bannerbannerbanner
полная версияТочка слома

Денис Александрович Попов
Точка слома

Вдруг взрыв, ощущение, что клочья земли засыпают тебя. Летов лежит на полу неподвижно, уставившись стеклянными, заплывшими глазами в потолок, а ему кажется, что он бежит по раскаленной красной земле, а ее клочья врезаются в него, остро обжигая плоть и оставляя на коже огромные вмятины с обуглившимся мясом. Вот он бежит, и неожиданно его накрывает стая черных, абсолютно черных птиц с окровавленными клювами. Они окутывают его со всех сторон, начинают вырывать куски мяса, ломать кости, валят на землю и вдавливают в нее, просто вдавливают и съедают.

А тело Летова изредка трясется, прокусанные губы что-то шепчут, что-то невнятное. Он никуда не бежит и никуда не вдавливается, он просто лежит на ледяном полу в окровавленной и изорванной одежде, залитой блювотой и водкой, изредка дергается и всхлипывает, постоянно шепча полную бессмыслицу.

К ночи это кончится. Он поднимается с ледяного пола, садится, прижимаясь к стене. Под ногтями – дерево, в руках – клочья волос, губы искусаны до предела, струйки крови стекают на подбородок, покрывая засохшие вчерашние струи. И вот в этот момент он вспомнил, как было хорошо тогда, в Австрии.

«Нет, нет, мне не было хорошо!» – пытается промолвить он самому себе, но воспаленный разум просто не принимает эти слова. Они тонут в крови больного мозга и заменяются другими: «Да, было хорошо. И будет от убийства».

И он вспоминает. Он вспоминает кровь, всхлипывания раненых, конвульсии умирающих, свой крик, звук пуль, прошивающих плоть и мягкие стены. И… от этих воспоминаний из живота, постоянно напряженного, больного (причем это душевная, жуткая душевная боль, предсмертный больной крик умирающей души, который выливается в боль в животе) уходит боль, напряжение и становится легко.

Да, боль в животе. Даже не боль, а постоянное, нескончаемое напряжение, ноющая мышечная боль, стала для Летова привычной. Ведь с самого детства любая душевная боль выражалась у него в нытье живота. Умер дедушка, на душе плохо, слезы и напряжен живот. Отказала любимая девушка – живот каменный и напряженный. И вот сейчас, когда он уже ГОДАМИ такой, эта боль уходит, он становится легким и также легко становится на душе. А это облегчение от ужасных мыслей об ужасных действиях и ужасных желаниях.

Но сейчас, в этой комнате, как когда-то перед последним шагом Горенштейна, вновь витала смерть, а в боли захлебывалась жизнь и тонула смерть Сергея Владимировича Летова.

Это страшно, этого нельзя делать, но… Летов этого уже не поймет. Он осознал от чего будет легче. Он принял, что от этого легче.

Остался один шаг.

Глава 25.

«А там в ночи томясь в ожидании меня

Вооруженное будущее топчется у порога»

--Дельфин

Кирвес сегодня рано пришел на работу. Усталость, накопившаяся за рабочие дни, била ключом, а состояние было крайне подавленное. Тоска из-за потери очень хорошего товарища еще была жива, но злоба на Летова прошла. Нужно было отметить, что с самого утра в мозгу допотопного судмедэксперта крутилось весьма странное предчувствие, предчувствие того, что сегодня что-то случится. Кирвес даже сам посмеялся над этим, мол, «слишком по театральному», но сознание щекотало это странное чувство.

Осмотрев очередное тело очередного умершего на посту вахтера и записав все в протокол, Кирвес вдруг понял, что очень хочет увидеть Летова. Зачем? Он сам не мог себе этого объяснить, но желание было и весьма сильное желание. Было решено – после работы зайти в ту холодную комнату, где под стук стекол жил так ненавистный ему бывший мент, не сумевший спасти Горенштейна.

И тут Кирвес подумал: а мог ли Летов его вообще спасти? С учетом того, что Летов сам тяжело болен, и Кирвес прекрасно видел эту болезнь, а также учитывая то, что пережил Горенштейн, мог ли он вообще выжить? Тяжелая депрессия, совмещенная с другими, весьма серьезными расстройствами нервной системы, все это было налицо у несчастного Горенштейна. Можно было, конечно, не дать ему застрелиться, заставить лечь в психиатрическую больницу, попытаться полечить его какими-нибудь лекарствами на основе опиума, холодными ваннами. Но Кирвес даже сам усмехнулся этой мысли – Горенштейн бы никогда на это не согласился и довел свое желание смерти до конца.

Выходит, Летов не виноват?

Да. Он не виноват. Виновата жизнь, развалившая все, чем жил Горенштейн, и, соответственно, развалившая его самого, его психику и нервы. Горенштейн бы все равно покончил с собой, даже если предположить, что каким-то чудом Кирвес бы уложил его в психбольницу, он бы там выбросился из окна или по-другому себя умертвил. Это было неизбежно.

Закончив очередной отчет, Кирвес поставил свою загогулину и пошел наверх, отдать его следователю. В кабинете уже обсуждалось что-то, хотя и довольно скомкано: разговоры с долгими паузами велись еще до того, как мрачный Кирвес толкнул дверь.

–О, Яспер, спасибо! – отчеканил следователь и продолжил что-то говорить стоящему у стены сержанту – коли это Таловая, шесть, то проверишь завтра, что там твориться. Не забудь.

–Таловая, шесть? – удивленно спросил Кирвес, услышав знакомый адрес.

-Да там жалуются на жильца седьмой комнаты, мол, кричит часто, пьет и тунеядствует. Завтра проверим его.

-Кричит?

-Да, особливо по ночам. Жильцы жалобу накатали, а то домком так ничерта и не сделал.

На этот раз Кирвес уже понял, что предчувствие у него появилось неспроста. Таловая, шесть, комната семь – это адрес Летова. Тяжело больного Летова.

…Утро началось с очередной бутылки. Алкоголь уже не помогал совершенно – боль, боль, боль, припадки съедали несчастного. Изредка он выл, пытаясь помочь, но ничего не выходило. Бред с галлюцинациями не приходили – приходил лишь жуткий зуд, боль не собиралась никуда уходить. Он сидел в углу комнаты у самой двери, ощущая избитыми кистями, как ветер гуляет по полу. Вот пошла блювота – она выливалась на одежду, на пол, потом пошла какая-то желтая жижа и в комнате запахло спиртом.

Алкоголь уже не спасал от этого зуда и вездесущего желания сделать это.

Кирвес же тем временем, наконец то сдал все отчеты и практически выбежал из отделения. Сумрак постепенно разъедал вечер, ветер лишь расширял проеденные сумраком дыры, а кровоточащие края плоти дня засыпались снегом и подмораживались нестерпимым холодом. Пальцы ног уже машинально двигались, дабы ступни не мерзли, подошва сбитых ботинок утопала в свежем снегу, а еле заметная тень голых деревьев лишь придавала какой-то омертвелости всему, что было вокруг. Укутанные люди, похожие на статуи, черный от сумрака снег, тени изглоданных деревьев и холод, жуткий холод. Несмотря на то, что Кирвес был медиком и весьма убежденным материалистом (хоть и не таким, как столь нелюбимый им Базаров), сентиментальные черты в нем также присутствовали и в голове мелькнула мысль: «Такой же холод, наверное, был в душе Горенштейна»…

Поворот за поворотом, черные пятна шлака, проступавшие на полотне снега, который замел тот самый шлаковый тротуар, и тени изглоданных деревьев по всей плоти этого снежного покрова. И вот он, тот самый засыпной дом из светлых досок. Таловая, шесть.

Открыл тяжелую дореволюционную дверь и увидел уже знакомый вид висящих на стене табличек с первыми буквами фамилий жильцов. Табличка с буквой «Л» висела, но Кирвес еще припоминал, что была там табличка с надписью «Лет.», а ее тут не видно. Значит, горе-капитан был в комнате.

Прошел мимо сидящего у порога двери мрачного мальчугана в грязных брюках, перешитых из отцовских галифе (видать, мама выгнала за то, что испачкался так сильно) и дошел до заветной двери. Он еще помнил, какой чистой и без единой царапины она была при Горенштейне – теперь же были видны какие-то рытвины.

От первого же удара дверь приоткрылась. В коридор пахнуло спиртом и каким-то нестерпимым запахом гнили, который, смешиваясь со спиртом, просто вспарывал ноздри и глаза. Приоткрыв дверь сильнее, Кирвес увидел сидящего на полу Летова – он бросил свою грязную голову на колени, обхватил ее окровавленными избитыми ладонями, и просто качался, то отталкиваясь, то прижимаясь к стене.

Кирвес вошел, закрыл дверь и ужаснулся полу, просто истыканному пятнами крови и рвоты. Заваленный объедками и пустыми бутылками стол тоже ужасал, но страшнее всего выглядел Летов – он мычал и качался, даже не замечая гостя.

«Сергей, что с тобой?» – тихо спросил Кирвес.

«Спасение! Сделай это!» – мелькнуло у Летова в голове, он моментально вспомнил, как ему было хорошо тогда, в Австрии, моментально захотел этого ощущения облегчения и вскочил. Толчок от стены и прыжок на остолбеневшего Кирвеса – они оба полетели на пол.

Кирвес упал буквально в паре сантиметров от стены, Летов же, накрывший собой Кирвеса, хорошо впечатался головой, но ни на секунду не остановился: окровавленные ладони вцепились в глотку испуганного судмедэксперта.

Зрачки Летова сузились до крошечных размеров, какая-то липкая жижа полилась изо рта и рычание, жуткое рычание вкупе с кряхтением Кирвеса разодрало тишину этой комнаты. Вскоре, ударом ноги по спине и мастерским рывком, Кирвес скинул с себя Летова и вскочил на ноги. Летов, продолжая рычать, схватил со стола свой старый нож и бросился на Кирвеса.

Крик.

Лезвие полоснуло кисть, буквально срезав огромный кусок мяса. Кулаком второй руки Кирвес выбил из рук Летова нож и совершенно случайно забрызгал его лицо кровью. Рычание усилилось и Летов выглядел уже совершенно обезумевшим, готовясь броситься вновь. Но Кирвес был явно сильнее и ударом ноги отбросил больное летовское тело в стенку – он вскрикнул, влетел головой в железную ножку койки и замер, издав стон.

Комнату окутала тишина. Лишь тяжелое дыхание обезумевшего от ужаса Кирвеса нарушало эту звенящую тишину. «Всё, пора действовать» – мелькнуло в голове у несчастного судмедэксперта. Со времен Горенштейна у двери на ржавом гвозде висел ключ от комнаты, которым Летов, вероятно, уже давно не пользовался – Кирвес схватил его, выбежал из комнаты и запер ее, бросив ключ в карман брюк. Метрах в трех от двери толпились испуганные жители – трое ребятишек лет шести в одинаково-выцветших брюках, пожилые бабушки в платках и широких юбках, а еще поросший щетиной мужчина с вывернутой ногой на костылях.

 

Кирвес испуганно оглядел их, решив не вынимать окровавленную руку из кармана (Впрочем, все уже увидели капельки крови на полу), и бросился по коридору вперед. Немая сцена с жителями так и осталась немой.

Схватив трубку телефона, еще давно проведенного в эту коммуналку, Кирвес ни услышал ни одного гудка – лишь вопросительные мычания жильцов.

«Не работает, мил человек. На соседней улице в коммуналке есть» – протараторила одна из соседок Летова.

На улице в лицо Кирвесу пахнул холод. Темное окно темной комнаты Летова так и оставалось темным.

План действий уже был заранее прочерчен в голове: к Таловой ближе районная больница, значит, нужно немедленно звонить туда (лучше бы Павлу Степановичу, знакомому, вроде заместителю главврача) и вызывать «скорую помощь». Можно было бы, конечно, вызвать милицию, но райотдел дальше и еще бог невесть кто приедет, а с медиками из «скорой» можно договориться, показав удостоверение, чтоб вести Летова сразу в 1-ю клиническую больницу, где есть самое большое психиатрическое отделение в городе.

Ближайший городской телефон был только на Инской – это далеко. В самом доме телефона уже не было, но Кирвес четко помнил, что года два назад они бегали с Горенштейном в какую-то коммуналку неподалеку, где телефон все-таки есть и про нее, вероятно, говорила та соседка.

Кирвес бежал против ветра, проваливаясь в снегу и заматывая вспоротую кисть своим шарфом. Ветер со снегом прожигал оголенную шею, забивался в глаза и ноздри, пытался содрать шапку, но Кирвес сопротивлялся, выдавливая из памяти где же находится эта злосчастная коммуналка. Вскоре он узнал нужный поворот и увидел нужный дом – оставалось лишь вытащить из пиджака помятую телефонную книжку, открыть букву «О», где телефон Павла Степановича, и позвонить.

Летов же совсем скоро пришел в себя. Он сразу почувствовал свежую кровь на лице, изнуряющую боль в животе и неимоверное напряжение всего тела. Ужасное состояние, но главное – совершенно помутненный рассудок, и боль, боль, умоляющая отпустить ее.

Всё. Летов больше не мог терпеть. Перед глазами стояло лишь потное лицо Кирвеса, которого он пытался задушить, свежая кровь на лице тешила его внутренности, а боль была настолько жуткой, что ее было необходимо убрать. Напряжение и тело, уже готовое убить, но лишенное добычи – все это складывалось в единый кровавый пазл, для полного сложения которого требовалось лишь умертвить кого-то. Не важно кого и как, главное – убить, сделать легче, отпустить свою боль и ощутить то столь желаемое блаженство, которое Летов испытал в Австрии холодным апрельским днем 45-го.

Летов схватил окровавленный нож (о, эта ужасная ошибка Кирвеса – он же мог забрать нож с собой!) и бросился на дверь. Сразу она, конечно, не открылась, но с удара пятого замок сломался и Летов врезался в соседнюю стену коридора. Бросился вперед и лишь по счастливой случайности никого из жителей не оказалось в округе – иначе бы они стали жертвами.

Летов не понимал ничего. Он не понимал где он, кто он, всё, что оставалось от разума было поглощено одной жаждой, одним зудом убийства. Вокруг все казалось размытым, в ушах был лишь писк – Летов и видел, и слышал мир по-своему, по-мертвячьи. Рванул вниз по улице. Ветер бил в спину, пытаясь разодрать истасканную по полу рубаху. Холода Летов тоже не ощущал, хотя шел в минус 25 в одной порванной рубашке и галифе. Он был в своем, ином мире, мире сумасшедшего, ищущего спасения и нашедшего его в самом страшном, что только может совершить человек.

Вот показался прохожий. Шапки у него не было, он опустил голову, держа полы пальто, и подставляя ветру лишь заметенную снегом макушку, а не лицо. Зрачки Летова опять сузились, он зарычал и это рычание подхватил ветер.

Бросок и первый удар. Нож пронзил живот неизвестной жертвы и повалил ее на снег. Летов упал сверху, вынул нож и зарычал на всю улицу: он выглядел как сущий безумец. Летов принялся бить ножом по всему животу, бил по груди, да с таким остервенением, что, если бы мог, наверное, удивился тому, что в нем сидело столько сил, хотя они постоянно прятались где-то внутри, под гнетом тяжелейшей депрессии. Один удар, два удар, двадцать два – их было не счесть, все тело покойного было изрезано ножом, а Летов весь, от голенищ сапог до обезумевшего лица, был в крови.

Минуты через четыре после начала этого безумства с соседней улицы прибежали двое постовых, раздирая холодную улицу криком свистка, и ударом сапога скинули Летова с убиенного. Придавив окровавленные руки Летова и выбив из них такой же нож, постовые связали их быстро снятой портупеей и всеми силами пытались не смотреть на изуродованное тело в чистом пальто, которое уже заметал, заметал без остановки снег, тая на пока что теплой плоти.

Летов рычал, бился в конвульсиях, но его придавил массивный постовой, держащий в руках заведенный «Наган». Вскоре прибежало еще патруля два, которые перегородили тротуар, спрятав за своими массивными стенами тело. Удара три сапогом по лицу хватило, чтобы заставить Летова потерять сознание и пять зубов, а, соответственно, и чтобы прекратить эти нескончаемые конвульсии и рев.

«Скорая» резко затормозила посереди улицы. Кирвес услышал сквозь перегородку громкий возглас водителя: «Ох бл…ь!», и у него внутри словно все рухнуло. Он вспомнил, что окровавленный нож остался лежать на полу, сразу поняв, что же так ужаснуло водителя.

Из кузова «ГАЗа-55» сначала вылезли два медбрата в теплых «москвичках» и с потертыми саквояжами изумрудного цвета. Кирвес еще секунд пять просидел в ступоре и затем тоже вышел. Да, он был прав – на тротуаре стояла целая цепочка милиционеров. Внутри все оборвалось, даже в глазах все потемнело.

Он не успел…

… «Летов Сергей Владимирович, 1908 год рождения, место рождения: Новониколаевск, паспорт номер» – машинально диктовал писарь. В камере предварительного заключения в гордом одиночестве лежал Летов: весь в крови, и собственной, и чужой, тяжело дышащий и ничего не понимающий. Напротив него стояли двое: мрачный Кирвес, с забинтованной рукой, и не менее мрачный Ошкин.

–Не сберегли мы несчастного – пробормотал Ошкин. – Как думаешь, что с ним?

-На данный момент это все похоже на какое-то помрачнение сознания, даже на делирий, но расстройство психики у него с самого начала было. Как минимум клиническая депрессия и уж очень явные признаки галлюцинаторных расстройств.

-Депрессия?

-Постоянно подавленное настроение и ангедония.

-Я вот думаю, что теперь с нами сделают… как бы самому под статью не пойти.

-Думаю, Ладейников все поймет. В крайнем случае, уйдете на пенсию. Но вы же сами этого хотели?

-Да. Как говорится, дальше Кушки не пошлют, меньше взвода не дадут.

Летов продолжал сидеть, закинув голову и сложив окровавленные руки в единый клубок, лишь изредка дергаясь в конвульсиях и что-то бормоча. На полу вокруг него уже виднелись засохшие капельки крови, а тени, порождаемые постоянно проносящимися сквозь свет лампы милицейскими, изрезали тело Летова на части.

Вскоре установили и личность убитого – Кирвес извлек из буквально вбитого в тело пиджака паспорт и партийный билет. Убитый оказался уроженцем города Новосибирска Жлычевым Олегом Мироновичем – членом Бюро Первомайского райкома ВКП(б), заведующим отделом партийных, профсоюзных и комсомольских организаций РК ВКП (б), 1901 года рождения. Сам состоял в партии еще с 36-го года.

Увидев должность убитого у Кирвеса внутри все оборвавшиеся части словно сгорели – появлялось опасение, что Летову могут предъявить контрреволюционное преступление, взамен обычного убийства с отягчающими обстоятельствами, и тогда уже было несдобровать. Скорее всего, так и должно было случиться – все-таки убит, практически, третий или четвертый человек в райкоме Партии, причем райкоме одного из самых рабочих районов города. Кирвес опустил голову на руки, пытаясь вдавить глаза. Он видел лишь абсолютный мрак с какими-то растекающимися красными кляксами, но мысленно, мысленно он был с Летовым. Почему ему стал так близок этот человек? Наверное, причины лишь три: Летов был большим профессионалом и знатоком своего дела, чем сразу поразил Кирвеса; как врач Кирвес всегда сочувствовал больным, что уж говорить про больных аффективными расстройствами, если еще вспомнить какую боль он пережил после смерти жены; и тот самый неубиваемый сентиментализм: спасти человека от гибели это дело чести! Но сейчас все это рухнуло – Кирвес понимал, что все, на что он способен, это попытаться доказать невменяемость Летова и отправить его в дурку. Но это было очень маловероятно, да и Кирвес знал, что Летов откажется. Выходит, что спасти его не получится… все это море, море сочувствия, море… море жажды помочь несчастному Летову, все это море утыкалось в высоченную дамбу обстоятельств и растекалось по душе Кирвеса. Он так хотел помочь, даже забыв про все обиды, про то, какой, по сути, ужасный человек Летов, пусть ужасный после жутких избиений жизнью, но все же ужасный; Кирвес все равно хотел помочь, но понимал, что это уже практически невозможно.

Но попытаться стоит всегда.

Всю ночь Кирвес осматривал труп и протоколировал результаты осмотра, пытаясь высчитать, сколько ударов все-таки было нанесено. По просьбе Ошкина Летову выдали обычное нижнее белье нижних чинов милиции, взамен окровавленной рубахи и галифе, а также решили его не трогать этой ночью – сознание никак не прояснялось: он не мог говорить и даже с трудом стоял на ногах. К двенадцати ночи в милицию пришел первый и второй секретари райкома Партии, принесшие личное дело Жлычева; спустя пол часа к ним пришла и жена убитого с его взрослым сыном. Рыдания вновь разодрали мрак и тишину райотдела милиции, первый секретарь в длинном черном пальто, практически полностью закрывавшем костюмные черные брюки, заправленные в чистые сапоги, о чем-то энергично разговаривал с Ошкиным, нацепившем свои основные награды и надевшем форму; Кирвес, как и обычно, успокаивал укутанную во что ни попадя жену с короткой блондинистой стрижкой, сын Жлычева мрачно стоял в стороне вместе со вторым секретарем, который выглядел даже более статно, чем первый – стрижка полубоксом, круглой формы череп и изрытое морщинами лицо, мощные руки, укутанные в такой же мощный тулуп и короткие, но очень массивные ноги в офицерских галифе и бурках.

–Вы же понимаете, что весть об этом ужасающем преступлении уже дошла до Горкома партии и, скорее всего, не сегодня-завтра этого убийцу увезут в город! – громко кричал Персек.

-Отлично понимаю, но исполняю все юридические формальности – мрачно отвечал Ошкин, уже заранее знавший судьбу несчастного Летова.

Проведя процедуру опознания изуродованного трупа, гости разошлись по домам часам к трем ночи и отделение вновь накрыла тишина. Кирвес долго вглядывался в вымытое им лицо покойника – посиневшее, уже очень пожилое лицо, с седыми усами, на которых еще остались капельки крови, толстыми губами и навсегда зажмуренными глазами – вряд ли кому-то еще придется их открывать.

Спустившись вниз, Кирвес застал Летова за бесперебойным рыданием – он сидел на холодном полу, измазав белые кальсоны в грязи камеры, обхватив голову руками и пуская слезы в окровавленные руки.

–Сергей, ты очнулся? – тихо спросил Кирвес.

-Да – послышался заплаканный голос из камеры.

–Ты помнишь хоть что-то? – спросил Кирвес, заходя в камеру.

-Помню лишь чувство облегчения когда я это делал – выдавил Летов, высмаркивая кровавую субстанцию на пол.

-Зачем?

-Тебе это важно?

-Более чем.

-Я это делал, чтобы мне стало легче. Иного способа снять эту боль я не видел.

-Не видел?! – закричал на все отделение Кирвес – не видел?! Был один верный способ – сказать мне, уехать в горбольницу в психиатрическое отделение, пролечиться и зажить вновь!

-А я не хотел! – уже не скрывая текущих слез выкрикнул рыдающим голосом Летов – я не хотел этого! Я хотел лишь умереть, умереть, но вот эта память, память о том, что от убийств может быть так легко, не давала мне это сделать. Я помнил, какое облегчение чувствовал, когда убивал тех австрийцев, я помнил каждый грамм этого блаженства, и сейчас, живя лишь болью и с болью, я только и хотел, что этого облегчения! Я слился с болью, Яспер, понимаешь, я с ней слился! Она была постоянной, меня разрывало, раздирало изнутри, меня накрывали галлюцинации, я умирал в них и жаждал этой собственной смерти в реальности, но ее не было, не было! Я заливал все водкой, но становилось только хуже – галлюцинации и боль, боль, боль! Я жил лишь жаждой этого облегчения, я жил ненавистью ко всем и всему, и вот этой жаждой… и я ее утолил. В последний раз.

 

-Ты понимал, что ты болен?

-Я ничего не понимал! Лишь… на минут пять-десять в день я приходил в себя, и умирал от этой боли. Я отгонял, всеми силами отгонял мысли об этом облегчении, но… не смог. Ты знаешь сколько я боролся с этой жаждой?

-Сколько?

-Года этак с 42-го. Сначала бороться с ней было легко, ибо война, потом было какое-то… словно помрачнение, я не выдержал; в лагере нарочно изнурял себя работой, чтоб не оставалось сил для этой жажды; на свободе всего себя погрузил в поимку Павлюшина, но сдерживал уже все с трудом, я видел, я чувствовал, как мой мозг разрушается, я видел это! Как только все кончилось, пытался алкоголь использовать, но… не помогло. Теперь я все для себя решил. Если отправят в лагерь на четвертак, в первый же день там убьюсь. Я вот даже сейчас уже думаю о том, что неплохо бы было «повторить успех», ибо это такое блаженство… вот тот момент, когда ты это делаешь. Смекаешь?

-Смекаю. У тебя тяжелое расстройство, Сергей. И, скорее всего, тебя расстреляют – ты убил партийного работника.

-Партработника – вымолвил Летов, уставившись стеклянными глазами во мрак прутьев. В этот момент он постепенно, очень медленно, сквозь сходящую пелену безумия понимал, что это конец. – Это… это ужасно, но есть один плюс. Теперь точно расстреляют. Уже навсегда все это кончится. Наконец-то… Как его звали хоть?

-Олег Жлычев из бюро райкома. Я могу попытаться тебе устроить процедуру судебно-медицинского освидетельствования, тебя признают невменяемым и отправят на принудительное лечение в психбольницу.

-Даже не вздумай, Яспер – мечтательно и загадочно-мрачно ответил Летов – даже не пытайся. Мне сама судьба дала шанс все это закончить.

-Ты уверен? Я пришел к тебе только с этим вопросом.

-Полностью уверен. Даже не пытайся. Я… я хочу, чтобы меня расстреляли. К тому же, по заслугам.

-Сейчас нам надо записать протоколы оставшиеся, раз ты в себя пришел. Думаю, скоро тебя заберут в город. Я сделал, все, что мог. Знаешь, куда я побежал от тебя?

-А ты был у меня?

-Ты вспорол мне кисть.

-Прости… я… не помню этого.

-Я догадывался. Ты алкоголем довел свою болезнь до помрачнения сознания в виде делирия. Так вот, я побежал звать «скорую», чтоб отвести тебя в психиатрическое отделение горбольницы. Но опоздал лишь… минут на десять.

-Это были лучшие бл…е десять минут с 45-го года. Самые лучшие и ужасные. И я готов за них ответить.

-Хорошо, Сергей. Я пытался тебе помочь. Но, видимо, люди обреченные остаются обреченными с рождения и до смерти. И смерти, понятное дело, не естественной.

-Человек, Яспер, должен научиться за свою жизнь сдаваться. Я уже научился. Пришел черед это умение применить, пусть и в последний раз.

-Пускай. Жаль лишь я не смогу сказать на твоих похоронах про то, что «и прожил он долгую, но несчастливую жизнь».

-Почему не сможешь?

-Расстрелянных толком и не хоронят. Но я скажу это ветру, и он донесет сие слова до тебя.

В ответ Летов лишь кивнул окаменелой головой и вскоре начался процесс его описания.

Примерно в полседьмого утра Ошкину позвонил Ладейников и абсолютно холодным голосом, напоминающем голос какой-то машины, сообщил, что через час к отделению приедут двое сотрудников и заберут Летова в следственно-пересыльную тюрьму №1 УМГБ СССР, что на Нарымской улице. Вести его предстояло в автозаке под конвоем, так что Ошкин сразу приказал готовиться к выезду двум самым крепким сержантам, а сам прошел прощаться. В голове, конечно, жила какая-то глупая мысль, что «раз его в тюрьму на Нарымской везут, а не в конструктивистскую четырехэтажку на Коммунистической, где располагалось управление МГБ, то, может, еще есть шанс», но она была явно глупой даже для самого Ошкина – это, на самом деле, ничего не значило.

Прощание вышло недолгим. Летов уже постепенно погружался во мрак безумия – руки и ноги тряслись, глаза закатывались, звон в ушах усиливался и все постепенно разъедало реальность. Слова Ошкина Летов слышал лишь обрывками «жаль… попрощаться… ты был… спасибо за все…», но руку ему он «пожал», а, вернее, просто бросил свою еле отмытую от крови ладонь в мощную ладонь Ошкина. Вскоре с ним попрощался и Кирвес.

Все заканчивалось.

Из родного райотдела выводили со связанными руками, держа одну руку на плече Летова, а другую на автомате, сзади мерно шагали двое лейтенантов из УМГБ с раскрытыми кобурами. В автозак Летов заходил уже ничего не понимающим и не осознающим, даже того, что он в последний раз видит все это – ему было все равно. В клетке автозака он упал на скамейку и, издавая какие-то мычащие звуки, постепенно погрузился в бред и галлюцинации, лишь изредка дергаясь в конвульсиях. Когда автозак, аккуратно едящий за черной «эмкой», подпрыгивал на кочках, в своих галлюцинациях Летова уносили в небо огромные птицы, а потом скидывали на горы гниющих трупов, где его продолжали поедать уже более маленькие птички; «прыжков» таких было много, иногда даже слишком.

В тюрьме Летова поставили на ноги и отвели на первый медицинский осмотр. Невролог пришел в ужас – практически все реакции были заторможенны, речь невнятна. Остальные врачи уже описывали всевозможные шрамы и болячки, тоже удивляясь «живучести этой твари».

После освидетельствования Летову выдали новую одежду и отвели в одиночную камеру – узнав о тяжести преступления, его решили держать одного. Тяжелая дверь вновь закрылась на засов и мрак с холодной сыростью остались единственными собеседниками Летова, чей рассудок постепенно прояснялся.

Лежа во мраке камеры, видя лишь потолок с какими-то черными кляксами и бетонные стены, Летов продумывал, как ему объяснить убийство Жлычева.

К полудню в тюрьму приехал майор Министерства госбезопасности Лавочкин, которому было поручено расследовать дело Летова. Пролистав все материалы, составленные в отделении и биографию убитого, Лавочкин обставил кабинет всем необходимым и приказал привести Летова. Допрос начинался.

Когда Летова усадили и привязали к тяжелому стулу, Лавочкин отошел от окна, непропускавшего и без того тусклые лучи тусклого солнца, уселся напротив Летова и оглядел его стеклянными глазами.

–Меня зовут Лавочкин Петр Трофимович. Обращаться ко мне можно лишь как к «гражданину майору», иные обращения вам, подозреваемый в совершении особо тяжкого преступления, не полагаются. На все вопросы требую отвечать односложно и четко, напоминаю, что дача заведомо ложных показаний карается законом.

Зная, что лишние слова здесь не нужны, Летов, искренне радующийся тому, что на момент допроса он пришел в себя и даже сумел «умыться» холодом камеры, кивнул головой. Он знал практически каждый вопрос, он знал что сейчас, с хладнокровием следователя, пройдутся по всей его жизни малюсенькими шажками. И он был готов рассказать о своей мелочной, по большей части «несчастливой», жизни.

–Итак. Расскажите о вашей семье – начал допрос Лавочкин.

-Родился я здесь, в Новониколаевске, в 1908 году. Жили мы в центре города, только в 34-м году переехали в нынешний Первомайским район. Мой отец, Владимир Иосифович Летов, воевал рядовым солдатом в Империалистической войне, погиб во второй год боевых действий. Мы с семьей пережили оккупацию Новониколаевска колчаковскими войсками, с 1914 года я жил лишь с матерью, которая навсегда осталось одинокой. В школе отучился восемь классов, с 1926 года работал в Рабоче-крестьянской красной милиции, сначала в должности постового. После того, как я отличился на данной должности…

-Как отличились? – удивленно перебил майор, не ожидавший, что сидящий перед ним убийца с «признаками психоневрологичесих тяжелых расстройств», имеет такую биографию.

-Поймал убегающего вора.

-Продолжайте.

-С 1927 года я проходил обучение в 4-й Новосибирской школе младшего начсостава милиции, которая в 1928 году была переименована в.. – Летов замялся, забыв название своего главного учебного заведения в жизни.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru