bannerbannerbanner
полная версияРусское воскрешение Мэрилин Монро

Дмитрий Николаевич Таганов
Русское воскрешение Мэрилин Монро

6. Отец Мэрилин

Около пяти часов того же дня Фомин нервно ходил по кабинету на втором этаже своего коттеджа. Поминки по усопшему он отменил, как мероприятие церковного характера, поэтому чуждое настоящим коммунистам, но, главное потому, что были они сейчас совершенно неуместны и могли подействовать на всех расслабляюще в эти ответственные последние дни. Он подходил к окну, смотрел вниз на соседние коттеджи, отворачивался и снова ходил, теребя волосы. Этот коттедж в элитном поселке, недалеко от кольцевой дороги, был куплен, с небольшой рассрочкой, на его имя. Он переехал сюда из городской квартиры, где жил с семьей, только на эти ответственные недели перед выборами. И еще потому, что здесь жили его гости из Индии.

Он только что звонил в соседнюю комнату, на этом же втором этаже, но та, услыхав его голос, сразу бросила трубку. Теперь же, походив по кабинету, он снова остановился у окна, и опять набрал ее номер. Когда длинные гудки прекратились, Фомин отчетливо и с расстановкой сказал в трубку:

– Мэрилин, папа обидится. Папа будет плакать. Мы должны ехать с тобой к папе. Сейчас же.

Та ответила не сразу, и он успел подумать, что она закинула куда-нибудь со злости свою мобильную трубку, узнав его голос, но все-таки потом услыхал:

– Хорошо, я поеду к папе.

Фомин сразу же набрал номер Мячевой. Та ждала его звонка на нижнем этаже.

– Мэрилин согласна. Зайдите за ней через десять минут, – тихо сказал он.

Фомин пожевал зубами себе нижнюю губу и снова посмотрел за окно. Еще вчера он полагал, что сможет удержать эту девчонку в узде хотя бы несколько дней. Нужны были только эти последние три-четыре дня, – потом все это будет совершенно неважным. Но сразу после смерти милого ей Сережи ее понесло.

Но это вполне можно было предвидеть. И нужно было ему предвидеть! Любовники. С пятнадцатилетнего возраста. Могло ли быть иначе!

Все было бы ничего. Но вот только после тех ее выкриков, брошенных сегодня в зал крематория про коммунистов, с той минуты все в корне менялось. Она стала теперь открытым, опасным и непредсказуемым врагом.

Фомин пощупал себе подбородок, проверяя щетину, и начал одеваться: свежую рубашку, галстук, костюм…

Когда началась горбачевская «перестройка», когда начал качаться, шататься и рушиться вовеки «нерушимый» Советский Союз, Фомин был уже вторым секретарем райкома комсомола. Это была крупная должность для двадцатипятилетнего выпускника Высшей школы комсомола. Как член компартии с девятнадцатилетнего возраста он сначала воспринимал все новшества заступившего нового Генерального секретаря его партии, как вынужденные меры, совершенно необходимые, по-видимому, в этот момент, – во враждебном империалистическом окружении, да еще при том резком падении мировых цен на нефть, кормившую страну уже четверть века. Он не знал, не учил, и поэтому никому не говорил, что не будь этого подарка природы, – нефти и газа, – и заоблачных цен, державшихся на мировых рынках последние годы, страна победившего в стране социализма давно бы голодала, как это было уже при Сталине, навсегда развалившем сельское хозяйство.

И выступая на комсомольских собраниях на заводах и стройках, разъясняя политический момент молодым комсомольцем, Фомин говорил им:

– Читали про НЭП? Про ленинский НЭП, его новую экономическую политику? Введенную великим Лениным только потому, чтобы буржуи не задушили молодую республику. Вот и сейчас НЭП. Только очень ненадолго. Мы не отдадим завоевания Октября и коммунизма горстке спекулянтов-кооперативщиков. Не бывать этому! Мы не поступимся принципами! Слава нашей партии! Все, как один, плечо к плечу, мы, комсомольцы, единодушно поддерживаем дальновидную политику партии, под зорким руководством Генерального секретаря партии…

Но уже через год его старший товарищ, первый секретарь, организовал в том же райкоме комсомола торгово-закупочный кооператив. Они закупали неизвестно у кого и неизвестно из чего сделанную, но дефицитную в те полуголодные годы водку и продавали потом на рынках. Зарегистрировали, конечно, как кооператив по внедрению технических достижений. Фомин видел эти высящиеся в коридорах райкома штабеля ящиков с разномастными бутылками без этикеток, заслоняющие даже лозунги и фотографии передовых комсомольцев района, развешенные на стене. Но потом игра пошла крупнее. По документам нескольких безногих ветеранов афганской войны, возвращавшихся тогда эшелонами, и имевших многие льготы, его райкомовцы открыли внешнеторговый кооператив, и уже в открытую, никого не стесняясь. В страну они повезли фальшивые ликеры, спирт «Рояль» и контрафактные сигареты. Деньги пошли уже нешуточные. И хотя Фомин не хотел иметь никакого отношения ко всему этому, но и на его сберкнижку, как одному из старших товарищей, перечисляли долю. Фомин не снял ни копейки с этого счета. Все эти деньги, которых хватило бы на несколько дач и автомашин, так и пропали потом во время «шоковой терапии» девяносто первого года, когда старые сберкнижки просто аннулировали.

Но его райкомовские комсомольцы купались тогда в деньгах. Страна была еще заперта «железным занавесом», выезда за границу простым гражданам не было, волюту купить можно было только на улице, у «жучков», озираясь и опасаясь какого-нибудь «динамо». Поэтому бешенные по тем меркам деньги шли, в основном, на разгул. К их райкому, во дворе, они пристроили сауну, и там каждый вечер продолжались до утра оргии. Еще они сразу накупили себе дефицитных тогда «Жигулей», кипы заграничных, в основном китайских тряпок, и прочей доступной только нуворишам роскоши.

Фомин с трудом узнавал своих комсомольцев. Если бы он верил в Бога или черта, он бы считал, что в них вселился бес. Но он верил только в марксистско-ленинское учение. Крепко верил, и с каждым последующим месяцем все сильнее и сильнее. Сначала он пробовал протестовать, потом клеймить позором этих перерожденцев на внутренних партсобраниях. Но все они, и первый секретарь вместе с ними, выслушивали его речи сначала со скукой, потом с раздражением, а в конце с открытой ненавистью.

Все разваливалось на глазах, весь нормальный привычный мир. Разваливался социализм, завоевания великого Октября, наследие Ленина и Сталина…

Закончилось все неожиданно, в девяносто первом, сразу после путча. Его партию, а заодно и комсомол, лишили – одной лишь подписью на президентском Указе, – сразу всех привилегий. Их было не счесть, этих привилегий, но Фомину жалко было только их щегольское, недавно лишь отремонтированное райкомовское здание.

Все сразу разбрелись, кто куда. Но его бывших товарищей-комсомольцев это нисколько не смутило. Свои партбилеты они запрятывали подальше, и никогда никому о них и о своих клятвах перед знаменем великого Ленина больше не рассказывали. Их интересовала теперь не борьба трудящихся всего мира за свои права, а только собственный карман. Но Фомин оказался на улице, без работы и зарплаты, с одной только горечью и желанием отомстить.

Из коттеджа они выехали через полчаса. Сели втроем на заднее сидение партийного «БМВ», Мэрилин посадили посередине. На ней была утренняя темная шаль. Она сидела и пристально глядела в переднее окно, на бегущую навстречу полосу серого асфальта. Всю дорогу ехали молча. Сначала недолго ехали до кольцевой, много дольше по ней вокруг Москвы, потом опять в сторону области. Только когда уже подъезжали, Фомин прочистил горло и тихо, чтобы шофер не услыхал, сказал:

– Мэрилин, прошу тебя, не волнуй папу. Ему это вредно. Он может умереть.

Мэрилин ничего не ответила.

Их элегантный «БМВ» свернул с шоссе на разбитый узкий проселок и, помучавшись десять минут на ухабах и ямах в разбитом асфальте, въехал во двор Дома престарелых.

Они втроем вошли в вестибюль двухэтажного деревянного дома и остановились перед пустым канцелярским столом. Тут должен был сидеть дежурный, но он отсутствовал. Фомин раздраженно поглядел по сторонам. В углу на лавочке сидело несколько старушек и старичок, и они теперь во все глаза глядели на гостей. Потом старичок спохватился:

– А, сейчас я, погляжу его, – и он заковылял, держась за поясницу, куда-то за лестницу.

Дежурный был таким же ветхим старичком, но держался он прямее. Сев за стол, раскрыв толстый журнал посещений и взяв шариковую ручку, он строго поглядел поверх очков:

– Документы есть? К кому?

Не доставая и не показывая никаких документов, Фомин сам назвал ему всех троих, и тот только поскрипел ручкой. Но на фамилии Мэрилин остановился:

– Как, как последняя?

– Монро.

– Ага, Монро…. Вспомнил фамилию. Ты, дочка, часто к нему приезжаешь. Все к Седову?

Они поднялись по обшарпанной лестнице, прошли по коридору с протертым до дыр линолеумом на полу, и остановились перед фанерной дверью. Фомин осторожно, и прислушиваясь, приблизив к двери ухо, постучал.

– Александр Иванович, можно к вам?

Как только Мэрилин переступила порог, она с криком «Папа!» бросилась к кровати, упала на грудь старика и громко зарыдала.

Фомин с Мячевой шагнули робко за ней и встали у ног старика. Когда рыдания слегка утихли, Фомин сказал:

– Александр Иванович, мы сегодня проводили Сергея в последний путь.

Старик поглядел на них слезящимися мутными глазами и с трудом ответил:

– Какое горе… какая боль… Спасибо, что пришли. Вы присядьте. – Он выпростал одну руку из-под одеяла и неловко погладил вздрагивающую спину Мэрилин. – Дочка, нельзя тебе так убиваться. Наш Сережа не умер. Ты ведь это знаешь.

– Я хочу к нему, – дрожа грудью и голосом, ответила Мэрилин. – Еще я хочу домой.

– Наш дом теперь здесь, дочка.

– Нет, нет! – Мэрилин быстро замотала головой, и ее светлые кудряшки вылетели из-под шали.

– Мы принесли вам фрукты, виноград. Они вымыты, покушайте, товарищ Седов, – сказала Мячева и стала разворачивать два больших пакета.

Александру Ивановичу Седову было девяносто два года, он был парализован ниже пояса, и его настоящая фамилия была вовсе не Седов, но знал это только Фомин.

 

Они просидели у кровати еще полчаса, почти молча. Только всхлипывала Мэрилин, сидя на кровати старика. Потом она принялась кормить его виноградом, ягода за ягодой.

– Кушай, папочка, кушай, мой любимый. Теперь кормлю тебя я, как ты нас дома… Я домой хочу, папочка! – и она снова начинала всхлипывать.

Наконец, взглянув на часы, Фомин глазами подал Мячевой знак, и та встрепенулась.

– Мэрилин, деточка, папа устал, папе нужно отдыхать, а нам пора ехать. Пойдем, я тебя умою, приведу в порядок. Пойдем, моя хорошая.

Мэрилин покорно дала себя увести, старик беззубым ртом дожевывал ягоду, и Фомин прочистил свое горло.

– Александр Иванович, он прилетает через два дня, – сказал негромко Фомин и выпрямился.

Старик перестал жевать и вскинул глаза.

– И что вы теперь от меня хотите? – старик действительно устал, он с трудом говорил.

– Все то же самое, Александр Иванович. – Все то же самое.

– Он взрослый человек, а я дряхлый умирающий старик.

– Он послушает вас. Он не может не посчитаться с вашим… требованием.

– Требованием? Я не требовал у него ничего и ни разу за все пятьдесят его лет.

– Тогда все его пятьдесят лет, а заодно и ваши двадцать пять, полетят коту под хвост. Вы тогда напрасно страдали все те годы. Вы напрасно жили! А вы подумали о миллионах, миллиардах трудящихся всего мира? Вы не исполните тогда предсмертное поручение, которое вам дал наш последний и настоящий Генеральный секретарь компартии Советского Союза. Вы обманите чаяния всех коммунистов мира! Вам история этого никогда не простит. Все станет известно очень скоро, и вы покроете себя позором еще при жизни!

– Хорошо, я поговорю с ним, – сказал старик и устало закрыл глаза. – А теперь оставьте меня…

– Самое последнее…, извините. Может быть, вы все-таки согласитесь переехать из этой нищей богадельни к нам в коттедж? А то перед людьми как-то неудобно.

– Ни в коем случае!

Женщин Фомин встретил в коридоре, и сказал им только:

– Папа очень устал. Не надо с ним прощаться, поедем.

В вестибюле он увидал старенькую сиделку их старика и подошел к ней.

– Здравствуйте. Мы видели его. Он очень плох. Вот, возьмите еще на расходы. Не жалейте на него ничего.

– Спасибо вам, тут так много… Спасибо.

Уже когда их «БМВ» выехал на ровный асфальт, Фомин повернулся к Мэрилин и негромко сказал:

– Твой брат прилетает в Москву послезавтра.

Услыхав это, сидевшая рядом Мячева издала сдавленное, но громкое «А-а» и схватилась обеими руками за свою грудь.

7. Предсмертное поручение

Оставшийся в полунищенском Доме престарелых старик, носивший теперь чужую фамилию Седов, был на самом деле легендарным академиком, светилом советской науки, орденоносцем, и даже членом Центрального Комитета компартии Советского Союза. Но было это тридцать лет тому назад.

Как ученый он занимался тогда загадкой органической жизни, но как член ЦК компартии курировал все области биологии и химии в десятках академических институтов. В начале восьмидесятых институт под его непосредственным руководством вышел на эпохальное открытие, которое он не только не решился нигде опубликовать, он даже не обмолвился словом об этом с коллегами за стенами его лаборатории. И правильно сделал.

Речь шла о клонировании. Неотличимом, как бы факсимильном копировании на молекулярном и генетическом уровне любых живых существ. Кое-где-в мире уже пробовали похожее: клонировали овечек, собачек и прочих животных, но те долго не жили и вскоре умирали. Но советский академик-коммунист мог теперь клонировать, – ксерокопировать и чуть ли ни отправлять по факсу – Человека. Требовались только обрезки его ногтей или волос, да пара мазков из интимных мест – его или близких родственников. Но если можно было получить что-нибудь из его собственных внутренностей, или из головы, то было еще лучше.

Почувствовав холодок в позвоночнике от открывающихся перспектив своего открытия, академик мгновенно засекретил все материалы по этим тематике на уровне Первого отдела своего института. На следующий же день он, как член ЦК, записался на прием к тогдашнему шефу всесильного КГБ товарищу Юрию Андропову.

Через неделю он вошел к нему в кабинет на Лубянке спокойным и уверенным шагом. Академик рассказывал, объяснял, как умел, самым простым языком, а тот только молча и терпеливо смотрел на него сквозь очки, не задавая никаких вопросов. Но потом он прервал академика на полуслове.

– Кого вы хотите клонировать первым?

Академик запнулся. Он никогда не думал о первых подопытных, как о людях с именем и фамилией, они представлялись ему всегда, как ученому, чистыми и голыми, как Адам и Ева.

– Мы не думали еще о самых первых. Я полагаю, это оставить на усмотрение руководства нашей партии.

– Хорошо. А вы можете копировать, клонировать, или как это вы зовете, – словом, оживить всех старых большевиков, умерщвленных Иосифом Сталиным? Всю старую гвардию, без исключения.

– Я думаю, да… можно попробовать… – оторопев, ответил академик.

– Нам теперь как никогда, как воздух нужен их энтузиазм, революционный порыв и большевистское мужество.

– Да, мы это сможем сделать, – отчеканил с подъемом академик. – Их генетический материал был дальновидно и надежно сохранен советскими учеными. Он в отличном состоянии: ткани тела, срезы мозга…

– Хорошо. Пока об этом никому. Вы поняли? Теперь это государственная тайна. О моем решении вам сообщат. Пока идите и работайте.

Академик ждал, когда ему об этом сообщат, почти год. И вот действующий генсек, правивший страной более двадцати лет, сошел в могилу у кремлевской стены на Красной площади. И следующим, Третьим за историю, генсеком был избран в политбюро партии бывший шеф КГБ товарищ Юрий Андропов.

Академик сразу объявил тогда в своей лаборатории готовность номер один. Но и без этого все давно было готово. Не имея еще прямого поручения сверху, он давно сумел, пользуясь своим положением члена ЦК, достать срезы мозга и образцы тканей почти всех, из ленинского окружения начала двадцатых годов. Всей легендарной ленинской гвардии большевиков, загубленной Иосифом Сталиным. И не только их. В его криокамерах теперь хранились, и были готовы для первичных экспериментов, ткани многих великих поэтов и ученых. Почти все это поступило из бывшего Института Мозга, куда в двадцатых и тридцатых годах отправляли в тазиках мозги всей тогдашней элиты: для взвешивания и изучения. Полагали, что раскрытие тайны человеческого гения было делом первостепенной важности для молодой советской науки. Для этого института не пожалели даже золота в те голодные годы и купили для него в Германии удивительную машину. Она срезала тончайшие, почти прозрачные слои человеческого мозга, один за другим, как ветчину в хорошем магазине. К сожалению, разглядеть в полупрозрачных розовых пленках загадку человеческого интеллекта так и не удалось. Но их хранили, как величайшее сокровище, каждую пленку между двух стекол, в высоких красивых шкафах из полированного дерева.

Команды академику сверху или, по крайне мере, вызова туда для доклада, все не поступало. Так прошел еще год. Но вскоре академику и его лаборатории стало не до того. Из Афганистана в страну пошли неторопливым траурным графиком вагоны-рефрижераторы с грузом «200». Не с обычным, а с обожженным или разорванным в куски и лохмотья, и поэтому неузнаваемым, не имеющим ни имен, ни фамилий. Академик и весь его институт теперь употребляли свои знания и опыт только на генетическую экспертизу останков, для установления личности каждого, чтобы отдать павшим героям последние почести.

Только в конце восемьдесят третьего года, перед самым Новым годом, неожиданно позвонили из секретариата ЦК. Но академика вызывали не в Кремль и не в здание ЦК на Старой площади. Он должен был прибыть в Центральную клиническую больницу. Для встречи лично с генсеком Юрием Андроповым.

В ранние декабрьские сумерки его черная «Волга» миновала шлагбаум КПП, на малой почтительной скорости скользнула по заснеженной березовой аллее и остановилась около главной в стране больницы. Надев белый халат, академик молча последовал за дежурным врачом и личным помощником генсека по пустынным широким коридорам. По пути только почтительно вставали из-за своих столов офицеры охраны и медицинские сестры. Перед дверью одной из палат его оставили одного, и в больничной тишине он услыхал, как громко бьется его сердце. Наконец, его пригласили войти.

Он не сразу рассмотрел генсека. В палате было сумеречно, несколько неярких ламп освещали только аппаратуру у стены, столы с медикаментами и стеклянными приборами. Он рассмотрел сначала широкую, специальную кровать, больного в ней, и блестящие гибкие трубки, уходившие под простыни из большого аппарата, стоявшего на полу в углу палаты. Затем, увидал синюшное, одутловатое лицо, глубоко утопленное в подушке. Он не сразу и узнал генсека, которого больше помнил по портретам в газетах. Но в эту вторую их встречу генсек сразу улыбнулся ему, приподнял с кровати руку и сделал ею дружеский, приглашающий присесть жест. Академик присел на стул рядом с кроватью, теряясь, как ему почтительней вести себя с больным. Но генсек неожиданно и слишком громко для больничной палаты заговорил первым.

– Давненько мы с вами не виделись…

– Добрый вечер. Как ваше здоровье, товарищ Андропов?

– Какое теперь здоровье! Нет у меня больше здоровья.

С разговором, академик почувствовал себя уверенней, глаза его привыкали к семеркам палаты, и краем глаза он рассмотрел большой белый аппарат в углу, от которого тянулись к генсеку трубки. Аппарат мерно вздыхал с мягким металлическим шелестом, и изнутри слышалось бульканье жидкости. Он догадался, что это была искусственная почка, но видел такой аппарат в работе впервые.

Генсек перевел взгляд на помощника, стоявшего у двери и сказал:

– Поставьте нам что-нибудь джазовое. Дюка Эллингтона.

Помощник подошел к столу, на котором стоял стереопроигрыватель, выбрал и вынул из конверта виниловую пластинку, поставил ее на вертушку. В палате зазвучал джазовый саксофон.

– Немного громче, – сказал генсек, и саксофон зазвучал громко даже для гостиной в квартире. – Так хорошо. Идите.

Как член ЦК, академик знал о некоторых личных интересах их лидера. Знал, что тот был первым из череды коммунистических вождей, кто понимал музыку, предпочитал классический джаз, и даже сам собирал коллекцию пластинок. Но этот громкий джаз в больничной палате, около вздыхающей искусственной почки, мог означать только старый проверенный способ партийцев защитить их разговор от прослушки. Начиная с тридцатых годов все сколько-нибудь важные разговоры в комнатах советские граждане вели только при громко включенном радиоприемнике.

– Как продвигается ваша работа, – спросил генсек академика.

– У нас давно все готово, товарищ Генеральный секретарь.

– Это хорошо. Вы сами видите, что происходит в стране. Повсеместная коррупция, разгильдяйство, попрание законности. И вдобавок еще эта война в Афганистане. Я пытаюсь навести порядок и… пока не попал вот сюда, делал все, что мог. Ответьте мне прямо, как коммунист, вы можете вырастить из ваших клонов ленинскую гвардию – быстро, ударными темпами?

– Но потребуются десятилетия… – начал было академик, но тот оборвал его.

– Нет, это для нас слишком долго. Советский Союз столько не протянет. Нужно быстрей.

Академик впервые в своей жизни услыхал такие слова про Советский Союз, и сказал их ему генеральный секретарь его партии. Поэтому он начал говорить очень сбивчиво:

– У нас есть… в стадии экспериментов, правда… один метод ускоренного развития… Но это очень опасно для их жизни.

– Время теперь решает все. Главное, чтобы они появились среди нас, взошли только один раз на трибуну Мавзолея великого Ленина на Красной площади, и чтобы их увидала вся наша страна, весь мир. Это всколыхнет, вдохнет во всех нас утраченный энтузиазм, зажжет революционное пламя в каждом коммунисте. Нам достаточно только этой искры, чтобы зажечь огонь в груди коммунистов всего мира, и он уже будет негасим, как это случилось семьдесят лет назад. А после этого ваши клоны могут уйти, они выполнят свою историческую миссию. Вы понимаете меня?

– Да, товарищ Андропов. Но, к сожалению, самое быстрое, что можно сделать, это – год для клона за два обычных человеческих. Быстрее ничего не получится, иначе, они умрут слишком рано.

– Это уже лучше…, может быть, и успеем. Может быть. Другого выхода все равно, я вижу, у нас больше нет.

– По вашему приказу я могу начать процесс зачатия буквально завтра.

– Нет, нет, ни в коем случае! В этой стране их растить категорически нельзя. Тем более двадцать лет, – это минимум, как вы говорите. Вспомните, какая кровавая участь ждала многих российских царевичей, не исключая и последнего. Поэтому вы должны будете уехать из страны. Уехать под чужим именем, и прожить на чужбине все эти долгие годы. Вы согласны на это?

 

– Я коммунист, Юрий Владимирович.

– Я не сомневался, спасибо. Кое-что я уже обдумал. Северокорейские коммунисты правят своей страной тверже нас, они не теряют свои идеалы, как мы, они на десятилетия переживут нас, – вы, разумеется, должны правильно понять мою откровенность. Поэтому вам нужно ехать туда. Я распоряжусь, чтобы начали прощупывать почву. Но потребуется чем-то их заинтересовать в этом проекте. Например, вы сможете заодно клонировать и Мао Цзэдуна? Он лежит в Пекине в Мавзолее, наподобие ленинского, и нужный генетический материал, поэтому, значит, есть. Корейцам захочется взять верх над друзьями-китайцами, и они вас радушно примут. У вас будет много детворы, и станет еще веселее.

– Конечно, я готов все исполнить, Юрий Владимирович.

Пластинка в проигрывателе еще не закончилась, значит, генсек говорил с ним не более двадцати минут. На прощание тот только слегка кивнул академику и закрыл глаза.

Уже через месяц Юрия Андропова не стало. Академик смотрел по телевизору, как по заснеженной Красной площади везли на пушечном лафете гроб с телом генсека, и комок подступил ему к горлу, а в душе он чувствовал, что главное дело его жизни не удалось, и он, как коммунист, прожил свою жизнь напрасно.

Прошли еще полтора года. За это время успел заступить в должность и умереть еще один Генеральный секретарь партии, началась горбачевская «перестройка», а великая коммунистическая держава медленно, но неотвратимо начала сползать в пропасть капитализма.

И вот однажды летним вечером, когда академик вышел во двор своего дома погулять с собакой, из припаркованной рядом машины вышел человек и направился к нему. Академик обратил на него внимание только когда услыхал из его уст свое имя.

– С кем имею честь? – не очень дружелюбно спросил он, разглядывая в полутьме незнакомца и натягивая поводок рвущейся в сторону собаки.

– Вот мои документы, – ответил тот и протянул ему красные корочки с гербом Советского Союза и буквами «КГБ».

– Я вас слушаю, – сказал академик, продолжая разглядывать в темноте фотографию на пропуске.

– Чтобы вы мне доверяли, – сказал незнакомец, – я могу напомнить вам содержание вашего разговора с Юрием Андроповым полтора года назад. Никто, кроме вас двоих, его не слыхал. Мне его пересказал перед смертью лично товарищ Андропов.

Академик вздрогнул и вскинул глаза.

– Не обязательно.

– Северокорейские товарищи вас ждут. Предсмертное поручение, которое вам дал Юрий Владимирович, остается в силе. Вы можете выехать на восток хоть завтра.

– Завтра не получится… – в раздумье сказал академик и посмотрел на свои часы.

– Вы уедите вдвоем с женой и, как вас предупреждали, под чужими фамилиями. Детей, как мне известно, у вас нет. Так?

Академик грустно кивнул головой в темноте двора.

– Вы сможете взять туда только одного или двух ближайших сотрудников, если они, конечно, согласятся.

– Но я могу взять с собой хотя бы эту собаку?

– С вашей собакой проблем нет. Но я обязан вам сообщить, наше подразделение в комитете безопасности вела переговоры с корейскими товарищами без санкции нынешнего политбюро и Генерального секретаря, – выполняя лишь предсмертное поручение Юрия Андропова. Вы не сможете впоследствии обратиться к нам за помощью, вы уходите в самостоятельное плавание, рассчитывая только на свои силы. И действовать во всем будете, как коммунист, по своему усмотрению, и по советам корейских товарищей. И самое последнее. Эта длительная командировка – без права переписки. Как космонавты, вы вернетесь, возможно, совсем в иную страну, где вас никто не узнает. Но настоящие коммунисты здесь останутся навсегда, я вас уверяю, и ваш подвиг они по достоинству оценят. У вас есть время все обдумать и отказаться. Конечно же, уважаемый ученый, решать только вам.

Ровно через неделю академик и его жена, с паспортами на имя Седовых, и двое ближайших сотрудников лаборатории, тоже муж и жена, разместив ящики и чемоданы в двух отдельных купе, уехали поездом Москва-Владивосток.

Рейтинг@Mail.ru