bannerbannerbanner
Сожженная Москва

Григорий Данилевский
Сожженная Москва

XL

Снова настала стужа, подул ветер и затрещал сильный мороз.

Голодный, раненый зверь, роняя клочками вырываемую шерсть и истекая кровью, скакал между тем по снова замерзшей грязи, по сугробам и занесенным вьюгою пустынным равнинам и лесам. Он добежал до Березины, остановился, замер в виду настигавших его озлобленных гонцов, готовых добить его и растерзать, отчаянным взмахом ослабевших ног бросил по снегу, для отвода глаз, две-три хитрых следовых петли, сбил гонцов с пути и, напрягая последние усилия, переплыл за Березину. Что ему было до его гибнувших сподвижников, которых, догоняя, враги рубили и топили в обледенелой реке? Он убежал сам; ему было довольно и этого.

Французы, теряя свои последние обозы, переправились по наскоро устроенным, ломавшимся мостам через Березину, у Студянки, 14 ноября. Озадаченные их нежданною переправою и уходом, русские вожди растерялись и, взваливая друг на друга вину этого промаха, с новою силой бросились по пятам вражеских легионов, бежавших обратно за русскую границу. Партизаны и казаки, обгоняя беглецов по литовским болотам и лесам, преследовали их, по выражению Наполеона, как орды новых аравитян. Сеславин гнался за французами слева, Фигнер справа. Оба втайне стремились исправить ошибку Березины, схватить в плен самого Наполеона. Сеславину едва не удалось достигнуть этого у села Ляды. Он подкрался ночью, проник в село и даже перерезал пикет, охранявший путь императора. Но вспыхнувший пожар предупредил Наполеона, и он со свитой объехал Ляды сбоку. Фигнер со своим отрядом бросился окольными лесами, в перерез французам, на городок Ошмяны. Туда же, с другой стороны, направился и Сеславин. Каждый из них составил свой собственный план и мечтал о его успешном исполнении.

Измученный и возмущенный рядом неудач, Наполеон в местечке Сморгони нежданно призвал Мюрата и других бывших с ним маршалов и объявил им, что пожар Москвы, стужа и ошибки его подчиненных заставляют его сдать войско Мюрату и что он едет обратно в Париж – готовить к весне новую, трехсоттысячную армию и новый поход против России.

Из Вильны, к которой направлялся Наполеон, была заранее, с фельдъегерем, тайно вытребована для охраны его пути целая кавалерийская дивизия Луазона. Этот отряд, не зная цели нового движения, спешил навстречу бегущему императору, занимая по пути занесенные снегом деревни, мызы и постоялые дворы. Слух о причине похода из Вильны дошел наконец до передового полка этой дивизии, наполовину состоявшего из итальянцев и саксенвеймарцев. Южные солдаты, невольные соратники великой армии, с отмороженными лицами, руками и ногами, в серых и дымных литовских лачугах чуть не вслух роптали за скудною овсяною похлебкой, проклиная главного виновника их бедствий.

– Он снова позорно бежит, предавая нас гибели, как бежал из Египта! – толковали солдаты и офицеры этого отряда. – Недостает, чтобы казаки схватили и посадили его, как редкого зверя, в железную клетку.

Было 23 ноября.

После двухдневной непрерывной бури и метели настала тихая, ясная погода. День стоял солнечный; мороз был свыше двадцати градусов. По белому, ярко блестящему полю столбовой, обставленною вербами дорогой несся на полозьях с обитыми потертым волчьим мехом стеклами жидовско-шляхетский возок, в каком тогда ездили зажиточные посессоры, арендаторы и помещики средней руки. За ним следовала рогожная кибитка, с полостью в виде зонтика. Оба экипажа охраняло конное прикрытие из нескольких сот сменявшихся по пути польских уланов. Снег визжал под полозьями. Красивые султаны, мелькавшие на шапках прикрытия, издали казались цветками мака на снежной равнине.

В возке, в медвежьей шубе и в такой же шапке, сидел Наполеон. С ним рядом, в лисьем тулупе, – Коленкур, напротив них, в бурке, – генерал Рапп. На козлах в мужичьих, бараньих шубах, обмотав чем попало головы, сидели мамелюк Рустан и, в качестве переводчика, польский шляхтич Вонс́ович. В кибитке следовали обер-гофмаршал Дюрок и генерал-адъютант Мутон. Наполеон ехал под именем «герцога Виченцкого», то есть Коленкура.

– Да где же их проклятые села, города? – твердил Наполеон, то и дело высовывая из медвежьего меха иззябший, покрасневший нос и с нетерпением приглядываясь в оледенелое окно. – Пустыня, снег и снег… ни человеческой души! Скоро ли стоянка, перемена лошадей?

Рапп вынул из-под бурки серебряную луковицу часов и, едва держа их в окостенелой руке, взглянул на них.

– Перемена, ваше величество, скоро, – сказал он, – а стоянка, по расписанию, еще за Ошмянами, не ближе как через четыре часа.

– Есть с нами провизия? – спросил Наполеон.

– Утром, ваше величество, за завтраком, – отозвался Коленкур, – вы все изволили кончить – фаршированную индейку и страсбургский пирог.

– А ветчина?

– Остались кости, вы велели отдать проводнику.

– Сыр?

– Есть кусок старого.

– Благодарю: горький и сухой, как щепка. Ну хоть белый хлеб?

– Ни куска; Рустан подал за десертом последний ломоть.

Верст через пять путники на белой поляне завидели новый конный пикет, гревшийся у костра близ пустой, раскрытой корчмы, и новую, ожидавшую их смену лошадей. Наполеон, сердито поглядывая на перепряжку, не выходил из экипажа. Возок и кибитка помчались далее. Наполеон дремал, но на толчках просыпался и заговаривал с своими спутниками.

– Да, господа, – сказал он, как бы отвечая на занимавшие его мысли, – ко всем нашим бедствиям здесь еще и явственная измена. Шварценберг, вопреки условию, отклонился от пути действий великой армии; мы брошены на произвол собственной участи… И как сражаться при таких условиях?

Возок въехал на сугроб и быстро с него скатился.

– А стужа? а эти казаки, партизаны? – продолжал Наполеон. – Они вконец добивают наши обессиленные, разрозненные легионы. Подумаешь, эта дикая, негодная конница, способная производить только нестройный шум и гам… она бессильна против горсти метких стрелков, а стала грозною в этой непонятной, бессмысленной стране… Наша превосходная кавалерия истреблена бескормицей; пехоту интендантство оставило без шуб и без сапог… все, наконец, голодают.

На лице нового Цезаря его спутники в эту минуту прочли, что голод – действительно скверная вещь. Проехали еще с десяток верст. Вечерело. Наполеон, чувствуя, как мучительно ноют иззябшие пальцы его ног, опять задремал.

– Нет, не в силах, не могу! – решительно сказал он, хватаясь за кисть окна. – У первого жилья мы остановимся. Найдем же там хоть кусок мяса или тарелку горячего.

– Но, ваше величество, – сказал Рапп, – не беспокойтесь, до назначенной по маршруту стоянки не более двух часов. Это замок богатого и преданного вам здешнего помещика… Вонсович ручается, что все у него найдем…

– Черт с вашим маршрутом и замком; я голоден, шутка ли, еще два часа! не могу…

– Но нам до ночи надо проехать Ошмяны.

Наполеон не вытерпел. Он с сердцем дернул кисть, опустил стекло и высунулся из окна. Верстах в трех впереди, вправо от дороги, виднелось какое-то жилье.

– Мыза! – сказал император. – Очевидно, зажиточный дом и церковь. Мы здесь остановимся.

– Простите, ваше величество, – произнес Коленкур, – это против расписания, и вас здесь не ожидают…

– При этом возможно и нападение, засада, – прибавил Рапп.

– Что вы толкуете! Поселок среди открытой, ровной поляны, – сказал Наполеон, – ни леса, ни холма! а наш эскорт? Велите, герцог, заехать.

Коленкур остановил поезд и для разведки послал вперед часть конвоя. Возвратившиеся уланы сообщили, что на мызе, по-видимому, все спокойно и благополучно. Возок и кибитка направились в сторону, к небольшому, под черепицей, домику, рядом с которым были конюшня, амбар и людская изба. За домом, в занесенном снегом саду, виднелась деревянная церковь, за церковью – небольшой, пустой поселок.

Обогнув дом, возок подкатил к крыльцу. Во дворе и возле него не было видно никого. Стоявшая на привязи у амбара лошадь в сайках показывала, однако, что мыза не совсем пуста.

XLI

В сенях дома путников встретил толстый и лысый, невысокого роста, ксендз. За ним у стены жался какой-то подросток. Одежда, вид и конвой путников смутили ксендза. Он, бледный, растерянно последовал за ними. Войдя в комнату, Наполеон сбросил на подставленные руки Рустана и Вонсовича шубу и шапку и, оставшись в бархатной на вате зеленой куртке, надетой сверх синего егерского мундира, присел на стул и строго взглянул на Вонсовича.

– Кушать государю! – почтительно согнувшись, шепнул Вонсович священнику.

Пораженный вестью, что перед ним император французов, ксендз в молчаливом изумлении глядел на Наполеона, с которого Рустан стягивал высокие, на волчьем меху, сапоги.

– Чего-нибудь, – продолжал Вонсович, – ну, супу, борщу, стакан гретого молока. Только скорей…

– Нет ничего! – жалостно проговорил ксендз, сложив на груди крестом руки.

– Так белого хлеба, сметаны, творогу.

– Ничего, ничего! – в отчаянии твердил помертвелыми губами священник. – Где же я возьму? Все ограбили сегодня прохожие солдаты.

– Что он говорит? – спросил Наполеон.

Вонсович перевел слова священника.

– Они отбили кладовую, – продолжал ксендз, – угнали последнюю мою корову и порезали всех птиц… я остался, как видите, в одной рясе и сам с утра ничего не ел.

– Но можно послать на фольварк, – заметил Вонсович.

– О, пан капитан, все крестьяне и мои домочадцы разбежались, и, если бы не мой племянник, только что подъехавший за мной из местечка, я, вероятно, погиб бы с голоду, хотя не ропщу… О, его цезарское величество, я в том убежден, со временем все вознаградит…

Вонсович перевел ответ и заключение ксендза. Наполеон при словах о грабеже и о том, что нечего есть, нахмурился. Но он сообразил, что делать нечего и что таковы следствия войны для всех, в том числе и для него, и решил показать себя великодушным и выше встреченных невзгод. Милостиво потрепав ксендза по плечу, он сказал ему, через переводчика, что рад случаю видеть его, так как в жизни встречает первого священника, который так покорен обстоятельствам и не корыстолюбив.

 

– Да, – вдруг обратился он по-латыни непосредственно к ксендзу, – у нас есть общий нам, родственный язык; будем говорить по-католически, по-римски.

Священник в восхищении преклонился.

– Я никогда не расставался с Саллюстием, – сказал Наполеон, – носил его в кармане и с удовольствием прочитывал войну против Югурты. А Цезарь? его галльская война? мы тоже, святой отец, воюем с новейшими дикими варварами, с галлами Востока… Но надо покоряться лишениям.

Говоря это, Наполеон прохаживался по комнате. Радостно изумленный ксендз и свита благоговейно внимали бойким, хотя и не вполне правильным римским цитатам нового Цезаря. В уютной комнате кстати было так тепло. Вечернее же солнце так домовито и весело освещало скромную мебель в белых чехлах, гравюры по стенам и уцелевшие от грабителей горшки цветов на окнах, что всем было приятно.

Наполеон еще что-то говорил. Вдруг он, нагнувшись к окну, остановился. Он увидел на дворе нечто, удивившее и обрадовавшее его. В слуховое окно конюшни выглянула пестрая хохлатая курица. Уйдя днем от грабителей на сенник, она озадаченно теперь оттуда посматривала на новых нахлынувших посетителей и, очевидно, не решалась в обычный час пробраться в разоренный птичник на свой нашест, как бы раздумывая: а что как поймают здесь и зарежут?

– Reverendissime, ecce pulla! (Почтеннейший, вот курица!) – сказал Наполеон, обращаясь к священнику.

Ксендз и прочие бросились к окну. Они действительно увидели курицу и выбежали во двор. Уланы справа и слева оцепили конюшню и полезли на сенник. Курица с криком вылетела оттуда через их головы в сад. Офицеры, мамелюк Рустан и Мутон пустились ее догонять. Им помогал, командуя и расставляя полы шубы, даже важный и толстый Дюрок. Наполеон с улыбкой следил из окна за этою охотой. Курица была поймана и торжественно внесена в дом.

– Si item…[22] Если ты такой же умелый повар, – сказал Наполеон ксендзу, – как священник, сделай мне хорошую похлебку.

– С великим удовольствием, государь! (Magna cum voluptate, Caesar!) – нерешительно ответил ксендз. – Боюсь только, может не удаться.

Подросток – племянник священника растопил в кухне печь, Рустан иззябшими руками ощипал и выпотрошил зарезанную хохлатку.

– Но, ваше величество, – заметил, взглянув на свою луковицу, Рапп, – мы опоздаем; какую тревогу забьют в замке того помещика, где ожидают вас, и в Ошмянах!

– А вот погоди, уже пахнет оттуда! – ответил Наполеон, обращая нос к кухне. – Успеем, еще светло… Расставлена ли цепь?

– Расставлена…

Похлебку приготовили. К дивану, на котором сидел Наполеон, придвинули стол. Ввиду того, что вся посуда у ксендза была ограблена, кушанье принесли в простом глиняном горшке; у солдат достали походную деревянную ложку.

– Дивно, прелесть! (Optime, superrime!) – твердил Наполеон, жадно глотая и смакуя жирный, душистый навар.

Мамелюк прислуживал. Он вынул куриное мясо, разрезал его на части своим складным ножом и подал на опрокинутой крышке горшка часть грудинки с крылом. Наполеон потянул к себе всю курицу, кончил ее и, весь в поту от вкусной еды, оглянулся на руки Рустана, державшего походную флягу с остатком бордо.

– Да это, друзья мои, не бивачная закуска, а целый пир! – восторженно сказал Наполеон, допив в несколько приемов флягу. – Я так не ел и в Тюильри.

– Пора, ваше величество, осмелюсь сказать, – произнес Коленкур, – смеркается, мы здесь целый час.

Наполеон улыбнулся счастливою, блаженною улыбкой, протянул ноги на подставленный ему стул, безнадежно махнул рукой и, как сидел на диване, оперся головой о стену, закрыл глаза и в теплой, уютной, полуосвещенной комнате почти мгновенно заснул. Лица свиты вытянулись. Коленкур делал нетерпеливые знаки Раппу, Рапп – Дюроку, но все раболепно-почтительно замерли и, не смея пикнуть, молча ожидали пробуждения усталого Цезаря.

В тот же день, перед вечером, верстах в пяти от большой Виленской дороги, в густом лесу, подходившем к городку Ошмянам, показался отряд всадников. То была партия Фигнера. Усиленно проскакав сплошными трущобами и болотами, она стала биваком в лесной чаще и, не разводя огней, решила до ночи собрать сведения, кто и в каком количестве занимает Ошмяны.

В городе, в крестьянском зипунишке и войлочной капелюхе, на дровнях лесника прежде всех побывал сам Фигнер. Он, к изумлению, узнал, что здесь стоит пришедший накануне из Вильны отряд французской кавалерии. Ломая голову, зачем сюда пришли французы, он поспешил обратно к биваку, где, посоветовавшись с офицерами, разделил свою партию надвое и одну ее часть послал, также стороной и лесом, далее, к селению Медянке, а другой велел остаться при себе на месте. В Ошмяны же, для разведки, как велик французский отряд, он разрешил послать собственного ординарца Крама и стоявшего долгое время в Литве, а потому знающего местный язык старого казацкого урядника Мосеича.

Путники уже в сумерки, вслед за каким-то обозом, на тех же дровнях въехали в город. Улицы были почти пусты, лавки и кабаки закрыты. Изредка только встречались прохожие и проезжие. Окна светились лишь в немногих домах.

У крайнего, с кретушами и длинными сараями, постоялого двора, при въезде в город, оказался большой конный французский пикет. Солдаты, как бы отдыхая, полулежали у забора, держа под уздцы наготове лошадей. Они разговаривали и, очевидно, чего-то ожидали. Завидев их еще издали и плетясь пешком у санок, одетый дровосеком урядник Мосеич шепнул ординарцу, лежавшему в санях на куче дров:

– Ваше благородие, видите, сколько их? не вернуться ли?

– Ступай, – ответил также шепотом ординарец, – авось пропустят… зайду на постоялый двор, еще кое-что узнаем.

– Да мне не велено вас бросать.

– Ну, как знаешь, заезжай и сам; только не разом, попозже.

Ординарец, миновав стражу, встал и направился на постоялый двор к смежной, с чистыми светлицами рабочей избе. Урядник для отвода глаз направился с дровами окольными улицами на базарную площадь, а оттуда к мосту и, вывалив там дрова, также потом завернул с санями в ворота постоялого двора. Не распрягая лошади, он поставил ее к яслям, под навес, взял у дворника сена и овса, всыпал овес в торбу, а сам прилег в сани, прислушиваясь к возне и говору на замолкавшем дворе. Окончательно стемнело.

XLII

Одетый мелким хуторянином, в бешмете на заячьем меху и в черной барашковой литовской шапке, ординарец Фигнера был – Аврора Крамалина.

Сперва скитание в оставленной французами Москве, потом почти четырехнедельное пребывание в партизанском отряде сильно изменили Аврору. С коротко остриженными волосами и обветренным лицом, в казацком чекмене или в артиллерийском шпенцере, с пистолетом за поясом и в высоких сапогах, она походила на молоденького, только что выпущенного в армию кадета. Фигнер, щадя и оберегая вверенную ему Сеславиным Аврору, тщательно скрывал ее известные ему происхождение и пол и, ссылаясь на молодость и слабые силы принятого им юнкера, почти не отпускал ее от себя. Офицеры сперва звали новобранца – Крамалин, а потом, со слов казаков, просто – Крам. Иные из них, в начале знакомства, стали было трунить над новым товарищем, говоря о нем: «Какой это воин? красная девочка!» Но Фигнер, намекнув на высокое родство и связи новобранца, так осадил насмешников, что все их остроты прекратились, и на юнкера никто уже не обращал особого внимания.

Состоя в ординарцах у Фигнера, Аврора почти не сходила с коня. Все удивлялись ее неутомимому усердию к службе. Голодная, иззябшая, являясь с разведками и почти не отдохнув, она в постоянном, непонятном ей самой лихорадочном возбуждении всегда была готова скакать с новым поручением. Одно ее смущало: холодная, почти зверская жестокость ее командира с попавшими в его руки пленными. Тихий с виду и, казалось, добрый, Фигнер на ее глазах, любезно-мягко шутя и даже угощая голодных, достававшихся ему в добычу пленных, внимательно расспрашивал их о том, что ему было нужно, пересыпая шутками, записывал их показания и затем беспощадно их расстреливал. Однажды, Аврора в особенности не могла этого забыть, он собственноручно после такого допроса пристрелил из пистолета одного за другим пятерых моливших его о пощаде пленных.

– Зачем такая жестокость? – решилась тогда, не стерпев, спросить своего командира Аврора.

– Слушайте, Крам, – ответил он, ероша космы своих волос, – зачем же я буду их оставлять? ни богу свечка, ни черту кочерга! все равно перемерзли бы… не таскать же за собой…

Авроре у ошмянского постоялого двора при виде жалобно жавшихся друг к другу с обернутыми тряпьем лицами и ногами итальянских солдат вспомнилась другая сцена. За два дня перед тем Фигнер, с частью своей партии, также отлучился для особой разведки к местечку Сморѓони. Возвратясь к остальным, он рассказал, что и как им сделано.

– Представь, – обратился он к гусарскому ротмистру, бывшему в его отряде, – только что мы выглянули из-за кустов, видим, у мельницы французская подвода с больными и ранеными, – очевидно, обломалась, отстала от своего обоза, и при ней такой солидный и важный, в густых эполетах, французский штаб-офицер… Мы вторые сутки брели лесом, без дорог, измучились, проголодались и вдруг – что же увидели? собачьи дети преспокойно развели костер и варят рисовую кашу. Ну, я их, разумеется, и потревожил; смял с налета, всех перевязал и начал укорять; такие вы, сякие, говорю, пришли к нам и еще хвалитесь просвещением, такие, мол, у вас писатели – Бомарше, Вольтер… а сами что наделали у нас? Их командир, в эполетах, вмешался и так заносчиво и гордо стал возражать. Ну, я не вытерпел и был принужден, разложив на снегу попонку, предварительно предать его телесному наказанию.

– Предварительно? – спросил ротмистр. – А после? что ты с ними сделал и куда их сбыл?

Фигнер на это молча сделал рукой такой знак, что Аврора вздрогнула и тогда же решила, при первом удобном случае, опять проситься обратно к Сеславину. Как она ни была возбуждена и вследствие того постоянно точно приподнята над всем, что видела и слышала, она не могла вынести жестоких выходок Фигнера.

Более же всего Авроре остался памятен один случай в окрестностях Рославля. Фигнеру от начальства было приказано, ввиду начавшейся тогда оттепели, собрать и сжечь валявшиеся у этого города трупы лошадей и убитых и замерзших французов. Он, дав отдых своей команде, поручил это дело находившимся в его отряде калмыкам и киргизам. Те стащили трупы в кучи, переложили их соломой и стали поджигать. Ряд страшных костров задымился и запылал по сторонам дороги. В это время из деревушки, близ Рославля, ехала в Смоленск проведать о своем томившемся там в плену муже помещица Микешина. Ее возок поравнялся с одною из приготовленных куч. Калмыки уже поджигали солому. Путница видела, как огонь быстро побежал кверху по соломе. Вдруг послышался голос кучера: «Матушка, Анна Дмитриевна! гляньте… жгут живых людей!» Микешина выглянула из возка и увидела, что солома наверху кучи приподнялась и сквозь нее сперва просунулась, судорожно двигаясь, живая рука, потом обезумевшее от ужаса живое лицо. Подозвав калмыков, поджигавших кучи, Микешина со слезами стала молить их спасти несчастного француза и за червонец купила его у них. Они вытащили несчастного из кучи и положили к ней в ноги. Возок поехал обратно, в деревушку Микешиных Платоново. Фигнер узнал о сердоболии калмыков. Он подозвал своего ординарца.

– Скачите, Крам, за возком, – сказал он Авроре, – остановите его и предложите этой почтенной госпоже возвратить спасенного ею мертвеца.

– Но, господин штаб-ротмистр, – ответила Аврора, – этот мертвый ожил.

– Не рассуждайте, юнкер! – строго объявил Фигнер. – Великодушие хорошо, но не здесь; я вам приказываю.

Аврора видела, каким блеском сверкнули серые глаза Фигнера, и более не возражала. «Я его брошу, брошу этого жестокосердого», – думала она, догоняя возок. Настигнув его, она окликнула кучера. Возок остановился.

– Сударыня, – сказала Аврора, нагнувшись к окну возка, – начальник здешних партизанов Фигнер просит вас возвратить взятого вами пленного.

Из-под полости, со дна возка приподнялась страшно исхудалая, с отмороженным лицом, жалкая фигура. Мертвенно-тусклые, впалые глаза с мольбой устремились на Аврору.

– О господин, господин… во имя бога, пощадите! – прохрипел француз. – Мне не жить… но не мучьте, дайте мне умереть спокойно, дайте молиться за русских, моих спасителей.

 

Эти глаза и этот голос поразили Аврору. Она едва усидела на коне. Пленный не узнал ее. Она его узнала: то был ее недавний поклонник, взятый соотечественниками в плен, эмигрант Жерамб. Аврора молча повернула коня, хлестнула его и поскакала обратно к биваку. «Ну, что же? где выкупленный мертвец»? – спросил ее, улыбаясь, Фигнер. «Он вторично умер», – ответила, не глядя на него, Аврора.

Об этом Аврора вспомнила, пробираясь под лай цепного пса к рабочей избе постоялого двора. Она остановилась под сараем, в глубине двора. Здесь, впотьмах, она услышала разговор двух французских офицеров кавалерийского пикета, наблюдавших за своими солдатами, которые среди двора поили у колодца лошадей.

– Ну, страна, отверженная богом, – сказал один из них, – не верилось прежде; Россия – это нечеловеческий холод, бури и всякое горе… И несчастные зовут еще это отечеством!.. (Et les malheureux appellent cela une patrie!)

– Терпение, терпение! – ответил другой, с итальянским акцентом.

К ним подошел третий французский офицер. Солдаты в это время повели лошадей за ворота. Свет фонаря от крыльца избы осветил лицо подошедшего.

– Это вы, Лап́и? – спросил один из офицеров.

– Да, это я, – ответил подошедший.

То был статный, смуглый и рослый уроженец Марселя, майор Лапи. Он, как о нем впоследствии говорили, стоял во главе недовольных сто тринадцатого полка и давно тайно предлагал расправиться с обманувшим их вождем французов.

– Что вы скажете? Ведь он действительно бросил армию и скачет… припоздал, по пути, в замке здешнего магната; ему тепло и сыто, а нам…

– Я скажу, что теперь настало время!.. Мы бросимся, переколем прикрытие…

Аврора далее не слышала. Сторожевой пес, рвавшийся с цепи на Мосеича и других двух путников, которые в это время въехали во двор, заглушил голос майора. Аврора, сказав несколько слов уряднику, пробралась в черную избу. Полуосвещенные ночником нары, лавки и печь были наполнены спящими рабочими и путниками. Сняв шапку и в недоумении озираясь по избе, Аврора думала: «От кого доведаться и кого расспросить? неужели ждут Наполеона? Боже! что я дала бы за час сна в этом тихом теплом углу!»

– Обогреться, пан́очку, соснуть? – отозвался выглянувший с печи бородатый, лет пятидесяти, но еще крепкий белорус-мужик.

– Да, – ответила Аврора, – мне бы до зари, пока рассветет.

– С фольварка?

– Да…

– Можа, за рыбкой альбо мучицы?

– За рыбой…

– Ложись тута… тесно, а место есть! – сказал, отодвигаясь от стены, мужик.

Он с печи протянул Авроре мозолистую, жесткую руку. Она влезла на нары, оттуда на верхнюю лежанку и протянулась рядом с мужиком, от зипуна которого приятно пахло льняною куделью и сенною трухой.

– Мы мельники, а тоже и куделью торгуем, – сказал, зевая, мужик.

Примостив голову на свою барашковую шапку и прислушиваясь, все ли остальные спят, Аврора молчала; смолк и, как ей показалось, тут же заснул и мужик. В избе настала полная тишина. Только внизу, под лавками, где-то звенел сверчок да тараканы, тихо шурша, ползали вверх и вниз по стенам и печке. Долго так лежала Аврора, поджидая условного зова Мосеича, чтобы до начала зари выбраться из города. Она забылась и также задремала. Очнувшись от нервного сотрясения, она долго не могла понять, что с нею и где она. Понемногу она разглядела на лавке, у стола, худого и бледного итальянского солдата, которому другой солдат перевязывал посиневшую, отмороженную ногу. Они тихо разговаривали. Раненый, слушая товарища, злобно повторял: «Diavolo… vieni»[23]. В дверь вошел рослый, бородатый рабочий. Он растолкал спавших на нарах и на печи других рабочих. Все встали, крестясь и поглядывая на солдат, обулись и вышли. Итальянцы также оставили избу. Из сеней пахнуло свежим холодом. За окном заскрипел ночевавший во дворе с какой-то кладью обоз.

– Усё им, поганцам, по наряду вязуць! – тихо проговорил, точно про себя, лежавший возле Авроры мужик.

– Откуда везут?

– З Вильны.

– Куда?

– На сустречь их войску. Кажуть, – продолжал, оглядываясь, мужик, – ихнего Бонапарта доконали, и он чуть пятки унес, ув свои земли удрав.

– Не убежал еще, – произнесла Аврора, – его следят.

– Убяжить! яны, ироды, ус́и струсили: як огня, боятся казаков, а особь Сеславина, да есть еще такой Фигнер. Принес бы их господь!

– А ты, дедушка, за русских?

– Мы, пан́очку, исстари русские, православные тут; мельники, куделью торгуем.

Мужик опять замолчал. Еще какие-то мужики и баба встали, крестясь, из угла и, подобрав на спину котомки, вышли. В избе остались только Аврора, спавшее на печи чье-то дитя и мельник-мужик. Прошло более часа.

Аврора не спала. Рой мыслей, одна тяжелее другой, преследовал и томил ее. Она перебирала в уме свой первый, неудачный шаг в партизанском отряде Фигнера, когда она поступила к нему в Астафьеве и, в крестьянской одежде, проникла в Москву. Фигнер был полон надеждою – пробраться в Кремль и убить Наполеона. Она надеялась получить аудиенцию у Даву и, если Перовский еще жив, вымолить у грозного маршала помилование ему, а себе дозволение – разделить с ним бедствия плена. Авроре живо припомнилась ночь, когда она и Фигнер, с телегою, как бы для продажи нагруженною мукой, пробрались через Крымский брод и Орлов луг в Москву и до утра скрывались в ее развалинах. С рассветом их поразила мертвая пустынность сгоревших улиц. Они с телегой направились в провиантское депо, к Кремлю. На Каменном мосту, как она помнила, их оглушил нежданный громовой взрыв; за ним раздались другой и третий. Громадные столбы дыма и всяких осколков поднялись над кремлевскими стенами, осыпав мост пылью и песком. По набережной, выплевывая изо рта мусор, в ужасе бежали немногие из обитателей уцелевших окрестных домов. От них странники узнали, что Наполеон с главными французскими силами в то утро оставил Москву, уводя с собою громадный обоз и пленных и приказав оставшемуся отряду взорвать Кремль.

22Если также… (лат.).
23Дьявол… подойди (итал.).
Рейтинг@Mail.ru