Только поднимаясь по ступенькам на сцену, я отчетливо увидал, что было вокруг. Высоченные трибуны стадиона были переполнены, они кипели. Люди как будто переливались с них, как жидкость, и растекались бурливым половодьем по всему полю. Бессильные остановить эти толпы, цепочки редких дружинников с повязками и полицейские были просто вынесены и почти прижаты к доскам сцены, и давно перестали кого-либо сдерживать. Над каждым сектором стадиона возвышались гигантские экраны. На каждом из них, в цвете, крупным планом, и в реально мгновенном времени, транслировалось все, что снимали в этот момент телеоператоры, – ползающие и лазающие со своими камерами по всей сцене и вокруг нее. Когда я взглянул на один экран, на нем крупным планом Владимир Ильич, только что взошедший на сцену, уже улыбался десятиметровыми губами и, приподняв ладошку к виску, помахивал ею в дружеском приветствии.
Рокотом водопада, или даже громом местного салюта, – встретили эту картинку экрана стотысячные трибуны стадиона. Как будто здесь забили решающий гол на главном чемпионате, как будто, наконец, это свершилось, что столько лет болельщики ожидали. И трибуны на моих глазах стали менять цвет: все вставали со своих мест.
Я ступил с последней ступени лестницы на доски невысокой сцены и огляделся. Во внутренней ее части, под навесом, сидели и стояли музыканты со своими инструментами. Это была знаменитая на весь мир рок-группа, я узнавал даже многие лица. Наша кавалькада въехала на футбольное поле как раз на середине их главного хита, и они прервали его на полуслове, чтобы тоже приветствовать нас. Все улыбались, все были счастливы, и только ждали сигнала, чтобы начать исполнять хит заново, теперь в компании с живыми Лениным и Мэрилин Монро.
Я взглянул вниз, под ноги, – футбольное поле подо мной пестрело и шевелилось сидящими и лежащими. Ближе к сцене поле было желтым: здесь расположились кришнаиты, все, которые смогли добраться сегодня до столицы и протиснуться на стадион. Они сидели, как в легком трансе, покачиваясь и напевая мантры, позванивая колокольчиками на ногах и руках.
Вдруг вместо победного рокота над стадионом пронеслось стотысячное «О-о-о…», как будто пропустили в ворота гол, и я снова взглянул на экран. На всех экранах был теперь йог Пурба, во весь рост. Голый как щека младенца, в одной набедренной повязке, – он стоял, сложив обе ладони и склонив голову в безмолвном и покорном приветствии. Стадион снова радостно зашумел: величайшее в этом веке представление начиналось…
В ослепительных лучах осветительной техники я только позже заметил кое-кого из наших. Многие из политбюро стояли кучкой в углу широкой сцены. Здесь же был и Фомин, он чувствовал себя здесь полным хозяином: что-то говорил ближайшему телеоператору и одновременно рукой показывал музыкантам, чтобы те были готовы. Трибуны уже успокоились, можно было продолжать, и Фомин, как знаток психологии масс, не желая терять достигнутое напряжение, поднял вверх свою руку. Знаменитые музыканты приготовились, ожидая только завершения сигнала. Я слегка пригнулся, чтобы не попадать своим лицом на экраны стадиона, и скорым шагом перебежал в угол и встал рядом с Мячевой. К моему удивлению, Ленин, Мэрилин и Пурба даже не сдвинулись: они втроем стояли впереди, почти на краю сцены.
Фомин отмахнул музыкантам и так же, слегка сгибаясь, перебежал, – но не назад, к нам, а вперед, к Ленину. И они все вчетвером взялись за руки. Ударили барабаны ритм-секции, взвизгнула и застонала гитара лидера, катастрофично запульсировал бас. По первым нотам и аккордам трибуны стадиона узнали прерванный хит и опять взорвались овациями. Праздник набирал обороты.
Я взглянул на экраны над нашими головами. Крупным планом, перескакивая с лица на лицо, «наезжая» на их глаза, операторы показывали только четверку суперзвезд на краю сцены. Я повернул голову к стоявшей рядом Мячевой и улыбнулся. Она ответила мне тоже улыбкой, и это было у нас впервые. Мячева была сегодня в праздничном платье, в розовом и эффектном, но весьма безвкусном. Оно было такое тонкое, что через него просвечивало в деталях ее кружевное белье. Возможно, в этом и была самая красота, но я этого не понимал.
В нашем углу сцены с непривычки било музыкой по ушам, барабаны отзывались в животе, но зато ноги сами отбивали о доски ритм, и хотелось громко петь. Впереди «четверка» уже пустилась в пляс. Каждый из них танцевал по-своему, как умел или помнил с юности. Это была и русская, и одновременно забытые «шейк» и «твист», и что-то мистическое индийское, но все выглядело просто классно. Особенно у Мэрилин, от нее вообще не хотелось отрывать глаз, – так изящно и сексуально она порхала в своем пышном «гофре». На этой сцене, она очутилась, наконец, в родной стихии, для которой только и была рождена.
Ильич пританцовывал, притоптывал ногами, – он был сегодня в модных белых кроссовках, – махал и дергал в такт руками, а его лицо светилось счастьем. Пурба кружился как истинный йог, волчком, быстрее и быстрее, так, что становился похож на белую свечу, но потом вдруг застывал на несколько секунд в необычной и странной позе. Фомин танцевал модно, но очень солидно: легко поднимал ноги, но грузно опускал. Грудь его и руки ходили так, как будто он пилил дрова.
Хит кончался, Фомин дождался заключительных аккордов и ударов барабана, оттянул одну руку назад, придерживая музыкантов, другой подтянул к себе стойку с микрофоном.
– Друзья! – пронеслось над стадионом. – Товарищи! Ленин с нами! Навсегда! Вечно живой, он вечно с тобой. Ура-а!
Трибуны подхватили, и стадион утонул в громовом «Ра-а-а!. Я повел взглядом по экранам: на всех – один и тот же гигантский Ленин, Ленин, Ленин… Совершенно ясно было, что не только на стадионе, а сейчас Ленин был на миллионах телеэкранов по всему миру. Это был триумф, полный и неоспоримый, и только одного человека, – Фомина.
– Друзья! Послушаем еще один хит прославленных рок-музыкантов, и мы под него еще разок для вас спляшем, и тогда Ленин обратится к вам со словами. Это будут величайшие слова, запоминайте их на всю жизнь. Передавайте их своим детям, внукам. Вы все стали на этом стадионе частью великой истории!
–А-а-а, – ответил ему стадион. Музыканты вдарили, и ногам снова захотелось двигаться.
Только тогда я вспомнил, что оставил в машине пакет с бронежилетом. Но Ильич все равно бы его сейчас не надел: плясать рок в бронежилете было бы странно, и он бы не захотел. Да и искать разъехавшиеся наши машины было уже поздно.
Рок-музыканты мигом сориентировались и следующим начали исполнять рок-хит шестидесятых годов,– его исполнял еще сам Элвис Пресли. Заводной знакомый рок-н-ролл опять заставил всех задвигаться на сцене. «Четверка» снова взялась за руки, начала подпрыгивать, вспоминая старые «буги-вуги», и получалось просто здорово! Все уже раскраснелись, даже кожа Пурбы изменила цвет и поблескивала. Все устали, но были, как никогда, по-настоящему счастливы.
Супер-хит еще не совсем завершился, а Фомин уже подтягивал к себе микрофон.
– Товарищи, а теперь слушайте Ленина! – и он с последними затухающими аккордами подтащил стойку с микрофоном к Владимиру Ильичу.
Ленин положил руку на микрофон, и на секунду замер, переводя дух и восстанавливая после пляски дыхание. Я невольно подумал, что же он может сейчас сказать такое, что не будет вразрез с партийной линией Фомина? Все, что я до сих пор слышал из его уст, не только противоречило коммунистической доктрине, она ее ниспровергала. Непонятно было, как Фомин вообще допускал его сейчас к микрофону. Единственное объяснение было, – что стадион, а за ним и миллионы перед телеэкранами, вообще не воспринимали больше ничего на слух, слова стали для людей пустым звуком, можно было молоть языком, что угодно, никто ничему больше не верил…
– Мои дорогие! – пронеслось над стадионом, со знакомыми и родными миллионам нотками и легким картавчиком. – Мои любимые! – Стадион уже стонал от разбуженных чувств.– Повторяйте все за мной: любовь… жизнь… победа…
С трибунами творилось что-то невообразимое, они все, как будто, сразу пошли разноцветными пятнами. Люди вскакивали со своих мест, махали руками, щелкали вспышками фотокамер, размахивали флагами и одеждой… Сидевшие и лежавшие внизу на траве, давно были на ногах, они и плясали до этого вместе с «четверкой», теперь же, вытянув руки вверх, с безумными глазами, они кричали и пели в этом невообразимом шуме.
Фомин мог не беспокоиться: услыхать, а потом передать эти его слова детям и внуками никто здесь не сможет. Я взглянул на него, – он, похоже, не о чем и не беспокоился, он все давно просчитал, он был настоящий лидер и манипулятор масс.
– … Все люди на земле, слушайте меня, я знаю, что хочет от нас наш общий Бог! Ему не нужны ваши молитвы, ему не нужны ваши просьбы и мольбы о помощи!
Стадион шумел, но с каждым новым словом Ильича, как-то по-иному.
–… Только одно ему нужно от нас, только одно! – к моему удивлению, стадион стал затихать, что-то люди все-таки расслышали.
– … Ему нужно одно, и это самое главное, потому, что он оживил всех вас для этого…
Мое внимание привлекло движение с другого бокового конца сцены, оно началось сначала внизу, на траве, но потом прыжком переместилось выше, на сцену, как будто кто-то на нее вспрыгнул с земли. Но в том углу была густая тень, и из-за ярких лучей прожекторов, бивших мне в глаза, я не различал там ничего.
–… Богу нужно… ему нужно… чтобы мы побеждали! Побеждали каждую минуту, каждый час, каждый день… и кто, как может…
Движение на другом конце сцены стало меня беспокоить. Оно прекратилось, но чувства подсказывали, что это – опасность. В голове у меня промелькнули кадры из кинобоевика, где телохранитель в прыжке заслонял и ловил собой пулю убийцы, выпущенную в знаменитую певицу – не настала ли теперь моя очередь? Но прожектор бил прямо в глаза, я ничего не видел, – но где были эти дружинники и банковские и прочие охранники!
–… Повторяете! Любовь и победа! По – бе – да – а! Викто-о-рия!
Стадион снова бушевал и ревел. Я увидал, как из тени, из угла сцены вдруг отделилось черное пятно, метнулось вперед, к центру, к людям, стоявшим у микрофонов. Уже через долю секунды я тоже побежал вперед, навстречу пятну, но тот успел в центр сцены первым.
Усиленные мега-кратно микрофонами на весь стадион и на весь мир, резко и странно раздались, один за другим, без паузы, два щелчка, два выстрела. Я был совсем рядом, но опоздал. Зато реакция Пурбы была мгновенной. Он, как желтая тень, метнулся вперед и в бок, заслоняя собой Ильича. Обе пули прошили тонкий, как сложенная вчетверо газета, голый живот йога Пурбы, вышли из него и сразу скрылись под костюмом Владимира Ильича Ленина.
Худой, и весь в черном, убийца еще протягивал свою руку с пистолетом вперед, но впереди него был теперь только оседающий медленно Пурба, и поэтому тот больше не стрелял, ему нужен был только Ленин. Я кинулся к убийце сзади, захватил его, развернул руку с пистолетом, в сторону от Ильича, к стадиону, и в этот миг уши мои пронзил женский визг и крик. Кричала в полуметре от меня Мячева. Я держал убийцу со спины, отвернув его руку с пистолетом к футбольному полю, но еще не успел выбить у него оружие, а Мячева уже кинулась на него спереди, прямо животом на пистолет.
Она продолжала оглушительно визжать, а ее руки были уже на лице убийцы, ее пальцы совсем близко, – я видел на них красные длинные ногти. «А-а-а!» – и она погрузила свои ногти ему в лицо. Это было от меня в нескольких сантиметрах, я видел, как за ее ногтями оставались глубокие кровавый полосы. Потом ее ногти спрыгнули со лба ему в глаза и провались в них. С ужасом я увидал, как ее пальцы погрузились в оба глазных яблока, и оттуда навстречу что-то брызнуло. Сразу после этого раздались новые выстрелы.
Мячева своим тяжелым телом придавила и руку с пистолетом, и мою собственную, и я ничего не мог сделать, я только с ужасом слушал и считал эти выстрелы. Убийца уже сам кричал от адской боли в глазах, вырывался из моих рук, но все стрелял в упор, и стрелял, и стрелял… Еще шесть выстрелов, все без пауз, и все в живот Мячевой. Полное сильное тело Мячевой захватывало в себя эти пули и не пропустила ни одной дальше. Я понял, что она теряет сознание и умирает: ее пальцы перестали месить оставшееся от глаз этого человека и выползли из них наружу, вытягивая за собой кровавое месиво и нити.
Человек орал, но в его пистолете уже не было патронов, я ударил его по рукам, сзади по ногам и он опрокинулся навзничь. Я сразу обернулся на яркий свет рядом со мной: это горело платье Мячевой. Тончайшее зефирное платье Мячевой не выдержало беспощадных и в самый упор выстрелов пистолета, и оно вспыхнула как контрафактная елочная игрушка на Рождественской елке.
На сцену вскакивали с травы уже все, кто был рядом внизу, и дружинники, и кришнаиты. Я уже не видел за ними ни Пурбы, ни Ленина, кругом были чужие возбужденные и напуганные лица. Пламя рядом со мной не унималось, но его уже начали сбивать и тушить те, кто впрыгнул на сцену. Стадион вдруг зашумел с новой силой, я взглянул на экраны. На них бушевало красное пламя, и мелькали возбужденные лица, – стадион принимал все это за часть грандиозного невиданного шоу, и он был в восторге от режиссуры. Убийцу уже крепко держало множество рук, и я мог теперь его отпустить и обернуться. Ильича сзади не было. Но я должен был быть рядом с ним, и поэтому бросился сквозь толпу.
Я увидал только как Ленина уже несли сквозь ряды перепуганных музыкантов к заднему выходу. Несли его на руках, ногами вперед, но он был еще жив. Фомин поддерживал его за грудь и что-то спрашивал его и склонял к его губам свое ухо. Я проводил Ильича до задней стенки сцены и вернулся обратно.
Толпа шумела вокруг лежащего на полу сцены убийцы, но того мне не было видно. Пламя над Мячевой сбили, она лежала на голых досках сцены, и над ней еще подымался дымок. Ее тело я тоже не увидел из-за толпы, но знал, что она была мертва.
Один лишь Пурба лежал всеми покинутый и глядел стекленеющими глазами в синее московское небо. Я бросился к нему. На голом и тощем, как будто прилипшем к хребту, животе синели две ссадины, как две горошины. Но из-под спины на доски сцены вытекала тонкая багровая струйка.
Глаза у него были открыты, лицо спокойно и торжественно. Он умирал. Но Пурба меня узнал, потому что его последние слова были сказаны на понятном мне английском.
– Я не умру… – сказал мне йог, легко вздохнув, – Ты тоже никогда не умрешь, Николай. Жизнь – только шутка. Just a Joke.
Больше он не мог сказать мне ни слова. Но в последние секунды жизни у него хватило сил приподнять обе руки и сложить их на своей груди. Глядя в упор мне в глаза, он сжал пальцы правой ладони в полукулак, как он уже мне показывал у Мавзолея, и распрямил пальцы у левой ладони. С этим знаком, предназначенным мне одному, йог Пурба умер.
Я оставил его и отошел к Мячевой. Вокруг нее уже кружились и пели мантры кришнаиты, позванивая колокольчиками. Я нагнулся над ней. Она лежала недвижимая на досках сцены, в одном лишь своем кружевном белье, одетом впервые и только для торжественного случая. Кое-где на ней еще дымились обрывки розового платья. У меня комок подступил к горлу и застрял в нем.
Последним я увидал убийцу. Вокруг теперь было много полиции, и его уже поднимали, за руки и за ноги, и он не издавал больше ни звука. Это меня удивило. Он был очень живой и крикливый от невыносимой боли, когда я выпустил его из своих рук. Поэтому я протиснулся ближе. Его уже начали спускать со сцены на траву стадиона, и тело его безжизненно гнулось. Спускали его тоже ногами вперед, поэтому голову с окровавленным лицом я увидал совсем близко.
Человек был мертв. Голова у него запрокинулась назад, как у тряпичной куклы, и качалась из стороны в сторону. Так любая голова могла качаться, только если у нее были сломаны шейные позвонки. Причем, сломаны очень профессионально. Я, конечно, не мог тогда знать, что здесь уже успел «поработать» Ребров.
Владимир Ильич умер на операционном столе, не приходя в сознание. В этот момент в коридоре перед операционной сидели и ходили из угла в угол, не находя себе места, десятки людей: сестра Мэрилин, соратники, политбюро, простые партийцы. Всю площадь перед больницей заполняли тысячи молчаливых людей.
Я оставался тогда на стадионе еще с десяток минут. Ильичу я уже не был нужен, Фомину, по-видимому, тоже. Я подождал, когда поднимут и унесут с окровавленной сцены сначала тело бедной Мячевой, потом Пурбы. Женщину полицейские сразу стыдливо прикрыли желтой кисеей, сочувственно снятой с себя одним кришнаитом. Пурбу прикрыли тоже, посчитав его наготу как-то связанной с женщиной в одном белье, и поэтому неприличной.
Гигантские экраны погасли. Стотысячные трибуны начали медленно осознавать, что произошло на их глазах. Я не стал дожидаться, когда они одновременно ринутся к выходу и на улицы: я торопился. Как и ожидал, ни одной из наших машин я уже не увидел, все они унеслись в ближайшую больницу. Я поймал такси и через полчаса уже был в воротах коттеджного поселка.
Предъявляя охраннику пропуск в проходе для пешеходов, я заметил в сумерках их помещения мелькание телеэкрана.
– Ленин жив? – спросил я.
– Операцию делают. Как же вы Ильича не уберегли! Растяпы! – и охранник презрительно выругался.
Я прошел к своему мотоциклу, вывел его на асфальт подъезда и взглянул в последний раз на дверь коттеджа. Внутри мне делать было нечего, сюда я уже никогда больше не вернусь. Но я торопился, и все по тем же делам. Домой, к своему телевизору. Я своими глазами должен был увидеть, что произошло на стадионе. Все это подробно должны были записать с десяток телеоператоров, ползавших вокруг сцены. По телеканалам всего мира должны были сейчас начать крутить эти потрясающие кадры. В режиме нон-стоп трансляцию самого грандиозного шоу, со смертью суперзвезды в прямом эфире.
В этот коттедж я больше никогда возвращаться не собирался, но дела, связанные с ним у меня оставались.
У меня дома хорошее кабельное телевидение, я смотрю новости и передачи со всего мира, поэтому, как только сел в кресло, сразу погрузился в водопад мировых новостей. Меня интересовало в новостях две вещи: кто стоял с Лениным в момент выстрелов, – и, главное, кто не стоял! – потому, что я этого не видел, отвлеченный темным пятном в углу сцены. И второе, где был все это время Ребров?
С новостей с московского стадиона начинались новостные программы всех мировых каналов каждые новые полчаса. Но один канал, американский Си-эн-эн, специализирующийся на новостях «живьем» с места событий, крутил ключевые картинки непрерывно. Я выбрал первым его и впился в экран.
Первое, что я узнал: в больнице скончался Владимир Ильич. Я уже был готов к этой новости, но все равно во мне сразу разлилась горечь утраты ставшего близким мне человека. Я смотрел на экран, вспоминал его лицо, последние слова, сказанные мне, и ждал картинок со стадиона.
Зачем мне это все было нужно? Потому, что я никогда не оставляю, – или никогда не хочу оставлять, – за собой висящих, незаконченных дел, где затронута моя профессиональная или мужская честь. Никто мне за это не платит, зато я остаюсь мужчиной.
Вскоре я увидал то, что хотел. На экране в замедленном режиме появилось сначала размазанное темное пятно из угла сцены, затем это пятно превратилось в спину человека закрывшую четверть экрана, был виден прыгающий наперерез пулям Пурба, раздались щелчки выстрелов. Картинка на несколько секунд зависла на телеэкране, и я рассмотрел, кто был еще на сцене. «Четверка» в этот момент была лишь «тройкой»: Фомина среди них не было.
Потом на экране я видал себя, короткую свою борьбу с убийцей, и подскочившую к нам Мячеву. Мячева была обращена спиной к футбольному полю и к операторам, и ее руки и их «работа» не были видны. Или, возможно, не показаны из этических соображений. Я просмотрел этот блок новостей до конца, потом диктор рассказал о погоде, и все началось сначала. Я пощелкал пультом по другим каналам, поискал что-нибудь новенького, – других ракурсов съемок, а еще лучше – панорам вокруг сцены. Кое-что я увидал, но мало. Лицо Реброва ни разу нигде не промелькнуло.
Я пошел в кухню перекусить, и все спокойно обдумать. Живу я в квартире один, семьи у меня больше нет, готовлю себе и провожу вечера один. К этому давно привык, и мне это нравится. Через полчаса я снова щелкал пультом телевизора.
Перескакивая с канала на канал, я случайно задержался на самом захудалом и балаганном из них. Там как раз начинали передавать последние новости. Дальше скакать было некуда, и я их все прослушал. Так я узнал, как это потом выяснилось, самое для себя важное.
Убийцу, наконец, опознали. Это был пациент одной из подмосковных психиатрических лечебниц. Параноик. Почти все его родственники в двух поколениях были либо расстреляны, либо провели половину своей жизни в колымских лагерях, даже сам он родился советском концлагере. Когда этот человек сошел с ума, то постепенно его паранойя переросла в манию мести большевикам. Он не был буйным, но его держали изолированно. Как он оказался сегодня на свободе, – ведется следствие. Стрелял этот сумасшедший из пистолета «ТТ» китайского производства со спиленным номером.
Поглядывая на повторные кадры репортажей из больницы, я достал телефон и позвонил Фомину.
– Я вам еще нужен? – не здороваясь, спросил я.
– Не знаю. Позвоните утром, – и тот прервал соединение.
Я выключил телевизор и открыл ящик письменного стола. Из него я достал длинный узкий нож и вынул его из ножен. Рукоятки у этого ножа не было, на ее месте была гладкая обмотка из черного тонкого шнура. Я встал из кресла и пошел с этим ножом в прихожую. Рядом с вешалкой, на стене висел сбитый мной из толстых деревянных брусков щит. По счету, это был, наверное, уже десятый щит. Даже когда я уже умел метать этот нож так, что попадал в любое место шириной с ладонь, то продолжал оттачивать свой удар, и расщеплял эти толстые доски в труху за месяц. Но в прихожей я занимался этим только в плохую погоду. У меня было несколько спортивных площадок в лесу, за кольцевой дорогой, в часе езды на мотоцикле. Я находил в лесу сломанное сухое дерево или высокий пень, и плясал вокруг них часами, посылая в них нож с разных положений. После нескольких лет таких упражнений я мог попадать в банковскую карту, что и делал для практики, на любой высоте и из любого положения. Единственным, очень важным, и непреодолимым ограничением моего оружия было расстояние поражения. Я мог метать нож и попадать им в банковскую карту только с трех метров. На десяток сантиметров ближе или дальше, – тогда нож ударялся плашмя и с убийственным звоном, сохранив при ударе об упругое дерево всю свою энергию, летел, вращаясь, обратно. Мне всегда пока удавалось увертывался от него.
Мой нож умел делать в полете только один полный оборот. Все попытки как-то рукой ножу помочь, ускорить или замедлить поворот его в воздухе, удавались, но ненадежно. Статистика удачных ударов говорила мне, что в вооруженного человека метать так нож – опасно. Только один полный оборот с трех метров. Или два – с семи. Только это. Все остальное – плохо придуманное кино.
Я тренировал только один оборот ножа: потому, что только с трех метров я мог быть полностью уверен, что у врага в руках оружие. И только поэтому я имел бы юридическое право защищаться так, чтобы ранить или даже убить, как и любой гражданин этой страны.
Другого серьезного оружия, кроме этого ножа, у меня давно нет. И мне его вполне достаточно для нынешней, в основном, бумажной или аналитической работы. И даже это давно не требовалось, и поэтому, за всеми делами, я давно не брал свой нож в руки. И теперь, стоя в прихожей, я не был уверен, что попаду в банковскую карту. Надо было сейчас работать и работать, чтобы снова быть уверенным, что попаду. Всегда и в любого.
Тренироваться я начал сразу броском из ножен. Когда я беру этот нож с собой на работу – в очень и очень редких случаях, – то держу его в ножнах, а ножны на левой руке, за запястьем, на ремешках у локтя. Чтобы достать его за долю секунды, достаточно откинуть пальцем рукав рубашки и ухватиться за шнуровку. Все дальнейшее происходит автоматически, голова об этом не думает, – за нее думает что-то другое.
За вечер я раскрошил доски в щепу. Потому, что нож входит с полета много глубже, чем от удара рукой, – его, бывает, даже трудно вытащить. Чего я хотел, я достиг вполне. Я прилеплял потом жевательной резинкой старую игральную карту к доскам в разных местах, и попадал в нее – девяносто семь раз из сотни. Оставшиеся три процента из этой рулетки станут фортуной моего врага, и, возможно, моей гибелью. Такова наша жизнь.
Я снял с руки ножны, размял ладони и сложил пальцы правой в полукулак. Так мне показывал сегодня свою руку умиравший Пурба. Что ж, пока его предчувствия, или что это у него было, – все полностью оправдались. Как, интересно, сложил сегодня свои руки в больнице Владимир Ильич?