bannerbannerbanner
Сожженная Москва

Григорий Данилевский
Сожженная Москва

XXXVII

В начале октября, незадолго до битвы под Тарутином, главные русские силы, при которых находился Кутузов, стояли в окрестностях села Леташёвки.

С утра шел мелкий, непрерывный дождь. По небу неслись клочковатые, мутно-серые облака. К вечеру дождь, разогнанный налетевшим ветром, на некоторое время прекратился. Грязь по улицам Леташёвки стояла невылазная. Квартира светлейшего находилась вблизи Тарутина, на окраине села Леташёвки, у церкви, в более чистой и поместительной избе священника. Начальник главного штаба, генерал Ермолов, с адъютантами квартировал на другом конце деревни, в служительской избе брошенной помещичьей мызы.

Был одиннадцатый час ночи. Ермолов, кончив обычный вечерний доклад светлейшему, возвратился домой пешком, чуть не по колени увязая в жидкой и скользкой грязи, сопровождаемый вестовым, который нес перед ним фонарь. В непроглядной тьме от надвигавшегося света фонаря направо и налево по улице выделялись то полусломанные плетни и сарайчики дворов, то почернелые от дождя соломенные крыши изб, с которых еще струилась вода.

Сердитый, в намокшей шинели и в сплюснутой фуражке, едва прикрывавшей копну отросших за войну кудрявых и взъерошенных волос, Алексей Петрович Ермолов сильным взмахом ноги ступил на мокрое крыльцо и оттуда в сени своей избы. У дверей перед ним, в темноте, посторонился ожидавший его адъютант, бывший с кем-то другим, как бы посторонним.

– Кто это еще с вами? – недовольно спросил Ермолов, войдя в освещенную комнату, куда денщик уже вносил приготовленный для генерала ужин.

– Не говорит своего имени; в простом мещанском наряде, но, по-видимому, светский и образованный человек.

– Что же ему?

– Имеет весьма спешное и важное дело к светлейшему.

– Как? к князю? и в эту пору? – изумился Ермолов, сердито вытряхивая об пол мокрую фуражку.

– Говорит, что дело первой государственной важности и без отлагательства.

– Ну, у них все государственные дела, – с досадою произнес Ермолов, искоса глянув на стол, от которого уже доносился приятный запах чего-то жаренного в масле, с луком, и где стояла бутылка шабли, присланная в тот день Алексею Петровичу в презент от штабного маркитанта, общего любимца и мага по добыванию тонких питий.

Надо было опять возиться с нежданным делом. Хрип невольной досады послышался из широкой, богатырской груди Ермолова.

– Где этот непрошеный гость? зовите его! – сказал он адъютанту, садясь на скамью.

Из сеней вошел мешковатый, высокого роста, человек лет тридцати пяти, круглолицый, с приплюснутым носом и большими, навыкат серыми глазами. В его лице было что-то бабье; рыжеватые волосы спадали на лоб и на уши, как у чухонцев, прямыми космами; широко разошедшиеся брови и крупные, сжатые губы придавали этому лицу выражение недовольства и как бы испуга. «Баба!» – подумал бы всякий, впервые взглянув на него, если бы не жиденькие бакенбарды, шедшие по этому лицу от ушей до подбородка. Незнакомец был одет в бараний, крытый серым сукном тулупчик и в высокие мещанские сапоги; в руках он держал меховой, с козырьком, картуз.

– Кто вы? – спросил Ермолов.

Вошедший молча оглянулся на адъютанта. Тот по знаку Ермолова вышел.

– Имя ваше, звание? – спросил Ермолов.

– Отставной штабс-капитан артиллерии, Александр Самойлов Фигнер, – негромко произнес незнакомец.

– Что же вам нужно? – спросил Алексей Петрович, досадливо сопя носом и своими сокольими карими глазами вглядываясь в серые, вяло на него смотревшие глаза гостя, имя которого он уже встречал в реляциях.

– Могу уверить, иначе бы не посмел, – дело первой важности и экстренное! – не торопясь и старательно выговаривая слова, ответил Фигнер. – И обратите внимание, генерал, то, что ныне еще возможно и доступно, при медленности может стать недоступным и невозможным. Кроме вашего превосходительства да светлейшего, об этом пока никто не должен знать.

– Без предисловий, излагайте скорее, – произнес Ермолов, сев на скамью и, с понуренной головой, приготовясь слушать, – мы здесь одни, в чем ваше дело?

– Я служил в третьей легкой роте одиннадцатой артиллерийской бригады, а в последнее время состоял в Тамбовской губернии городничим, – начал Фигнер. – Движимый чувством патриотизма и удручаемый всем, что случилось, я бросил службу и семью, обращался в августе к графу Растопчину и к другим, а этими днями снова проникал, переряженный, в Москву.

– Вы были в Москве? – спросил Ермолов.

– Так точно-с… блуждал, то в мундире французского или итальянского офицера, то в крестьянской одежде, по пожарищу, пробирался и в дома, занятые врагами, все высмотрел и нашел, что легко и возможно разом положить человеческий предел не только занятию первопрестольной, но, можно сказать, и самой войне, всем бедствиям России и человечества.

– Вот как! – сказал Ермолов. – Кончить войну?

– Да-с, войну, – ответил Фигнер, – и это моя тайна…

«Что он, этот чухонец или жид, нелегкая побрала бы его, сумасшедший? или нахал и себе на уме, дерзкий хвастун? – подумал Ермолов, гневно глядя на стоявшего перед ним незнакомца. – Уж не новый ли воздушный шар Лепиха придумал, или что-нибудь вроде этой галиматьи? возись еще с этим штафиркою!»

– Вы произнесли такие слова… – сказал он. – Легкое ли дело разом кончить громадную войну? Тут ухищрения стратегии, великих, сложных сил… а у вас… Впрочем, в чем же эта ваша, столь заманчивая, великая панацея?

Молча слушавший насмешливые возражения Ермолова Фигнер ступил ближе к нему.

– Решаясь на самоотверженное и, смею выразиться, – проговорил он, – беспримерное по отваге дело, я все обдумал строго и со всех сторон… Но мой план, как и всякое человеческое предприятие, может не удаться… Могу ли поэтому знать наперед, смею ли питать надежду, что в случае неудачи этого плана, а вследствие того и неизбежной моей гибели, царь и отечество не оставят без призрения моей осиротелой семьи? Я человек недостаточный… мне довольно одного вашего слова…

– Что же вам нужно прежде всего для исполнения вашего предприятия? – спросил нетерпеливо Ермолов.

– Мой тезка, Александр Никитич Сеславин, предложил мне вступить в его отряд, он ждет ответа; но я надумал другое. На основании общего устава о партизанских отрядах я попросил бы дозволить мне действовать самостоятельно, а именно, предоставить в мое распоряжение и по моему личному выбору хотя бы человек семь-восемь казаков.

– Ваша семья будет обеспечена, – сказал, подумав, Ермолов, – теперь говорите, для чего вам казаки и в чем ваш план?

Серые, круглые глаза Фигнера зажглись странным блеском, и он сам оживленно вытянулся и точно вырос. Его лицо побледнело, нижняя челюсть слегка затряслась.

– Мой план очень прост и несложен, – произнес он, судорожно подергивая рукой, – вот этот план… Я – кровный враг идеологов! О, сколько они нанесли вреда! их глава и вождь…

Он остановился, пристально глядя на Ермолова, и, казалось, не находил нужных слов.

– Я задумал, – проговорил он, помолчав, – и моя мысль бесповоротна… я решился истребить главную и единственную причину всего, что делается… а именно, убить Наполеона…

– Что вы сказали? – спросил, привстав, Ермолов.

– Убить вождя французов…

«Да, он не в здравом уме! – подумал, разглядывая Фигнера, Ермолов. – А впрочем, почему же не в здравом? Не отчаянный ли скорее фанатик, гонимый непреоборимою душевною потребностью? Да и не он один. Лунин тоже предлагал отправить его парламентером к Наполеону и вызывался, подавая ему бумагу, заколоть его кинжалом».

Ермолов поднялся со скамьи.

– Так вы действительно на это решились? – спросил он, все еще недоумевая, что за человек стоял перед ним в эту минуту.

– Решился и не отступлю, – ответил Фигнер.

– Как же вы полагаете исполнить ваше намерение? Одно дело – задумать, а другое – исполнить задуманное.

– Что бог даст: либо выручит, либо выучит! Я снова переоденусь, смотря по надобности, нищим или мужиком, проберусь в Кремль или в другое место, где будет злодей, и глаз на глаз лично нанесу ему удар. Пособники мне будут нужны только для предварительных разведок и приготовлений.

– Вы говорите, у вас семья? – спросил Ермолов.

– Жена и пятеро детей, мал мала меньше.

– Где они?

– Решась проникнуть в Москву, оставил их в Моршанске.

– Как вы проникли в Москву?

– С французским паспортом; они сами мне его дали, назвав меня cultivateur, помещиком.

– Что вы делали там?

– Следил за выходом оттуда неприятельских фуражиров, разбивал их под Москвой с охотниками и отнимал их подводы… в делах штаба должны быть обо мне упоминания.

– Да, о вас доносили. И вы готовы на такой шаг, не боитесь?

– На всякую беду страха не напасешься – бог не выдаст, боров не съест! – ответил Фигнер. – Брут убил своего друга Цезаря, мне же корсиканский кровопийца не друг… Я день и ночь молился, клялся.

«Рисуется немчура, – подумал Ермолов, – а впрочем, посмотрим».

– Что же вы желаете получить в случае удачи? – спросил он. – Говорите прямо.

Фигнер слегка покраснел. Его глаза глядели холодно и спокойно.

– Ничего, – ответил он. – Я приношу себя в жертву отечеству. Россия вскормила меня; душою я русский.

– А родом?

– Остзеец.

– Есть с вами бумаги?

– Вот они…

XXXVIII

«Чудеса! – раздумывал, просмотрев бумаги, Ермолов, – ферфлюхтер, а говорит с пафосом и русскими пословицами, даже слова как-то особенно старательно отчеканивает».

Он задал еще несколько вопросов Фигнеру. Тот на все отвечал здраво и обдуманно. «Как быть? – терялся в догадках Ермолов. – Умолчать об этом гусе перед светлейшим невозможно… Что бы ни вышло впоследствии, ответственность падает на меня первого… ну, да его с этою затеей, вероятно, без уважения сплавит сам князь».

Ермолов кликнул адъютанта, сдал ему на руки Фигнера и, снова надев мокрую фуражку, пошел по лужам и скользкой грязи к главнокомандующему. Адъютант было предложил оседлать для него коня; Ермолов, с досадой махнув рукой, отправился опять пешком.

 

У ворот квартиры Кутузова провожатый вестовой наткнулся на княжеского денщика, шедшего притворять ставни.

– Все спят-с! – сказал денщик, разглядев при свете фонаря фигуру Ермолова, вынырнувшего из темноты.

– А сам светлейший? – спросил Ермолов.

– Тоже в постели, хотя свечи у них еще горят.

– Доложи.

Денщик через сени вошел в темную приемную, оттуда в спальню Кутузова. Ермолов был приглашен в комнату, из которой вышел всего полчаса назад.

Кутузов, в одной рубахе, сидел на постели, спустив на коврик босые ноги, прикрытые бухарским халатом. Перед ним на круглом столике лежала карта России, утыканная булавками, с головками из красного и черного сургуча, изображавшими русские и французские войска. Он перед приходом Ермолова рассматривал эту карту. Комната, по обычаю старого князя, любившего теплоту, была жарко натоплена.

– Что, голубчик? – спросил он, устремив навстречу входившему Ермолову не совсем довольный, утомленный взгляд. – Все ли у вас благополучно?

– Слава богу, ничего нового; но вот что случилось…

Ермолов неторопливо и в подробностях передал светлейшему о прибытии и предложении Фигнера.

– Я счел священным долгом, – заключил он, – не мешкая обо всем доложить… Что прикажете? Фигнер у меня, ждет решения.

– Так вот что, – произнес Кутузов, натягивая себе на плечи сползавший с него халат, – штука казусная… все ли ты терпеливо выслушал и расспросил?

– До точности, ваша светлость.

– А как полагаешь, он не насчет перпетуум-мобиле, не из желтого дома? приметил ты, в порядке ли его мозги?

– Мне этот вопрос прежде всего пришел в голову, – ответил Ермолов, – я его так и этак, на все стороны допрашивал; говорит толково, в глазах змейки не бегают, нет ничего подозрительного… Осуществимо ли его предприятие – дело другое. Отважен же он и смел, кажется, действительно без меры, и его решимость, по-видимому, искренняя и прямая.

Старчески обрюзглое лицо Кутузова поникло. Он задумался. На гладко выбритом, жирном и белом его подбородке, от тепла комнаты или от душевного волнения, выступила испарина. Он нервным движением пухлой руки тронул себя за подбородок и, задумавшись, устремил свой единственный зрячий глаз куда-то в сторону, мимо этой комнаты и Ермолова, мимо этой ночи и всего того, что ей предшествовало и так доныне подавляло дряхлого телом, но бодрого духом старого вождя.

– Ведь вот, шельма, придумал! – разведя руками и опять хватаясь за увлажненное лицо, сказал князь, – а дело, надо признаться, из ряда вон и во всяком случае необычное. Но на чем основаться?

Князь медленно повернулся на подостланной под него перине.

– Разумеется, бывали примеры в древности, и именно в Риме, во время войны Пирра и Фабриция, – продолжал он, – только там, сколько припомню, разыгралось все иначе. Ну, как это было? пришли и говорят Фабрицию, что некий врач из греков – это в Риме было то же, что в России наши немцы, – с целью разом прекратить войну вызвался, без колебания, отравить Пирра. Ну, Фабриций, как помнишь, выслушал, как и ты, этого немца, да и отослал врага-предателя в распоряжение самого Пирра. Остроумного лекаришку Пирр, разумеется, вздернул на первую осину или там, по-ихнему, смоковницу, что ли… тем дело и кончилось… Ты что на это скажешь?

Ермолов, нахмурясь, молчал. Догоравшие свечи уныло мигали на столе. Кутузов взглянул в ближайшее к кровати окно, из которого в эту ночь опять виднелось зарево над Москвою.

– Мое мнение, – произнес он, – убей этот чухонец и в самом деле Бонапарта, все скажут – не он, а я да ты, Алексей Петрович, предательски его ухлопали. Ведь правда?

– Положим, ваша светлость, то было давно и в Риме, – ответил Ермолов, еще не угадывавший, куда клонит князь, – и прошлое не всегда урок для настоящего. Но я позволю себе, однако, только спросить, чем этот новый, вторгшийся к нам Атилла лучше какого-нибудь Стеньки Разина или Пугачева? Те изверги шли из-за Волги, этот из Парижа – в том вся и разница; сходства же в разрушителях много… Владеть отуманенною ими, раболепною толпой, двигать, при всяческих обманах, полчищами жадных до наживы, одичалых бандитов, вторгаться, для удовлетворения собственного самолюбия, в мирную страну, предавая в ней все грабежу, огню и мечу… Чем же это не отверженец людского общества, чем не Разин или не Пугачев?

Кутузов отодвинул стол, нашел босыми ногами и надел туфли, медленно поднялся с постели и, оставя халат, в одном белье начал, заложа руки за спину, вперевалку, прохаживаться по комнате.

– Именно, отверженец нового сорта! – сказал он, помолчав. – Ты выразился верно!.. Но как разрешить вопрос? подумай… Если бы я и ты, лично напав на Наполеона, начали с ним драться явно, один на один… дело другое… А тут, выходит, точно камнем из-за угла.

– Как угодно вашей светлости, – почтительно-сухо проговорил Ермолов, как бы собираясь уйти.

– Да нет, погоди! – остановил его Кутузов. – Мы с тобою полководцы девятнадцатого века, вот что я хочу сказать. А наши противники достойны ли этого имени? Я предсказывал, что они будут есть конину – едят… говорил, что Москва для их идола и их армий станет могилой – стала… их силы с каждым днем тают… – Князь опять прошелся по комнате. – Прогоним их, увидишь, – сказал он, – я не доживу, ты дождешься… Те же французы свергнут своего кумира и так же бешено и легкомысленно проклянут его и весь его род, как свергли, казнили и прокляли своего истинного короля… Жалкая нация…

Кутузов, опершись руками о подоконник, глядел на небо, окрашенное заревом.

– Опять огонь… догорает, страдалица! Вспомнят они этот пожар, – сказал он, – поплатятся за эту сожженную Москву!

– Так что же прикажете, ваша светлость, относительно предложения Фигнера? – спросил Ермолов. – Всякие шатаются теперь, и чистые, и темные люди.

Кутузов обернулся к нему и развел руками.

– Дело, не подходящее ни под какие артикулы! – сказал он, – а впрочем, Христос с ним! Знаешь поговорку – смелого ищи в тюрьме, труса в попах… Дай ему, голубчик, по положению о партизанах восемь казаков, бог с ним. Глас народа – глас божий; пусть творит, что хочет, если на то воля свыше, а приказа убивать… я ему не даю!

Партизаны Сеславин и Фигнер, по условию, съехались у деревни князя Вяземского, Астафьева. Фигнер объявил, что ему на время разрешено действовать самостоятельно, и просил наставлений и советов у более опытного товарища. Сеславин уступил ему из своего отряда двух кавалеристов, в том числе молоденького юнкера, который особенно просился к Фигнеру. Невысокий, черноволосый и сухощавый, этот юнкер, в казачьей одежде, казался робким мальчиком, но лихо ездил верхом. Купленный им у казаков донской конь Зорька был сильно худ, но не знал усталости. Фигнер в ту же ночь с этим юнкером ускакал по направлению к Москве.

XXXIX

Французы окончательно покинули Москву 11 октября. Известие об этом, напечатанное лишь через девять дней в Петербурге, в «Северной почте» от 19 октября, достигло Паншина, где в это время проживала с семьей княгиня, лишь в конце октября. Газетные реляции, впрочем, были уже предупреждены словесной молвой. Все терялись в догадках, куда скрылась Аврора. Известий от нее, после письма из Серпухова, не приходило. Княгиня была в неописанном горе. Ксения и ее муж не знали, как ее утешить.

Прогремели сражения под Тарутином, где был убит ядром Багговут, под Малоярославцем и Красным, где французы потеряли почти всех своих шедших с ними пленных. Не допущенный русскими к Калуге, Наполеон поневоле бросился на опустошенную им же самим дорогу к Смоленску.

Французская армия, гонимая отдохнувшими и окрепшими русскими войсками, шедшими за нею по пятам, вдвинулась в пространство между верховьями Днепра и Двины. Озлобленный неудачами, Наполеон повел эту армию к Березине, теряя от трех, открытых им в России, стихийных сил – невылазной грязи, страшного мороза и казаков – тысячи солдат и лошадей. Не менее того на этом пути вредили неприятелю и отважные партизаны.

Пронеслись вести о подвигах полковника-поэта Давыдова, Орлова-Денисова, князей Кудашева и Вадбольского, Сеславина, Фигнера и других отчаянных смельчаков. Называли и другие, менее известные имена, в том числе дьякона Савву Скворцова, мстившего за похищенную у него жену. Он в какой-то вылазке, подкравшись из леса, размозжил дубиною голову французскому артиллеристу, готовившемуся выпалить картечь в русский отряд, и небольшая французская батарея стала добычею русских без боя. О партизанах рассказывали целые легенды. Фигнер, по слухам, не застав Наполеона в Москве, усилил свой отряд новыми охотниками и бросился по Можайской дороге. Здесь он отбил обширный неприятельский обоз, захватил более сотни пленных и, на глазах французского арьергарда, взорвал целый вражеский артиллерийский парк. В толках о партизанах стали упоминаться и женские имена. В обществе говорили об отваге и храбрости девицы Дуровой, принявшей имя кавалериста Александрова, и о других двух героинях, не оставивших потомству своих имен.

Предводительствуя небольшими летучими отрядами из гусаров, казаков и доброхотных разночинцев, смелые партизаны неожиданно появлялись то здесь, то там и день и ночь тревожили остатки великой французской армии, отбивая у нее подводы с припасами и московскою добычей, артиллерию и целые транспорты больных и отсталых. При обозах отбивали и отряды пленных, которых враги гнали с собою в качестве носильщиков и прислуги.

Победы русских под Красным окончательно расстроили французскую армию. В этих сражениях, с 3 по 6 ноября, французы потеряли более двадцати шести тысяч пленными, в том числе семь генералов, триста офицеров и более двухсот орудий. Началось сплошное бегство разбитых и изнуренных бездорожьем, голодом и болезнями остатков наполеоновых полчищ.

Поля давно покрылись снегом. Начались сильные морозы, сопровождаемые ветром и метелями. Но вдруг снова потеплело. Стужа сменилась туманами. Начало таять. По дорогам образовались выбоины и невылазная грязь. Кутузов, сопровождая свои ободренные победой отряды, ехал то в крытых санях, то в коляске и даже, смотря по пути, на дрожках.

На дневке, 6 ноября, князь, осматривая верхом биваки, часу в пятом дня приблизился к лагерю гвардейского Семеновского полка. Его сопровождали несколько генералов и адъютантов. Все были в духе, оживленно и весело толковали об окончательном поражении корпуса Нея, причем в одном из захваченных русскими обозов был даже взят маршальский жезл грозного герцога Даву.

Вечерело. Густой туман с утра плавал над полями, среди него кое-где, как острова, виднелись опустелые деревеньки и чернели вершины леса. Светлейший подъехал к палатке командира гвардейцев, генерала Лаврова, невдали от которой молоденький офицер в артиллерийской форме снимал карандашом портрет с тяжелораненого, тут же сидевшего своего товарища. Князь и его свита сошли с лошадей. Князю у палатки поставили скамью, на которую он, кряхтя и разминая усталые члены, опустился с удовольствием, поглядывая на смешавшегося рисовальщика.

– Как ваша фамилия? – спросил Кутузов, подозвав его к себе.

– Квашнин, ваша светлость, – ответил, краснея, офицер, – я это так-с, карандашом для его отца.

– Что же, и отлично. Я вас где-то видел?

– После моего плена в Москве, и ваша светлость еще тогда удивлялись, как я вынес, – заторопился, еще более краснея, офицер, – я был тогда ординарцем Михаила Андреича…

– А с кого рисовали?

– Тюнтин, товарищ… оба мы под Красным…

Кутузов более не слушал офицера. Сопровождавшие князя гвардейские солдаты-кирасиры, сойдя в это время с лошадей, стали вокруг него с отбитыми неприятельскими знаменами, составив из них для защиты от ветра нечто вроде шатра. Кутузов смотрел на эти знамена. Туман вправо над полем разошелся, и заходящее солнце из-за холма ярко осветило ряды палаток, пушки, ружья в козлах и оживленные кучки солдат, бродивших по лагерю и сидевших у разведенных костров. Денщики полкового командира разносили чай. Кто-то стал читать вслух надписи над знаменами.

– Что там? – спросил, опять глянув на эти знамена, Кутузов. – Написано «Австерлиц»? да, правда, жарко было под Австерлицем; но теперь мы отомщены. Укоряют, что я за Бородино выпросил гвардейским капитанам бриллиантовые кресты… какие же навесить теперь за Красное? Да осыпь я не только офицеров – каждого солдата алмазами, все будет мало.

Князь помолчал. Он улыбался. Все в тихом удовольствии смотрели на старого князя, который теперь был в духе, а за последние дни даже будто помолодел.

– Помню я, господа, лучшую мою награду, – сказал Кутузов, – награду за Мачин; я получил тогда георгиевскую звезду. В то время эта звезда была в особой чести, я же был помоложе и полон надежд… Есть ли еще здесь кто-нибудь между вами, кто бы помнил тогдашнего, молодого Кутузова? нет? еще бы… ну, да все равно… Вот и получил я заветную звезду. Матушка же царица, блаженной памяти Екатерина, потребовала меня в Царское Село. Еду я; при-ехал. Вижу, прием заготовлен парадный. Вхожу в раззолоченные залы, полные пышными, раззолоченными сановниками и придворными. Все с уважением, как и подобало, смотрят на храброго и статного измаильского героя, скажу даже – красавца, да, именно красавца! потому что я тогда, в сорок шесть лет, еще не был, как теперь, старою вороной, я же… ни на кого! Иду и думаю об одном – у меня на груди преславная георгиевская звезда! Дошел до кабинета, смело отворяю дверь… «Что же со мной и где я?» – вдруг спросил я себя. Забыл я, господа, и «Георгия», и Измаил, и то, что я Кутузов. И ничего как есть перед собою не взвидел, кроме небесных голубых глаз, кроме величавого, царского взора Екатерины… Да, вот была награда!

 

Кутузов с трудом достал из кармана платок, отер им глаза и лицо и задумался. Все почтительно молчали.

– А где-то он, собачий сын, сегодня ночует? – вдруг сказал князь, громко рассмеявшись. – Где-то наш Бонапарт? пошел по шерсть – сам стриженый воротился! не везет ему, особенно в ночлегах. Сеславин сегодня обещал не давать ему ни на волос передышки, а уж Александр Никитич постоит за себя. Молодцы партизаны, спасибо им!.. Бежит от нас теперь пресловутый победитель, как школьник от березовой каши.

Дружный хохот присутствовавших покрыл слова князя.

Все заговорили о партизанах. Одни хвалили Сеславина и Вадбольского, другие – Давыдова, Чернозубова и Фигнера. Кто-то заметил, что в партии Сеславина снова отличилась кавалерист-девица Дурова. На это красневший при каждом слове Квашнин заметил, что и в отряде Фигнера, как он наверное слышал, в одежде казака скрывается другая таинственная героиня. Квашнина стали расспрашивать, что это за особа.

Он, робко взглядывая то на князя, то на хмурые лица огромных кирасирских солдат, стал по-французски объяснять, что, по слухам, это какая-то московская барышня, которой, впрочем, ему не удалось еще видеть.

– Кто, кто? – спросил рассказчика светлейший, прихлебывая из поданного ему стакана горячий чай. – Еще амазонка?

– Так точно-с, ваша светлость! – ответил совсем ставший багровым Квашнин. – Московская девица Крамалина. Она, как говорят, являлась еще в Леташёвке; ее привез из Серпухова Александр Никитич Сеславин.

– Зачем приезжала?

– Кого-то разыскивала в приказах и в реляциях… я тогда только что вырвался из плена и не был еще…

– Ну и что же она? нашла? – спросил князь, отдавая денщику стакан.

– Никак нет-с; а не найдя, упросилась к Фигнеру и с той поры состоит неотлучно при нем… Изумительная решимость: служит, как простой солдат… вынослива, покорна… и подает пример… потому что…

Окончательно смешавшийся Квашнин не договорил.

– Вчера, господа, этот Фигнер, – перебил его, обращаясь к офицерам, генерал Лавров, – чуть не нарезался на самого Наполеона, прямо было из-за холма налетел на его стоянку, но, к сожалению, спутали проводники… уж вот была бы штука… поймали бы красного зверя…

– Да именно красный, матерой! – приятно проговорил, разминаясь на скамье, Кутузов. – Сегодня, кстати, в числе разных и в прозе и пиитических, не заслуженных мною посланий я получил из Петербурга от нашего уважаемого писателя, Ивана Андреевича Крылова, его новую, собственноручную басню «Волк на псарне». Вот так подарок!

Кутузов, заложа руку за спину, вынул из мундирного кармана скомканный лист синеватой почтовой бумаги, расправил его и, будучи с молодых лет отличным чтецом и даже, как говорили о нем, хорошим актером, отчетливо и несколько нараспев начал:

 
Волк, ночью думая попасть в овчарню,
Попал на псарню…
 

Он с одушевлением, то понижая, то повышая голос, картинно прочел, как «чуя серого, псы залились в хлевах, вся псарня стала адом» и как волк, забившись в угол, стал всех уверять, что он «старинный сват и кум» и пришел не биться, а мириться, – словом, «уставить общий лад…»

При словах басни:

 
Тут ловчий перервал в ответ:
«Ты сер, а я, приятель, сед!» —
 

Кутузов приподнял белую, с красным околышем, гвардейскую фуражку и, указав на свою седую, с редкими, зачесанными назад волосами голову, громко и с чувством продекламировал заключительные слова ловчего:

 
«А потому обычай мой —
С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой…» —
И тут же выпустил на волка гончих стаю!
 

Окружавшие князя восторженно крикнули «ура», подхваченное всем лагерем.

– Ура спасителю отечества! – крикнул, отирая слезы и с восторгом смотря на князя, Квашнин.

– Не мне – русскому солдату честь! – закричал Кутузов, взобравшись, при помощи подскочивших офицеров, на лавку и размахивая фуражкой. – Он, он сломил и гонит теперь подстреленного насмерть, голодного зверя…

Рейтинг@Mail.ru