bannerbannerbanner
полная версияРусское воскрешение Мэрилин Монро

Дмитрий Николаевич Таганов
Русское воскрешение Мэрилин Монро

21. Пламя

Только поднимаясь по ступенькам на сцену, я отчетливо увидал, что было вокруг. Высоченные трибуны стадиона были переполнены, они кипели. Люди как будто переливались с них, как жидкость, и растекались бурливым половодьем по всему полю. Бессильные остановить эти толпы, цепочки редких дружинников с повязками и полицейские были просто вынесены и почти прижаты к доскам сцены, и давно перестали кого-либо сдерживать. Над каждым сектором стадиона возвышались гигантские экраны. На каждом из них, в цвете, крупным планом, и в реально мгновенном времени, транслировалось все, что снимали в этот момент телеоператоры, – ползающие и лазающие со своими камерами по всей сцене и вокруг нее. Когда я взглянул на один экран, на нем крупным планом Владимир Ильич, только что взошедший на сцену, уже улыбался десятиметровыми губами и, приподняв ладошку к виску, помахивал ею в дружеском приветствии.

Рокотом водопада, или даже громом местного салюта, – встретили эту картинку экрана стотысячные трибуны стадиона. Как будто здесь забили решающий гол на главном чемпионате, как будто, наконец, это свершилось, что столько лет болельщики ожидали. И трибуны на моих глазах стали менять цвет: все вставали со своих мест.

Я ступил с последней ступени лестницы на доски невысокой сцены и огляделся. Во внутренней ее части, под навесом, сидели и стояли музыканты со своими инструментами. Это была знаменитая на весь мир рок-группа, я узнавал даже многие лица. Наша кавалькада въехала на футбольное поле как раз на середине их главного хита, и они прервали его на полуслове, чтобы тоже приветствовать нас. Все улыбались, все были счастливы, и только ждали сигнала, чтобы начать исполнять хит заново, теперь в компании с живыми Лениным и Мэрилин Монро.

Я взглянул вниз, под ноги, – футбольное поле подо мной пестрело и шевелилось сидящими и лежащими. Ближе к сцене поле было желтым: здесь расположились кришнаиты, все, которые смогли добраться сегодня до столицы и протиснуться на стадион. Они сидели, как в легком трансе, покачиваясь и напевая мантры, позванивая колокольчиками на ногах и руках.

Вдруг вместо победного рокота над стадионом пронеслось стотысячное «О-о-о…», как будто пропустили в ворота гол, и я снова взглянул на экран. На всех экранах был теперь йог Пурба, во весь рост. Голый как щека младенца, в одной набедренной повязке, – он стоял, сложив обе ладони и склонив голову в безмолвном и покорном приветствии. Стадион снова радостно зашумел: величайшее в этом веке представление начиналось…

В ослепительных лучах осветительной техники я только позже заметил кое-кого из наших. Многие из политбюро стояли кучкой в углу широкой сцены. Здесь же был и Фомин, он чувствовал себя здесь полным хозяином: что-то говорил ближайшему телеоператору и одновременно рукой показывал музыкантам, чтобы те были готовы. Трибуны уже успокоились, можно было продолжать, и Фомин, как знаток психологии масс, не желая терять достигнутое напряжение, поднял вверх свою руку. Знаменитые музыканты приготовились, ожидая только завершения сигнала. Я слегка пригнулся, чтобы не попадать своим лицом на экраны стадиона, и скорым шагом перебежал в угол и встал рядом с Мячевой. К моему удивлению, Ленин, Мэрилин и Пурба даже не сдвинулись: они втроем стояли впереди, почти на краю сцены.

Фомин отмахнул музыкантам и так же, слегка сгибаясь, перебежал, – но не назад, к нам, а вперед, к Ленину. И они все вчетвером взялись за руки. Ударили барабаны ритм-секции, взвизгнула и застонала гитара лидера, катастрофично запульсировал бас. По первым нотам и аккордам трибуны стадиона узнали прерванный хит и опять взорвались овациями. Праздник набирал обороты.

Я взглянул на экраны над нашими головами. Крупным планом, перескакивая с лица на лицо, «наезжая» на их глаза, операторы показывали только четверку суперзвезд на краю сцены. Я повернул голову к стоявшей рядом Мячевой и улыбнулся. Она ответила мне тоже улыбкой, и это было у нас впервые. Мячева была сегодня в праздничном платье, в розовом и эффектном, но весьма безвкусном. Оно было такое тонкое, что через него просвечивало в деталях ее кружевное белье. Возможно, в этом и была самая красота, но я этого не понимал.

В нашем углу сцены с непривычки било музыкой по ушам, барабаны отзывались в животе, но зато ноги сами отбивали о доски ритм, и хотелось громко петь. Впереди «четверка» уже пустилась в пляс. Каждый из них танцевал по-своему, как умел или помнил с юности. Это была и русская, и одновременно забытые «шейк» и «твист», и что-то мистическое индийское, но все выглядело просто классно. Особенно у Мэрилин, от нее вообще не хотелось отрывать глаз, – так изящно и сексуально она порхала в своем пышном «гофре». На этой сцене, она очутилась, наконец, в родной стихии, для которой только и была рождена.

Ильич пританцовывал, притоптывал ногами, – он был сегодня в модных белых кроссовках, – махал и дергал в такт руками, а его лицо светилось счастьем. Пурба кружился как истинный йог, волчком, быстрее и быстрее, так, что становился похож на белую свечу, но потом вдруг застывал на несколько секунд в необычной и странной позе. Фомин танцевал модно, но очень солидно: легко поднимал ноги, но грузно опускал. Грудь его и руки ходили так, как будто он пилил дрова.

Хит кончался, Фомин дождался заключительных аккордов и ударов барабана, оттянул одну руку назад, придерживая музыкантов, другой подтянул к себе стойку с микрофоном.

– Друзья! – пронеслось над стадионом. – Товарищи! Ленин с нами! Навсегда! Вечно живой, он вечно с тобой. Ура-а!

Трибуны подхватили, и стадион утонул в громовом «Ра-а-а!. Я повел взглядом по экранам: на всех – один и тот же гигантский Ленин, Ленин, Ленин… Совершенно ясно было, что не только на стадионе, а сейчас Ленин был на миллионах телеэкранов по всему миру. Это был триумф, полный и неоспоримый, и только одного человека, – Фомина.

– Друзья! Послушаем еще один хит прославленных рок-музыкантов, и мы под него еще разок для вас спляшем, и тогда Ленин обратится к вам со словами. Это будут величайшие слова, запоминайте их на всю жизнь. Передавайте их своим детям, внукам. Вы все стали на этом стадионе частью великой истории!

–А-а-а, – ответил ему стадион. Музыканты вдарили, и ногам снова захотелось двигаться.

Только тогда я вспомнил, что оставил в машине пакет с бронежилетом. Но Ильич все равно бы его сейчас не надел: плясать рок в бронежилете было бы странно, и он бы не захотел. Да и искать разъехавшиеся наши машины было уже поздно.

Рок-музыканты мигом сориентировались и следующим начали исполнять рок-хит шестидесятых годов,– его исполнял еще сам Элвис Пресли. Заводной знакомый рок-н-ролл опять заставил всех задвигаться на сцене. «Четверка» снова взялась за руки, начала подпрыгивать, вспоминая старые «буги-вуги», и получалось просто здорово! Все уже раскраснелись, даже кожа Пурбы изменила цвет и поблескивала. Все устали, но были, как никогда, по-настоящему счастливы.

Супер-хит еще не совсем завершился, а Фомин уже подтягивал к себе микрофон.

– Товарищи, а теперь слушайте Ленина! – и он с последними затухающими аккордами подтащил стойку с микрофоном к Владимиру Ильичу.

Ленин положил руку на микрофон, и на секунду замер, переводя дух и восстанавливая после пляски дыхание. Я невольно подумал, что же он может сейчас сказать такое, что не будет вразрез с партийной линией Фомина? Все, что я до сих пор слышал из его уст, не только противоречило коммунистической доктрине, она ее ниспровергала. Непонятно было, как Фомин вообще допускал его сейчас к микрофону. Единственное объяснение было, – что стадион, а за ним и миллионы перед телеэкранами, вообще не воспринимали больше ничего на слух, слова стали для людей пустым звуком, можно было молоть языком, что угодно, никто ничему больше не верил…

– Мои дорогие! – пронеслось над стадионом, со знакомыми и родными миллионам нотками и легким картавчиком. – Мои любимые! – Стадион уже стонал от разбуженных чувств.– Повторяйте все за мной: любовь… жизнь… победа…

С трибунами творилось что-то невообразимое, они все, как будто, сразу пошли разноцветными пятнами. Люди вскакивали со своих мест, махали руками, щелкали вспышками фотокамер, размахивали флагами и одеждой… Сидевшие и лежавшие внизу на траве, давно были на ногах, они и плясали до этого вместе с «четверкой», теперь же, вытянув руки вверх, с безумными глазами, они кричали и пели в этом невообразимом шуме.

Фомин мог не беспокоиться: услыхать, а потом передать эти его слова детям и внуками никто здесь не сможет. Я взглянул на него, – он, похоже, не о чем и не беспокоился, он все давно просчитал, он был настоящий лидер и манипулятор масс.

– … Все люди на земле, слушайте меня, я знаю, что хочет от нас наш общий Бог! Ему не нужны ваши молитвы, ему не нужны ваши просьбы и мольбы о помощи!

Стадион шумел, но с каждым новым словом Ильича, как-то по-иному.

–… Только одно ему нужно от нас, только одно! – к моему удивлению, стадион стал затихать, что-то люди все-таки расслышали.

– … Ему нужно одно, и это самое главное, потому, что он оживил всех вас для этого…

Мое внимание привлекло движение с другого бокового конца сцены, оно началось сначала внизу, на траве, но потом прыжком переместилось выше, на сцену, как будто кто-то на нее вспрыгнул с земли. Но в том углу была густая тень, и из-за ярких лучей прожекторов, бивших мне в глаза, я не различал там ничего.

–… Богу нужно… ему нужно… чтобы мы побеждали! Побеждали каждую минуту, каждый час, каждый день… и кто, как может…

Движение на другом конце сцены стало меня беспокоить. Оно прекратилось, но чувства подсказывали, что это – опасность. В голове у меня промелькнули кадры из кинобоевика, где телохранитель в прыжке заслонял и ловил собой пулю убийцы, выпущенную в знаменитую певицу – не настала ли теперь моя очередь? Но прожектор бил прямо в глаза, я ничего не видел, – но где были эти дружинники и банковские и прочие охранники!

 

–… Повторяете! Любовь и победа! По – бе – да – а! Викто-о-рия!

Стадион снова бушевал и ревел. Я увидал, как из тени, из угла сцены вдруг отделилось черное пятно, метнулось вперед, к центру, к людям, стоявшим у микрофонов. Уже через долю секунды я тоже побежал вперед, навстречу пятну, но тот успел в центр сцены первым.

Усиленные мега-кратно микрофонами на весь стадион и на весь мир, резко и странно раздались, один за другим, без паузы, два щелчка, два выстрела. Я был совсем рядом, но опоздал. Зато реакция Пурбы была мгновенной. Он, как желтая тень, метнулся вперед и в бок, заслоняя собой Ильича. Обе пули прошили тонкий, как сложенная вчетверо газета, голый живот йога Пурбы, вышли из него и сразу скрылись под костюмом Владимира Ильича Ленина.

Худой, и весь в черном, убийца еще протягивал свою руку с пистолетом вперед, но впереди него был теперь только оседающий медленно Пурба, и поэтому тот больше не стрелял, ему нужен был только Ленин. Я кинулся к убийце сзади, захватил его, развернул руку с пистолетом, в сторону от Ильича, к стадиону, и в этот миг уши мои пронзил женский визг и крик. Кричала в полуметре от меня Мячева. Я держал убийцу со спины, отвернув его руку с пистолетом к футбольному полю, но еще не успел выбить у него оружие, а Мячева уже кинулась на него спереди, прямо животом на пистолет.

Она продолжала оглушительно визжать, а ее руки были уже на лице убийцы, ее пальцы совсем близко, – я видел на них красные длинные ногти. «А-а-а!» – и она погрузила свои ногти ему в лицо. Это было от меня в нескольких сантиметрах, я видел, как за ее ногтями оставались глубокие кровавый полосы. Потом ее ногти спрыгнули со лба ему в глаза и провались в них. С ужасом я увидал, как ее пальцы погрузились в оба глазных яблока, и оттуда навстречу что-то брызнуло. Сразу после этого раздались новые выстрелы.

Мячева своим тяжелым телом придавила и руку с пистолетом, и мою собственную, и я ничего не мог сделать, я только с ужасом слушал и считал эти выстрелы. Убийца уже сам кричал от адской боли в глазах, вырывался из моих рук, но все стрелял в упор, и стрелял, и стрелял… Еще шесть выстрелов, все без пауз, и все в живот Мячевой. Полное сильное тело Мячевой захватывало в себя эти пули и не пропустила ни одной дальше. Я понял, что она теряет сознание и умирает: ее пальцы перестали месить оставшееся от глаз этого человека и выползли из них наружу, вытягивая за собой кровавое месиво и нити.

Человек орал, но в его пистолете уже не было патронов, я ударил его по рукам, сзади по ногам и он опрокинулся навзничь. Я сразу обернулся на яркий свет рядом со мной: это горело платье Мячевой. Тончайшее зефирное платье Мячевой не выдержало беспощадных и в самый упор выстрелов пистолета, и оно вспыхнула как контрафактная елочная игрушка на Рождественской елке.

На сцену вскакивали с травы уже все, кто был рядом внизу, и дружинники, и кришнаиты. Я уже не видел за ними ни Пурбы, ни Ленина, кругом были чужие возбужденные и напуганные лица. Пламя рядом со мной не унималось, но его уже начали сбивать и тушить те, кто впрыгнул на сцену. Стадион вдруг зашумел с новой силой, я взглянул на экраны. На них бушевало красное пламя, и мелькали возбужденные лица, – стадион принимал все это за часть грандиозного невиданного шоу, и он был в восторге от режиссуры. Убийцу уже крепко держало множество рук, и я мог теперь его отпустить и обернуться. Ильича сзади не было. Но я должен был быть рядом с ним, и поэтому бросился сквозь толпу.

Я увидал только как Ленина уже несли сквозь ряды перепуганных музыкантов к заднему выходу. Несли его на руках, ногами вперед, но он был еще жив. Фомин поддерживал его за грудь и что-то спрашивал его и склонял к его губам свое ухо. Я проводил Ильича до задней стенки сцены и вернулся обратно.

Толпа шумела вокруг лежащего на полу сцены убийцы, но того мне не было видно. Пламя над Мячевой сбили, она лежала на голых досках сцены, и над ней еще подымался дымок. Ее тело я тоже не увидел из-за толпы, но знал, что она была мертва.

Один лишь Пурба лежал всеми покинутый и глядел стекленеющими глазами в синее московское небо. Я бросился к нему. На голом и тощем, как будто прилипшем к хребту, животе синели две ссадины, как две горошины. Но из-под спины на доски сцены вытекала тонкая багровая струйка.

Глаза у него были открыты, лицо спокойно и торжественно. Он умирал. Но Пурба меня узнал, потому что его последние слова были сказаны на понятном мне английском.

– Я не умру… – сказал мне йог, легко вздохнув, – Ты тоже никогда не умрешь, Николай. Жизнь – только шутка. Just a Joke.

Больше он не мог сказать мне ни слова. Но в последние секунды жизни у него хватило сил приподнять обе руки и сложить их на своей груди. Глядя в упор мне в глаза, он сжал пальцы правой ладони в полукулак, как он уже мне показывал у Мавзолея, и распрямил пальцы у левой ладони. С этим знаком, предназначенным мне одному, йог Пурба умер.

Я оставил его и отошел к Мячевой. Вокруг нее уже кружились и пели мантры кришнаиты, позванивая колокольчиками. Я нагнулся над ней. Она лежала недвижимая на досках сцены, в одном лишь своем кружевном белье, одетом впервые и только для торжественного случая. Кое-где на ней еще дымились обрывки розового платья. У меня комок подступил к горлу и застрял в нем.

Последним я увидал убийцу. Вокруг теперь было много полиции, и его уже поднимали, за руки и за ноги, и он не издавал больше ни звука. Это меня удивило. Он был очень живой и крикливый от невыносимой боли, когда я выпустил его из своих рук. Поэтому я протиснулся ближе. Его уже начали спускать со сцены на траву стадиона, и тело его безжизненно гнулось. Спускали его тоже ногами вперед, поэтому голову с окровавленным лицом я увидал совсем близко.

Человек был мертв. Голова у него запрокинулась назад, как у тряпичной куклы, и качалась из стороны в сторону. Так любая голова могла качаться, только если у нее были сломаны шейные позвонки. Причем, сломаны очень профессионально. Я, конечно, не мог тогда знать, что здесь уже успел «поработать» Ребров.

22. Печальный день

Владимир Ильич умер на операционном столе, не приходя в сознание. В этот момент в коридоре перед операционной сидели и ходили из угла в угол, не находя себе места, десятки людей: сестра Мэрилин, соратники, политбюро, простые партийцы. Всю площадь перед больницей заполняли тысячи молчаливых людей.

Я оставался тогда на стадионе еще с десяток минут. Ильичу я уже не был нужен, Фомину, по-видимому, тоже. Я подождал, когда поднимут и унесут с окровавленной сцены сначала тело бедной Мячевой, потом Пурбы. Женщину полицейские сразу стыдливо прикрыли желтой кисеей, сочувственно снятой с себя одним кришнаитом. Пурбу прикрыли тоже, посчитав его наготу как-то связанной с женщиной в одном белье, и поэтому неприличной.

Гигантские экраны погасли. Стотысячные трибуны начали медленно осознавать, что произошло на их глазах. Я не стал дожидаться, когда они одновременно ринутся к выходу и на улицы: я торопился. Как и ожидал, ни одной из наших машин я уже не увидел, все они унеслись в ближайшую больницу. Я поймал такси и через полчаса уже был в воротах коттеджного поселка.

Предъявляя охраннику пропуск в проходе для пешеходов, я заметил в сумерках их помещения мелькание телеэкрана.

– Ленин жив? – спросил я.

– Операцию делают. Как же вы Ильича не уберегли! Растяпы! – и охранник презрительно выругался.

Я прошел к своему мотоциклу, вывел его на асфальт подъезда и взглянул в последний раз на дверь коттеджа. Внутри мне делать было нечего, сюда я уже никогда больше не вернусь. Но я торопился, и все по тем же делам. Домой, к своему телевизору. Я своими глазами должен был увидеть, что произошло на стадионе. Все это подробно должны были записать с десяток телеоператоров, ползавших вокруг сцены. По телеканалам всего мира должны были сейчас начать крутить эти потрясающие кадры. В режиме нон-стоп трансляцию самого грандиозного шоу, со смертью суперзвезды в прямом эфире.

В этот коттедж я больше никогда возвращаться не собирался, но дела, связанные с ним у меня оставались.

У меня дома хорошее кабельное телевидение, я смотрю новости и передачи со всего мира, поэтому, как только сел в кресло, сразу погрузился в водопад мировых новостей. Меня интересовало в новостях две вещи: кто стоял с Лениным в момент выстрелов, – и, главное, кто не стоял! – потому, что я этого не видел, отвлеченный темным пятном в углу сцены. И второе, где был все это время Ребров?

С новостей с московского стадиона начинались новостные программы всех мировых каналов каждые новые полчаса. Но один канал, американский Си-эн-эн, специализирующийся на новостях «живьем» с места событий, крутил ключевые картинки непрерывно. Я выбрал первым его и впился в экран.

Первое, что я узнал: в больнице скончался Владимир Ильич. Я уже был готов к этой новости, но все равно во мне сразу разлилась горечь утраты ставшего близким мне человека. Я смотрел на экран, вспоминал его лицо, последние слова, сказанные мне, и ждал картинок со стадиона.

Зачем мне это все было нужно? Потому, что я никогда не оставляю, – или никогда не хочу оставлять, – за собой висящих, незаконченных дел, где затронута моя профессиональная или мужская честь. Никто мне за это не платит, зато я остаюсь мужчиной.

Вскоре я увидал то, что хотел. На экране в замедленном режиме появилось сначала размазанное темное пятно из угла сцены, затем это пятно превратилось в спину человека закрывшую четверть экрана, был виден прыгающий наперерез пулям Пурба, раздались щелчки выстрелов. Картинка на несколько секунд зависла на телеэкране, и я рассмотрел, кто был еще на сцене. «Четверка» в этот момент была лишь «тройкой»: Фомина среди них не было.

Потом на экране я видал себя, короткую свою борьбу с убийцей, и подскочившую к нам Мячеву. Мячева была обращена спиной к футбольному полю и к операторам, и ее руки и их «работа» не были видны. Или, возможно, не показаны из этических соображений. Я просмотрел этот блок новостей до конца, потом диктор рассказал о погоде, и все началось сначала. Я пощелкал пультом по другим каналам, поискал что-нибудь новенького, – других ракурсов съемок, а еще лучше – панорам вокруг сцены. Кое-что я увидал, но мало. Лицо Реброва ни разу нигде не промелькнуло.

Я пошел в кухню перекусить, и все спокойно обдумать. Живу я в квартире один, семьи у меня больше нет, готовлю себе и провожу вечера один. К этому давно привык, и мне это нравится. Через полчаса я снова щелкал пультом телевизора.

Перескакивая с канала на канал, я случайно задержался на самом захудалом и балаганном из них. Там как раз начинали передавать последние новости. Дальше скакать было некуда, и я их все прослушал. Так я узнал, как это потом выяснилось, самое для себя важное.

Убийцу, наконец, опознали. Это был пациент одной из подмосковных психиатрических лечебниц. Параноик. Почти все его родственники в двух поколениях были либо расстреляны, либо провели половину своей жизни в колымских лагерях, даже сам он родился советском концлагере. Когда этот человек сошел с ума, то постепенно его паранойя переросла в манию мести большевикам. Он не был буйным, но его держали изолированно. Как он оказался сегодня на свободе, – ведется следствие. Стрелял этот сумасшедший из пистолета «ТТ» китайского производства со спиленным номером.

Поглядывая на повторные кадры репортажей из больницы, я достал телефон и позвонил Фомину.

– Я вам еще нужен? – не здороваясь, спросил я.

– Не знаю. Позвоните утром, – и тот прервал соединение.

Я выключил телевизор и открыл ящик письменного стола. Из него я достал длинный узкий нож и вынул его из ножен. Рукоятки у этого ножа не было, на ее месте была гладкая обмотка из черного тонкого шнура. Я встал из кресла и пошел с этим ножом в прихожую. Рядом с вешалкой, на стене висел сбитый мной из толстых деревянных брусков щит. По счету, это был, наверное, уже десятый щит. Даже когда я уже умел метать этот нож так, что попадал в любое место шириной с ладонь, то продолжал оттачивать свой удар, и расщеплял эти толстые доски в труху за месяц. Но в прихожей я занимался этим только в плохую погоду. У меня было несколько спортивных площадок в лесу, за кольцевой дорогой, в часе езды на мотоцикле. Я находил в лесу сломанное сухое дерево или высокий пень, и плясал вокруг них часами, посылая в них нож с разных положений. После нескольких лет таких упражнений я мог попадать в банковскую карту, что и делал для практики, на любой высоте и из любого положения. Единственным, очень важным, и непреодолимым ограничением моего оружия было расстояние поражения. Я мог метать нож и попадать им в банковскую карту только с трех метров. На десяток сантиметров ближе или дальше, – тогда нож ударялся плашмя и с убийственным звоном, сохранив при ударе об упругое дерево всю свою энергию, летел, вращаясь, обратно. Мне всегда пока удавалось увертывался от него.

 

Мой нож умел делать в полете только один полный оборот. Все попытки как-то рукой ножу помочь, ускорить или замедлить поворот его в воздухе, удавались, но ненадежно. Статистика удачных ударов говорила мне, что в вооруженного человека метать так нож – опасно. Только один полный оборот с трех метров. Или два – с семи. Только это. Все остальное – плохо придуманное кино.

Я тренировал только один оборот ножа: потому, что только с трех метров я мог быть полностью уверен, что у врага в руках оружие. И только поэтому я имел бы юридическое право защищаться так, чтобы ранить или даже убить, как и любой гражданин этой страны.

Другого серьезного оружия, кроме этого ножа, у меня давно нет. И мне его вполне достаточно для нынешней, в основном, бумажной или аналитической работы. И даже это давно не требовалось, и поэтому, за всеми делами, я давно не брал свой нож в руки. И теперь, стоя в прихожей, я не был уверен, что попаду в банковскую карту. Надо было сейчас работать и работать, чтобы снова быть уверенным, что попаду. Всегда и в любого.

Тренироваться я начал сразу броском из ножен. Когда я беру этот нож с собой на работу – в очень и очень редких случаях, – то держу его в ножнах, а ножны на левой руке, за запястьем, на ремешках у локтя. Чтобы достать его за долю секунды, достаточно откинуть пальцем рукав рубашки и ухватиться за шнуровку. Все дальнейшее происходит автоматически, голова об этом не думает, – за нее думает что-то другое.

За вечер я раскрошил доски в щепу. Потому, что нож входит с полета много глубже, чем от удара рукой, – его, бывает, даже трудно вытащить. Чего я хотел, я достиг вполне. Я прилеплял потом жевательной резинкой старую игральную карту к доскам в разных местах, и попадал в нее – девяносто семь раз из сотни. Оставшиеся три процента из этой рулетки станут фортуной моего врага, и, возможно, моей гибелью. Такова наша жизнь.

Я снял с руки ножны, размял ладони и сложил пальцы правой в полукулак. Так мне показывал сегодня свою руку умиравший Пурба. Что ж, пока его предчувствия, или что это у него было, – все полностью оправдались. Как, интересно, сложил сегодня свои руки в больнице Владимир Ильич?

Рейтинг@Mail.ru