Фронт.

Рассказ его был прерван. Прибыл королевский гонец с письмом Жанне, которое я прочел ей; король сообщал, что после некоторого размышления и после совещания с прочими полководцами он вынужден просить ее остаться во главе армии и не покидать своей должности. А потому не соблаговолит ли она явиться немедленно, чтобы принять участие в заседании военного совета? И в ту же минуту невдалеке раздалась команда и загремели среди ночной тишины барабаны: приближалась ее стража.

На одно мгновение – не более – лицо Жанны омрачилось глубоким разочарованием; исчезло мимолетное облачко, а вместе с ним – стосковавшаяся по родине девушка; она снова превратилась в Жанну д'Арк, в главнокомандующего, и была готова приступить к исполнению долга.

Глава XXXVIII

Исполняя при Жанне двойную обязанность – оруженосца и писца, – я должен был последовать за нею на заседание совета. Она вошла в залу с величием опечаленной богини. Куда девалась резвая девочка, которая только что восторгалась цветной лентой и до слез хохотала над злоключениями придурковатого крестьянина, разогнавшего погребальное шествие верхом на разъяренном пчелиными жалами быке? Это останется неразгаданным. Она исчезла бесследно. Жанна подошла прямо к столу заседаний и остановилась. Взгляд ее скользил по лицам собравшихся; и на ком останавливались ее глаза, тот либо вспыхивал, как от факела, либо корчился, как от раскаленного клейма. Она знала, кому нанести удар. Кивком головы она приветствовала военачальников и сказала:

– Не с вами я имею дело. Не вы добивались военного совета. – Затем она повернулась к тайному королевскому совету и продолжала: – Нет, я пришла к вам. Военный совет! Это непостижимо. Один путь нам открыт; только один; а вы созываете военный совет! Военные советы имеют смысл, когда надо разрешить сомнения и выбрать один из двух или из многих путей. Но к чему военный совет, когда путь только один? Представьте себе человека, который плывет в лодке в то время, как тонет его семья: неужели он высадится, чтобы спросить у друзей, как ему надлежит поступить? Военный совет! Боже мой! О чем совещаться?

Она замолчала и, медленно повернувшись, остановила взор на лице ла Тремуйля; и так стояла она, смотря на него с молчаливым презрением, и загорались краской волнения лица советников, и учащенно бились сердца. Наконец она произнесла с расстановкой:

– Каждый здравомыслящий человек, чья преданность королю не есть предлог или показное прикрытие, знает, что перед нами только одна разумная цель: поход на Париж.

Ла Гир одобрительно трахнул кулаком по столу. Побледнев от злости, ла Тремуйль, однако, собрал все свои силы и промолчал. Ленивая кровь короля потекла быстрее, и его глаза загорелись доблестью, потому что где-то в нем все же таилась воинственная душа, и смелая, открытая речь всегда умела найти эту отвагу и вызвать в ней радостный отклик. Жанна ждала, не пожелает ли главный министр отстаивать свое мнение; но он был опытен и умен, он не стал бы попусту тратить свои силы, когда течение против него. Он подождет: рано или поздно он улучит минуту, чтобы шепнуть королю словечко.

Тут заговорила эта благочестивая лисица – канцлер Франции. Потирая выхоленные руки и вкрадчиво улыбаясь, он сказал Жанне:

– Учтиво ли поступили бы мы, превосходительная госпожа, если бы внезапно двинулись отсюда, не подождав ответа от герцога Бургундского? Вы, быть может, не знаете, что мы ведем переговоры с его светлостью и что между нами, вероятно, будет заключено двухнедельное перемирие; он, со своей стороны, обязывается передать нам Париж без пролития крови, и это избавит нас от необходимости совершить утомительный поход.

Жанна обернулась к нему и сказала с важностью:

– Здесь не исповедальня, монсиньор. Вам незачем было разоблачать тут этот позор.

Краска залила лицо канцлера, и он возразил:

– Позор? Что позорного в этом?

Жанна отвечала ровным, бесстрастным голосом:

– Изложить дело легко: для этого не придется гоняться за словами. Я знала об этой жалкой комедии, монсиньор, хотя, по вашим планам, я должна была остаться непосвященной. Хвала изобретателям, что они старались скрыть это дело – эту скоморошью затею, смысл и источник коей могут быть выражены двумя словами.

Канцлер произнес с оттенком утонченной иронии:

– В самом деле? И не соблаговолит ли превосходительная госпожа произнести их?

– Трусость и предательство!

На этот раз ударили кулаками по столу все полководцы, и снова в глазах короля сверкнуло удовольствие. Канцлер вскочил с места и воззвал к королю:

– Государь, прошу вашей защиты.

Но король движением руки приказал ему сесть, говоря:

– Молчите. Она имела право принять участие в предварительном обсуждении этого вопроса, потому что переговоры эти в такой же мере затрагивают войну, как и политику. А поэтому, во имя простейшей справедливости, мы хоть теперь должны ее выслушать.

Канцлер опустился на свое место, дрожа от негодования, и заметил Жанне:

– Из сострадания я предпочту думать, что вы не знали, кем придумана эта мера, которую вы осуждаете столь невоздержанным языком.

– Сберегите сострадание ваше до другого раза, монсиньор, – ответила Жанна с прежней невозмутимостью, – когда совершается какое бы то ни было дело, нарушающее интересы Франции и позорящее ее честь, то все, кроме мертвых, могут назвать по имени двух главных заговорщиков.

– Государь, государь! Такое злословие.

– Это не злословие, монсиньор, – сказала Жанна спокойно, – это обвинение. Я обвиняю главного министра короля и его канцлера.

 

Тут уже они оба вскочили на ноги, требуя, чтобы король обуздал откровенность Жанны; но он не был склонен к этому. Обычно заседания совета были как затхлая вода; а теперь его разум упивался вином, вкус которого был превосходен. Он сказал:

– Сидите и – будьте терпеливы. Что предоставлено одному, то мы обязаны предоставить и другому. Подумайте и – будьте справедливы. Когда вы щадили ее? Каких только обвинений вы не возводили на нее, какими не наделяли ее беспощадными именами, когда начинали о ней говорить? – Потом он добавил, и в глазах его сверкнул затаенный огонь: – Если она вас оскорбила, то я не вижу разницы, кроме той, что она говорит неприятные слова вам в лицо, тогда как вы злословите за ее спиной.

Он остался доволен меткостью своего удара, под действием которого оба сановника так и съежились; Ла Гир захохотал, а остальные военачальники тихо рассмеялись. Жанна невозмутимо продолжила:

– С самого начала нам ставились препятствия этой политикой переливания из пустого в порожнее, этим вечным устройством совещаний, совещаний и совещаний, когда надо не совещаться, а – сражаться. Мы взяли Орлеан 8 мая и могли бы очистить страну в каких-нибудь три дня, избежав кровопролития при Патэ. В Реймсе мы были бы шесть недель назад, а в Париже – теперь: и через полгода последний из англичан покинул бы пределы Франции. Однако после Орлеана мы не нанесли удара, а отступили внутрь страны – чего ради? С виду – для того, чтобы совещаться; а в действительности, чтобы дать Бедфорду время на присылку вспомогательного войска Тальботу; Бедфорд не преминул это исполнить, и битва при Патэ стала неизбежной. После Патэ – снова совещания, снова трата драгоценного времени. О король мой: не пренебрегайте моими увещаниями!

Теперь она начала пламенеть.

– Обстоятельства снова нам благоприятствуют. Нам надо не медлить, а нанести удар – и все будет спасено. Прикажите мне идти на Париж. Через двадцать дней Париж будет вашим, а через шесть месяцев вы вернете себе всю Францию. Работы всего на полгода; если же мы упустим случай, то вам придется потратить двадцать лет на исправление ошибки. Скажите слово, милостивый король, скажите одно только…

– Помилосердствуйте! – прервал ее канцлер, заметивший, что лицо короля загорается опасным энтузиазмом. – Поход на Париж? Неужели превосходительная госпожа забыла, что дорога преграждена неприступными английскими крепостями?

– Вот чего стоят ваши английские крепости! – воскликнула Жанна, презрительно щелкнув пальцами. – Откуда пришли мы на днях? Из Жиана. Куда? В Реймс. Чем был заставлен наш путь? Английскими крепостями. Что с ними сталось теперь? Они перешли к французам – и без единого удара!

Тут кучка полководцев начала шумно рукоплескать, и Жанна вынуждена была умолкнуть, пока снова не водворилась тишина.

– Да, впереди нас высились английские крепости. Теперь высятся позади – французские. Каков же вывод? Ребенок и тот сумеет сказать. Крепости, находящиеся между нами и Парижем, имеют защитниками не новое поколение английских солдат, а поколение, нам знакомое, – с теми же слабостями и страхами, с той же недоверчивостью, с той же склонностью видеть грозную десницу Господа. Нам стоит выступить в поход – сейчас же! – и крепости буду наши, Париж будет наш, Франция наша! Скажите слово, король мой, прикажите слуге вашей…

– Стойте! – крикнул канцлер. – Безумно было бы наносить столь тяжкое оскорбление его светлости герцогу Бургундскому. В силу договора, который мы надеемся с ним заключить…

– Договор, который вы надеетесь с ним заключить! Из года в год он презирал вас и вами пренебрегал. Ваши ли хитроумные увещания поубавили его спесь и убедили его идти на уступки? Нет! На него подействовали удары; удары, полученные им от нас. Иного урока и не понял бы этот неугомонный бунтовщик. Что ему до остального? Договор, который мы надеемся с ним заключить, – полно! Он отдаст нам Париж! Ах, это заставило бы великого Бедфорда улыбнуться! О, жалкая отговорка! Слепой может видеть, что это скудное пятнадцатидневное перемирие устраивается с единственной целью: дать Бедфорду время двинуть против нас свои войска. Новое предательство – вечное предательство! Мы созываем военный совет, когда совещаться решительно не о чем; Бедфорд не нуждается в военных советах, чтобы увидеть единственный путь, который нам открыт. И он знает, как он поступил бы на нашем месте. Он повесил бы изменников и двинулся бы на Париж! О милостивый король, воспряньте! Дорога свободна, Париж зовет нас, Франция умоляет. Скажите слово, и мы…

– Государь, это безумие, чистое безумие! Превосходительная госпожа, мы не можем, мы не должны отступать от того, что нами предпринято: мы предложили начать переговоры с герцогом Бургундским, и должны начать.

– И начнем! – сказала Жанна.

– Да? Как же?

– Острием копья!

Все встали, как один человек, – все, в чьей груди билось французское сердце, – и разразились долго несмолкавшими рукоплесканиями. И среди этого шума можно было расслышать, как Ла Гир проворчал: «Острием копья! Ей-богу, эта музыка мне по душе!» Король тоже поднялся, и, обнажив свой меч, взял его за лезвие, и подошел к Жанне, и вложил эфес в ее руку, сказав:

– Довольно – король сдается. Отправляйтесь с этим в Париж.

И снова раздались рукоплескания. Так закончилось историческое заседание военного совета, породившее столько легенд.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru