bannerbannerbanner
полная версияТочка слома

Денис Александрович Попов
Точка слома

Северьян Андреевич Павлюшин, 1912 года рождения, уроженец небольшой деревни под Витебском. Закончил семь классов, затем учился четыре года в ФЗУ. Родители – мать Серафима Павлюшина безработная, отец Андрей Павлюшин – помощник сапожника. В 1934 году Серафима была убита Андреем в пьяной драке, сам Андрей приговорен к десяти годам лишения свободы со строгой изоляцией по обвинению в совершении преступления, предусмотренного статьей 214 УК БССР, умер в заключении седьмого марта 1936 года от цирроза печени. В 1932 году Северьян Павлюшин был призван в армию, служил в пехотных войсках. С 1934 года работал слесарем на автобазе в г. Витебск, в 1937 году переехал в поселок в сорока километрах от города, где работал слесарем второго разряда. В 1940 году женился на Ольге Павлюшиной (в девичестве Макарова). В июне 1941 года добровольцем ушел на фронт, имел два боевых ранения, две медали «За отвагу». Комиссован в июле 1943 года, после того как получил тяжелейшее ранение в голову, с сильным повреждением мозга и черепной коробки. С июля 1943 по август 1944 года лечился в госпитале в Туле. В 1944 году вернулся в родное село, пережившее оккупацию. Через три дня после возвращения его дом вместе с женой сгорел, сам Павлюшин, так и не имеющий работы, уехал в Новосибирск помогать восстановлению социалистического хозяйства. С ноября 1944 года работал разнорабочим на паровозоремонтном заводе, получил комнату в бараке работников Отдела Рабочего Снабжения завода. В ноябре 1949 года уволился по собственному желанию.

–На учете в больнице не состоял, прописку в бараке имел, хотя по идее после увольнения его должны были оттуда выселить. – продолжал Ошкин. – Причину увольнения объяснил тем, что переезжает в область. В милицию приводов не имел, на работе часто жаловались на недобросовестное выполнение задач, частные ссоры с коллективом, пару раз даже драки устраивал на пустом месте.

-Коллег опрашивали его?

-Когда, выходной же. Завтра сразу пойдем с тобой и еще парой ребят, может нароем что.

-Родственников проверили, где он укрыться может?

-Да. Родителей давно нет, как видишь, братьев, сестер у него не было, жена сгорела. Так что нет у него никого.

-Почему он тут слесарем не устроился?

-А черт знает. В отделе кадров сказали, что завтра придет тот кадровик, который тут работал в 44-ом, может вспомнит что.

-Барак осмотрели? А то я почти сразу на поиски ушел.

В этот момент Ошкин помрачнел. Летов сразу понял, что тут что-то не ладное, но не ожидал, что настолько.

«В выгребной яме его сортира мы Родиона нашли. Того милиционера, который пропал четыре дня назад» – будто выдавил из себя Ошкин.

-Изуродован?

-Не то слово. Кажись, он его пытал.

Помолчали. Ошкин уставился в окно, сдерживая жуткую боль от осознания того, что он потерял еще одного своего сотрудника – а сколько их всего было за эти двадцать с лишним лет работы в органах – не счесть!

«Что еще нашли?» – прервал тишину Летов.

-Грязь, да и только. Жил он ужасно, не убирался кажись много месяцев. Пылища, грязюка, тряпье обосанно все, кровь на полу, осколки и другая дрянь. Фотокарточки свои он сжег все, но в личном деле на заводе рожа его имеется. Сейчас уже размножаем, чтоб постовым выдать. Вояк оставили тут, мы их поселили в бараках около Стрелочного, так что завтра опять с утра бросим на патрулирование и хлебало его черно-белое всем выдадим. Не скроется, район маленький же.

-Выезды из города перекрыли?

-Да, ребят вооружили хорошо, так что сейчас вряд ли удрать сможет.

-Я сейчас как отогреюсь схожу в его жилище, погляжу.

-Побойся бога, Сергей, полночь уже почти, да и ты вон трясешься весь от холода.

-Плевать, я все равно не сплю ночами.

С Ошкиным Летов посидел еще часа пол в полной тишине – все молчали. Ошкин все никак не мог забыть изуродованное и испачканное тело молодого ефрейтора, а Летов опять погрузился в пучины своего мозга, уйдя куда-то в небытие.

… Летова оглушил скорее не взрыв, который разнес на кучу обломанных кирпичей стоящие рядом руины, а ор изуродованного и искалеченного солдата, изрешеченного осколками и обломками камней. Вот он, ужас, ужас и ужас; вот оно – лицо, которое убивает и уничтожает все на свете.

«Верх!» – крикнул офицер, и по заваленной кирпичами улице пошла очередная волна свинца, которую изрыгивала «Косторезка» на крыше соседнего дома.

Опять лязг пуль, опять ор, опять пыль.

Летов вжался в свое хлипкое укрытие из обломков домов – однако на его спину посыпались камни, скинутые вниз грудой пуль.

Уже и не вспомнишь что это за город был, но раз Летов был еще не офицером, а над дымящимся городком палило теплое солнце, то это точно было лето 42-го. Леха еще жив, роковой плен осенью еще далеко. Но тогда, именно в этот день, Летов не знал своей будущей жизни, и поэтому всеми силами держался, старался выжить. А если бы знал, что с ним потом будет… если бы знал, то встал во весь рост, и вкусил своей грязной грудью пуль этак десять.

Вдруг опять раздался грохот; на землю посыпались камни, засыпая и так уже несчастные тела. Это «Тридцатьчетверка» выполнила свое дело – одним снарядом разнесла последнее убежище немецкого пулеметчика.

«Вперед!» – раздался хриплый крик командира, и остатки взвода рванули вперед. «ППШ» тер плечо, ноги постоянно запинались за половинчатые кирпичи, переступать за коричневые от их пыли тела было все сложнее и сложнее. Каждый знал, что этот миг может быть последним – черт знает, в каком окне еще скрывается немец, или на каком раздолбанном переулке катит немецкий танк.

Для одного из солдат смерть оказалась совсем уж неожиданной. Коричневая туша, одиноко лежащая на изрешеченной улице, вдруг ожила, вынула из под живота пистолет и выпустила по пугливому парню пули три, пока Летов и еще двое ребят не пальнули по ней из автомата.

Весь этот ад длился еще часа два. Взрывы, груды камней, трупы, воющие раненые, пылающие танки и танкисты, одинокие тела убитых гражданских, и горечь отступления, притупленная жуткой усталостью, бессонницей, болью и, конечно же, мыслями об абсолютной бессмысленности жизни, отсутствии ее ценности.

… Вскоре Летов досушил портянки, отставил электроплитку в угол, закрыл кабинет и спустился по пустым коридорам отделения вниз. Конвойный заспанными глазами проводил Летова, который своими мерными шагами разрывал покой пол пальто, а руками разламывал запотевшую и затвердевшую ткань грязной рубахи. Вот он уже на ледяной улице: ветер режет всю не закрытую одеждой часть тела, пальто, как стена финского ДОТа на линии VT, защищает плоть от сибирского холода, и лишь обмороженные уши еще чуток чувствуют мороз.

Вот и тот злополучный двор с покосившимся забором. Около входа стоят двое бравых постовых с автоматами, приведенными в боевую готовность, дверь «замурована» желтой бумажкой, пришпандоренной к ней заледеневшим сургучом, а в снег воткнуты припорошенные флажки, указывающие на улики. Около злосчастного туалета еще видны следи грязи – это тащили к труповозке мертвого милиционера.

Внутри барака жуткий, непомерный холод. Снег небольшими сопками лежит около дырявых окон и ходит ходуном по всему коридору. Вот и та дверь: за ней теплая, но уже значительно остывшая комната. Осколки, грязь, вонь, пятна крови на полу, кучка золы по центру комнаты, и умирающая печка-буржуйка – вот оно логово зверя. Летов присел на зассаную кровать, ни капли ей не побрезговав – он чувствовал, что сам, сам близок к такому состоянию; что не ровен час, когда Летов станет таким же, как этот белорусский выродок, которого злая судьба принесла в Новосибирск.

В груде стекла Летов разглядел изорванные этикетки водки, на заваленном грязью столе – искусанные картофельные очистки.

Вот он сидит по центру этой комнатушки, этого скопления боли, но боли, которая не чувствуется – ведь это высшее наслаждение для сумасшедшего, когда его лютая душевная боль затушевывается пеленой сумасшествия, и ее уже не чувствуешь. Этого скопления ужаса, но ужаса, который приносит удовлетворение и счастье.

Летов вышел из барака. Постовые лишь мрачно переглянулись, посильнее натянув на закоченевшие головы свои шапки. Летов дал обоим ребятам папирос и сам закурил, вглядываясь в темноту ночи и носящийся по мерзлой земле снег, подгоняемый ветром…

… Горенштейн тем временем лежал на полу комнаты, в которой уже долгое время в одиночестве жил Летов. Он лежал скрючившись, словно его живот изрешетили сотни кусков металла, но нет, на этот раз не металл, а боль потери, очередная жуткая боль потери изрешетила его душу. Он лежал и выл, плакал, постоянно вливал в свой рот водку, прямо из горла. Казалось бы, после такого количества выпитого алкоголя пора бы отключится, но нет, его мозг продолжал работать, словно старый, проржавевший механизм. Он лежал и плакал, а перед глазами либо Валентина, либо давно убитая семья, либо ужасы войны. То он обнимается с Валентиной, то качает в кроватке детей, пришедши с работы, то в ЗАГСе с женой стоит, то стирает с лица кровь разорванного в клочья товарища, сидя в промерзлой траншее где-то в Карелии.

Горенштейн был как хлипкое, прогнившее и еле живое зернышко, падающее в жернова, и уже готовящееся превратиться в прах. Это было ужасно – осознавать, что ты потерял все, что ты потерял свой единственный и последний мотиватор жить.

Теперь его не было.

Если бы не гуляющий на свободе убийца, Горенштейн давно бы вынес себе мозги табельным «ТТ», но он поставил цель – поймать Павлюшина и дождаться приговора.

Вскоре залитый и провонявший спиртом Горенштейн поднялся с пола, плетясь к выходу. Пару раз запнувшись в коридоре, он выполз на улицу, запахнул шинель и пошел вперед: холод, тишина, мрак, и непрерывно дующий ветер встретили его. Теперь они были наедине, и лишь изредка проходившие мимо патрульные, число которых резко увеличили, были спутниками мертвого капитана.

Через час Летов, значительно замерзнувший, зашел в комнату. На полу, прижавшись к стене и уставившись стеклянными глазами в пол сидел Горенштейн. В этой комнате витала смерть, Летов чувствовал ее, чувствовал это зловоние мертвячины. И кто был ее источником – Летов или Горенштейн? Впрочем, для Летова ответ был теперь очевиден – они оба.

 

Горенштейн никак не отреагировал на появление друга: настолько сильным был шок.

Летов сел рядом, стянул с шеи черный шарф и задал лишь один вопрос: «Все?»

-Все – тихо ответил Горенштейн.

-Теперь и ты оказался в числе тех, кого жизнь научила лишь одному – проигрывать.

-В смысле?

-Когда человек теряет всякий смысл и желание жить, это значит, что он проиграл. В первую очередь, самому себе.

-А ты проиграл?

-Давно. Возможно, даже с самого начала, просто чтобы понять это, потребовалось очень много времени.

-Скажи, ты думал, за что? За что тебе все это?

-Да.

-И ты понял?

-Нет.

Установилось молчание. Горенштейн так и продолжал стеклянно глядеть в захламленный пол, а Летов, наоборот, уставился в потолок. Потом закурили, и Летов увидел, что руки Горенштейна трясутся – дико трясутся, он даже не мог попасть папиросой в рот. В итоге Летов подкорректировал его руку и не с того ни с сего спросил: «Вот раньше господа были, теперь товарищи. А кто дальше будет?»

-Ты это к чему? – запинаясь спросил Горенштейн.

-Да просто так.

-Граждане будут, наверное.

-Это чтож, все ЗЭКами станут?

-Да мы и так ЗЭКи. ЗЭКи обстоятельств.

Летов еле заметно кивнул, одобряя фразу друга, который уже давно сдавливал свое лицо, дабы слезы вновь не брызнули из глаз, дабы вновь не показать свою слабость Летову. Впрочем, глупо было ее скрывать перед таким же слабым человеком.

–Серег? – сквозь слезы спросил Горенштейн.

-Да? – туша папиросу ответил Летов.

-Знаешь, я тут понял одно… После войны я уже был побежден, но еще не поломан, не сломлен, черт возьми! А теперь я еще и сломлен… на этой войне была одержана победа, но конкретно мы с тобой проиграли. Нас победили как людей.

-Согласен со всем, дружище. Сам про это постоянно думаю. С этой войны мы с тобой уже… не вернулись.

-Скажи – после долгого молчания неожиданно произнес Горенштейн – неужели у тебя никогда не было любви? Удачной любви.

Летов помрачнел. Сильно помрачнел. Конечно, с тех пор прошло столько лет, и столько новой боли тяжелым грузом упало на его душу, но эта, возможно, первая потеря до сих пор отзывалась в нем.

–Была Веня, была – мрачно ответил он. – Ольгой звали. Она потом к другому ушла, бросила меня, я рассказывал же. Хотя мы уже мечтали о семье даже. Ну, и к лучшему. Вернись я такой в нашу семью, я бы только ей и, если б дети были, им хуже сделал.

-А ты думаешь, что если бы у тебя было к кому возвращаться, ты бы вернулся таким же?

-Я это знаю, Веня.

… Утром группа оперативников выдвинулась на завод. Огромные цеха, шум ударов и скрежет металла, постоянно проходящие мимо работяги, с разной степенью радости в лицах… типичная, рутинная заводская жизнь – и не скажешь, что где-то здесь совсем недавно обитал чуть ли не злодей номер один всей Первомайки.

Вот они – рабочие. Чистые и грязные, сонные и злые, бодрые и веселые, молодые и старые, пропахшие перегаром и с изнывающим от «бодуна» лицом, или пылающие жаром молодые ребята. Старые вояки, с рубцовыми шрамами на теле, мужчины средних лет, с изувеченными станками ладонями и лицом полным горечи, горечи изнуряющей работы на благо Родины с 13-ти лет, и горечи потери чуть ли не всей семьи на фронтах войны. Рядом с ними совсем молодая смена, с гладкими и мускулистыми руками, всегда улыбающаяся, даже утром понедельника, и смотрящая на своих старых, покалеченных коллег без капли презрения – все они делали одно великое дело, дело восстановления своей страны.

«Молчалив он был»

«Идийот одним словом, гражданин милиционер. Ни базлает, ни пьет, ни покурил даже с нами»

«Рабочий из него никакой – всегда пытался отлынивать от работы, выполнял недобросовестно. Как-то пришел в цех, а он забыл замести в совок стружку – так и оставил ее горками лежать. Ну, я ему выговор, так он на меня посмотрел как на собаку»

«Этот урод как то набросился на меня ни с того ни с сего. Я его к черту послал за то, что он работу не выполнил, так он меня душить начал. Еле разняли»

«Да будь проклят этот юродивый. Я с семьей по парку шел, встретил его, он водку купил. Поздоровался с ним, а он меня на три буквы послал, да так, что даже дочурка моя услышала»

Остальные заявления были похожими, просто с разной долей негодования, презрения и ненависти в адрес Павлюшина. Складывалась полная картина: он был действительно болен и, вероятно, серьезно. Вел себя асоциально, с явно выраженной ненавистью к людям. Даже совсем молодой писарь, который из всей науки психиатрия знал один термин – «психопат» – садясь в машину и потирая закоченевшие щеки, сказал: «И вправду юродивый».

Теперь самым сложным было этого юродивого поймать.

Стоит сказать, что в ходе работы стало ясно, что Павлюшин был настолько асоциальным, что друзей или даже более-менее знакомых из коллектива у него не было. Ожидаемой ниточки к месту расположения преступника оперативники так и не нашли. Лишь двое дворников из цеха сказали, что единственным, кто с Павлюшиным общался и даже пару раз уезжал к нему в барак на повозке был некто Льдов – очень недалекий, глупый и молодой парень, пропавший пару месяцев назад.

Летов понял, что это оборванная, и, с большой долей вероятности самим Павлюшиным, ниточка единственная, которая может к нему привести.

…Несмотря на обилие сил, стянутых на поимку преступника, операция затягивалась. Штабные работали в одном направлении: поиск и систематизация всей имеющейся информации о Павлюшине. Информации было немного – наградные листы, жалобы на работе, паспортные данные, характеристики времен военных лет. В наградном листе за январь 1942 года его описывали как «стойкого, мужественного и отважного бойца». Хуже обстояло дело с больничным листом из госпиталя: ранение классифицировали как особо тяжелое, с повреждением черепной коробки, и, что важно, повреждением левой теменной доли мозга. Осколок был извлечен, но в левой верхней части мозга остались последствия повреждения. После ранения Павлюшин более года проходил реабилитацию – сначала наблюдалась зрительная агнозия (например, Павлюшин не мог описать характеристики предмета, который видел), потом начались головные боли, иногда доходившие до потери сознания. В больничном листе даже было указано подозрение «на наличие у больного галлюцинаций вербального характера». Нетрудно было сделать вывод, что проблемы с психикой у будущего убийцы начались как раз после ранения.

Интересен вопрос с причинами переезда: Летов, как опытный следак, сразу заподозрил, что гибель жены и сгорание дома могли стать не случайностью. Однако причины переезда в Новосибирск, вероятно, были более тривиальными – куда могли направить, туда и поехал.

Более интересным для Летова был загадочный Льдов, о котором все отзывались тоже отрицательно, но без столь выраженной злобы и презрения, как в отношении Павлюшина.

Кто же был этот «единственный друг Павлюшина»? Петр Филиппович Льдов, 1924 года рождения, уроженец Новосибирска, с 1938 года проживал на станции Крахаль. Отец – станционный смотритель, погиб под колесами поезда в 1933 году, мать – кассир на станции. Сам Лбов работал разнорабочим на паровозоремонтном заводе. В 1942 году был призван в армию, по пути в часть был избит, получил закрытый перелом локтевого сустава, вследствие чего был комиссован, так и не успев доехать до места службы – прочитав это, Летов сразу понял, что опознать его труп будет легче – при таких переломах остаются следы на кости. Далее все было более интересно – уехав в пятницу на работу пропал, так и не вернувшись домой. Дело о пропаже человека вел участковый на Крахали, который кроме опроса матери и друзей так ничего и не сделал – потом начали постоянный вывоз сотрудников небольших отделений милиции из близлежайших к Первомайке районов на поимку маньяка, и дело о поиске Льдова как-то замяли.

В протоколах мать Льдова рассказывала о том, что у него был какой-то «молчаливый и очень умный друг», у которого он «ночевал иногда коли на работе задерживался». Имени друга матери он не называл – судя по всему, отношения в семье были не очень, особенно если учесть, что у Льдова было две младших сестры.

Участковый, что было ожидаемо, сейчас отсыпался после ночного патруля. Он лишь поизучал материалы дела три дня, потом перешел на другое дело о серии краж со станции (сказал, мол, что дело было поважнее – все-таки хищение социалистической собственности), а потом и вовсе стал постоянно выезжать на патрули в Первомайку. Нового ничего участковый не рассказал, и сонного, заболевшего, грязного старшину милиции отпустили отсыпаться дальше.

Когда Летов сидел в комнате Ошкина, отогревая над комфоркой закоченевшие при обходе патрулей руки, дверь распахнулась и на пороге оказался Горенштейн. В расстегнутой шинели, с небрежной щетиной, грязными волосами и с абсолютно пустым, синим и пухлым от слез лицом.

«Мне тут сказали, что вы вышли на него. Хотел бы вернутся к расследованию. Было бы нечестно бросать свое дело» – пробормотал Горенштейн, садясь на свое место.

Ошкин и Летов молчаливо пожали ему руки, после чего на стол упала толстая папка с уголовным делом.

«Убийца наш это Северьян Андреевич Павлюшин. Белорус, 12-й год рождения, фронтовик, лечился от тяжелого осколочного ранения в госпитале, в Новосибирск приехал еще во время войны. Пробили всех его родственников и друзей – никого нет, на работе его ненавидели, говорили, что он ни с кем не ладил» – отчеканил Ошкин и сразу хлебнул чаю.

–Где искать его? – выдавил из себя Горенштейн. Летов сразу узнал это чувство – чувство невозможности говорить от боли, невозможности выдавить ни одного слова из себя, невозможности даже рот то открыть.

Нечто похожее с Летовым случилось в исправительно-трудовом лагере, когда ему вручили письмо из дома, где писалось, что его мать умерла уже полтора месяца назад. Это было вечером, после работы, когда урки рубились в карты, политические молча лежали на нарах, а Летов, вжавшись лицом в стену, трясся от страха – страха опять вернутся в окоп, или в тот злосчастный венский дом, где его автоматная очередь прошила невинных людей. О, этот страх закрыть глаза, страх уснуть из-за боязни очутится там, где он боялся очутится сильнее всего. Сколько раз он вот так просыпался средь ночи в холодном поту и выл, выл тихо, но с такой силой, что казалось, будто его внутренности рвались, а душа превращалась в тонкий мешок, в который нагрузили кучу песка.

И вот он лежит, и слышит, что его зовут. В руки всунули письмо – желтая бумага, свернутая в треугольник, и знакомый адрес.

Всего лишь один абзац, но сколько в нем ужаса для Летова. Всего лишь шесть строчек, но эти шесть строчек уничтожили все, что у него было. Всего лишь полсотни слов, но они оборвали последнюю дорогу к нормальной жизни. Всего лишь букв двести, но они словно картечь изрубили в клочья последнюю надежду жить, последнюю надежду на счастье.

И вот Летов упал на колени. Даже урки отвлеклись от своего занятия и посмотрели на «вояку» удивленным взором. Летова все спрашивали, мол, что случилось, но он не мог ответить, ибо слова умерли внутри него, так и не успев родится. Он не мог ничего не сказать. Не мог выговорить ни слова. Он стоял на коленях, плакал, и не видел толпы ЗЭКов, собравшихся вокруг. Он видел только мрак, мрак и мрак, темноту и бессмысленность всего дальнейшего пути. Пути, которого, как потом оказалось, вовсе не существует.

Вот Горенштейн сейчас был в похожем положении. Впрочем, он уже мог говорить, но это напоминало редкие обрывки слов, которые человек испускал в последней агонии.

Просидев весь вечер в кабинете, оперативники поняли, что Павлюшин уехать никуда не мог. Все машины просматривались, поезда за эти дни не проезжали, патрули шастали по всему району, и раз в сутки прочесывали лесополосу. Но его так и не нашли… Надежда была, что душегуб сдох где-то в лесу и был засыпан снегом, но уверенности в таких доводах, само собой, не было.

Глава 17.

«Последняя черта, моя точка невозврата».

--Cold In May

Павлюшин же, что интересно, скрывался в довольно заметном месте – как раз таки в том заброшенном здании, где сравнительно недавно был пойман Лихунов. В это здание заходили патрульные, но Северьян сразу оборудовал себе путь отхода – жил он на втором этаже и в любой момент через дыру в потолке мог вылезти на крышу, где и спрятаться за сугробами. Костер он разжигал редко, только когда холод окончательно его губил. Однако, погревшись, он сразу же засыпал кострище свежим снегом, и когда на второй этаж поднимались патрульные, то они видели остывшие угли и абсолютно пустое, холодное помещение.

 

Павлюшин впадал в состояние бесконтрольности – он не мог жить без убийств. Жгучее чувство жажды, жажды смерти; ужасающий зуд, голоса, молящие об убийстве кого-либо – все это бросало его в ужас, и он понимал, что скоро начнет просто рубить стены.

В моменты просветления также становилось ясно, что из Первомайского района надо уходить. Куда – не важно, но неплохо было бы переправится на левый берег – там легче затеряться, да и через пару месяцев должна была пойти Обь, что, зачастую, парализовало связь между левым и правым берегом.

Иногда жажда доходила до критических масштабов – Павлюшин носился по этажу, «разговаривая» с «голосами», махая топором, бросая междометия и грубые слова, адресованные непонятно кому. Практически всегда это заканчивалось «убийством» очередной галлюцинации, которая потом исчезала, а на разваленном полу оставались глубокие следы от удара топором.

Сколько же людей он уже «убил» в стенах этого заброшенного и забытого здания? Не подсчитать, ведь все они исчезали, исчезали также, как когда-то исчез Павлюшин. Когда и почему он исчез? Наверное, когда он перестал быть человеком. Это ужасно, когда не по твоей воле, да вообще не понятно по чьей воле, ты перестаешь быть собой. Потом перестаешь быть человеком, и заканчиваешь где-нибудь в топке крематория, в земле, а может и вовсе на дне какого-нибудь грязного провинциального водоема. Однако во всей этой ситуации есть один плюс – тебе самому уже будет наплевать. Умрешь не умрешь, будешь похоронен, или навсегда канешь в Лету; – плевать, ведь на самом деле ты уже давно умер.

Как-то, отогревая руки над тусклым пламенем, смотря дикими и жаждущими уже настоящей крови глазами, Павлюшин твердо решил уходить. Три дня бездействия и холода губили его, добивали разрушенную психику, превращая его не в умного и расчетливого монстра, а в голодное чудовище, готовое на все.

План был простой – вырваться к ледовой переправе через Обь на Чернышевском спуске, переехать на Левый берег и оттуда уже пытаться выехать из города куда-нибудь на Север. Павлюшин, несмотря на то, что был болен, болен ужасно, умел просчитывать многое наперед, и очень хотел остаться не пойманным как можно дольше – чем больше он убьет, тем больше блаженства и счастья получит.

И вот, когда солнце вылезло из темного и холодного одеяла, а на землю упал пласт зимнего утреннего света, Павлюшин выполз из своего убежища и стал пробивать дорогу через глубокий слой декабрьского снега. Ноги коченели от таявшей в сапогах белой пелены, изо рта клубами вылетал пар, а на стеклянном и жестком лице не появилось ни одной эмоции – Павлюшину было не впервой идти по холоду и глубокому снегу.

Вскоре он буквально вывалился из-за лесного забора на узкую заснеженную трассу. Последние следы машин были припорошены снегом, но Павлюшин еще со времен работы на заводе знал, что по ней каждое утро и каждый вечер едут грузовики Заготзерна, нагруженные зерном для мукомольного комбината. Точное время он, конечно, не знал, но почти всегда грузовик въезжал во двор паровозоремонтного завода около 08:00, значит тут, на въезде в Первомайку, он проезжал примерно за час до этого.

Пелену морозного утра разорвал еле заметный свет фар милицейского «Москвича» – худшие предположения Павлюшина о том, что въезды и выезды из города проверялись милицией, оправдались.

Впрочем, способ действий у него был и на этот случай. Зайдя в лес еще задолго до поста, душегуб залег в снегу метрах в пяти от стоящей на обочине машины и торчащего около нее замершего ОРУДовца, в ожидании грузовика. Как он и предполагал, грузовик вскоре начал тормозить, превращая в прах свежевыпавший снег. Как только сквозь рев мотора «Полуторки» послышались приветствия водителя и милиционера, Павлюшин аккуратно вылез из своего убежища, быстро заполз в кузов и, обходя плотно составленные мешки с зерном, залег в самом конце кузова. В это же время кузов небрежно оглядел ОРУДовец, грузовик тронулся, мешки затряслись, и снег стал залетать во внутрь, покрывая своим тонким ледяным слоем плоть плотных мешков.

Мотор гудит, ветер воет, за тонкой стеной кабины слышны редкие реплики водителя – ох уж эти разговоры с самим собой! Если поглядеть на Павлюшина, то он постоянно разговаривает сам с собой, хотя, на самом деле, он разговаривает то с «голосами», то с «доктором», то со старыми врагами и даже со своей женой.

Примерно час езды и Павлюшин понимает, что пора выпрыгивать из машины – Чернышевский спуск и ледовая переправа на левый берег где-то неподалеку. Высунул голову из кузова, оглянулся – ясное дело, что на улице никого нет – все уже давно на работе. Один прыжок, несколько кувырков по свежему снегу и рывок подальше с дороги – вдруг переедут еще.

Павлюшин пошел мимо кучи частных домиков. Где-то в стороне выл ветер над заледеневшей рекой, сквозь вой ветра даже прорывался стук колес около вокзала, находившегося довольно далеко отсюда.

Павлюшин уже не мог: столь сильным был его зуд, столь силным была его жажда, столь сильно он изнемогал от желания смерти. Ему уже было неважно кого, где, как, чем убить – он не мог иначе, как наркоман не может без «дозы», как алкоголик не может без стакана водки. Он был болен, и это состояние было хуже всего: сейчас он был готов на все.

И вот, словно сама судьба, давно умершая в этом бедном месте, подкинула Павлюшину счастье: из узкого переулка вышла укутанная во что только можно девушка. Два платка, валенки, натянутые на галифе, пальто из под которого торчал подол грязного платья и ладони, укутанные в военные варежки на два пальца. Павлюшин ускорил шаг, его ладонь уже схватила спрятанную в заснеженном пальто рукоять топора, глаза загорелись, а все его нутро выло от близости наслаждения. Вот он уже практически у цели, холод зимы стал резать обнаженное лезвие топора, как вдруг в него на полной скорости врезался молодой патрульный, и с криком: «Степа!» сбил Павлюшина с ног.

Горе-убийца даже не сразу понял, что происходит, но получив пару ударов рукоятью «Нагана» в челюсть увидел сидящего на животе патрульного с короткой стрижкой и злобным лицом. Рука с топором оказалась вдавлена в снег коленом бравого милиционера, все лицо выло от боли, а в крови уже плавали выбитые зубы.

Когда Северьян очнулся и уже готов был дать отпор, прибежала еще толпа патрульных, которые быстро перевернули Павлюшина на живот, заломали руки и прочно связали их толстенной веревкой. Вскоре он оказался в тепле милицейского «Москвича», получил еще пару ударов в челюсть и поехал в отделение милиции по Кагановическому району города Новосибирска.

Пока машина ехала в отделение туда уже позвонил патрульный с вестью о том, что наряд поймал разыскиваемого убийцу из Первомайки. Через минуту после этого об этом сообщили Ошкину, тот сразу позвонил в кабинет Горенштейна, а потом сразу в коммуналку, где жил Летов.

Летов в это время лежал на диване в состоянии полного оцепенения. Казалось, что он мертв, но нет, его просто не было. Не было вообще нигде – ни в этой реальности, ни в его больных грезах. В этот мир его вернул только стук крепким кулаком в дверь и крик деда Андрея: «Слышь, Серега, тебя к телефону зовут!».

Услышав, что Павлюшина взяли в Кагановическом районе и везут в отделение на Комсомольском проспекте, Летов, только нацепив на себя пальто, рванул в отделение. Горенштейн уже уехал с автозаком, Летова же ждала одинокая «Победа» с Юловым за рулем.

«Знаешь куда ехать?» – задыхаясь и наполняя кабину клубами пара, спросил Летов.

-Знаю, уж ездил туда – немногословно ответил Юлов, и вскоре машина уже рванула в сторону центра.

Тем временем Павлюшина привезли в отделение, в прямом смысле слова занесли в него – Павлюшин отказывался идти и постоянно рыпался; там содрали пальто, обыскали оставшуюся одежду и также занесли в камеру КПЗ. В итоге в «Москвичке» и галифе были найдены: пистолет «Наган» с полным барабаном, пистолет «ТТ» с четырьмя патронами в магазине, один топор, один охотничий нож, два спичечных коробка, более десятка вырезанных кусков бумаги с напечатанной надписью «Левой, левой, левой» и 15 отдельных патронов калибром 7,62 мм.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru