bannerbannerbanner
Московский чудак. Москва под ударом

Андрей Белый
Московский чудак. Москва под ударом

Глава третья
Удар

1

Лизаша свалилась в безгласную тьму.

И – лежала: с опущенной шторою; села потом; в своей бледной, как саван, рубахе, головку и плечики спрятавши в космы: в сваляхи волос; так мертвушей сидела в постели; и – думала, думала.

Думала в тьму.

Из угла чернокожий мальчонок-угодник грозился изогнутым пальцем за бледно-зеленой лампадкой, бросающей мертвельный отблеск; похож был на мальчика, ножик во сне приносившего ей: проколоть; но не «о н» прокололся: она; с той поры пролетели столетья: мерели в ней чувства.

И даже «недавнее» – мертвая грамота.

В тихом мертвеньи сидела, как в шкурочке порченой: павшей овечки; росли дыры впадин, стемнясь вокруг глазиков; личико все собралось в кулачок, – неприятненький, маленький.

Раз появилась мадам Эвихкайтен, – с газетой в руках; и газету просунула:

– Что?

Фон Мандро.

Обанкротился?

Что?

Он – сбежал!

Оказался германским шпионом!!

Полицией приняты меры.

В газете стоял: сплошной крик; но Лизаша не вскрикнула; в уши слова сострадания замеркосили: так издали; чуяла это; и вся исстрадалась в предчувствиях (с прошлого лета еще); теперь знала она: свой удар мертвоносный таскал за собою; звуки – «дро» («дро», – Ман – «дро»), звуки Доннера, стали теперь звуком «дыр».

Стал дырою: в дыру провалился.

Она закосила изостренным личиком:

– Нет, – уходите.

– Оставьте, оставьте!

– Оставьте в покое меня!

И свалилась, повесив головку, – зеленой валяшкою: в черную тьму.

………………….

Потом встала: такой неумытой зашлепой, – с улыбкой, сказали б, что – гадкой; не чистила зубы; садилась – мертвушею: в угол – за книги, которые кто-то оставил на столике: Зомбарт («История капитализма»), Карлейль; и – другие; мадам Эвихкайтен просунула нос: сострадать; но просунула нос – только жадность узнать «что-нибудь» поподробнее и попикантнее:

– Ах, ах, – ужасно!

Была моралисткой; и – сальницей.

Вместе с мадам Эвихкайтен какой-то мужчина и пхамкал, и пхымкал: за дверью; и – в двери просился; она – не пустила, узнавши, что – Пхач: оккультист, демонолог (пытался просунуться к ней с утешением): сальник.

Да, – шла черноухая сплетня за нею; и – сплетничал: Пхач; и язык, на котором они объяснялись, – язык, на котором в любви объяснялись в покойниках – трупные черви; хотели питаться кровавым растерзом: мерзавец, мерзавица.

Мир – протух в мерзи.

………………….

Над книгой порой оживлялася думами:

– Испепелить, сжечь, развеять: поднять революцию!

Сунулась раз голова неизвестной девицы в очках: некрасивая, стриженая:

– Вы – простите меня: я – Харитова; книги мои тут остались.

Лизаша читала Карлейля.

– Читайте, – потом я возьму.

Слово за слово – разговорились; понравилась: не было в ней любопытства к «несчастному случаю»; разговорились о книгах; потом – о кружке, изучающем книги; потом – о работе партийной.

– Мы раз в две недели беседуем здесь: рефераты читаем и их обсуждаем; нам здесь – безопаснее: Пхач – оккультист; у него – свой кружок; подозрения – усыплены за спиной оккультиста.

Она рассказала о Киерке, о Переулкине неком, который жил прежде на Пресне, теперь же, скрываясь, капусту сажал в пригородных полях, сажал в ямы эсеров (и меньшевиков), а в минуту свободную о живорыбном садке размышлял.

– Ну, а – Киерко?

И – выходило, что первый он сверщик и сводчик того, что творилось в рабочих кварталах; он был Геркулес, отрубающий головы гидре реакции, вдруг появляясь в глухих переулках Москвы, точно тень; и – скользил вдоль заводов; рабочие с лицами, перекопченными в жаре вагранок, внимали ему; так слова разыгрались в Лизаше.

– Вынослив, как сталь тугоплавная.

– Киерко?

– Собственно, даже не Киерко он, а – Цецерко-Пукиерко.

2

В узеньком платьице из черношерстой материи, кутаясь желтою шалью (дрогливая стала), – просунулась робко в соседнюю комнату; Пхач, – как запхымкает, как зажует жесткий волос усов, залезающий в рот: ничего, кроме волоса, в нем не заметила; весь был покрыт волосами: горилла такая!

Слонялась по комнаткам, жмурясь от света; глаза – провалились, утухли; зрачки – два прокола булавочных: малые, острые; жалась закисчиво по уголочкам, желая угаснуть: не быть.

Приходила Харитова:

– Ну? Как здоровьице?

– Как-то мне мрется.

– Вы с Киерко – поговорите: свои «мерикории» бросьте!

Понравилось слово – слиянье двух слов: «меланхо-лия», «мороки»; и – удивилась: опять этот Киерко!

Все наблюдала – внимательно: комнатки – пестрые, синеполосые, в клетку; в окошках – надувшиеся синевеи хорошеньких шторок с ландшафтами неба под ними и с белыми мелями вместо реки пересохшей; печной изразец – с вавилонами: синий.

Мадам Эвихкайтен в батистовой кофточке, беленькой, с синим горошком, овеянном кружевом, иссиня в синь дешевела нервической, плохо разыгранной томью.

Лизаше хотелось воскликнуть:

– Ведь экая дура с претензией!

А приходилось зависеть от этой галданистой дамы с зефиром, из Вечности в Вечность способной взорать; за стеною Лизаша не раз уже слышала этот ревёж на прислугу; казалось, что масочку кошечки (грубой работы) надел и ручищей метлу пред собою поставил, одевши в зефиры ее, иль в батисты (от Цинделя), прездоровенный, дебелый бабец, неприличный, готовый всегда проорать; он порою, метлу свою шваркнувши в кресло, за креслом стоял преспокойно, сложивши ручищи.

Метла ж екотала из кресла нервически:

– Вы – посмотрите, какая я нервная: в кресло упала, – от тонкости! В кресле лежала метла, а не баба, которая этой метлою дралась.

Раз Лизаша сказала себе, брови сжав Робеспьериком (в юбочке):

– Выпороть бабу!

Мадам Эвихкайтен, насытившись криком, к прическе своей двухгребенной двуперую шляпу «блё сиэль»[43] приколов, с синим зонтиком, под бледно-синей вуалькой пошла на Кузнецкий; два ока – лазурились не на лице, – на безе, вся – такой разливанный эфир.

Баба – злая, двужильная!

С ней у Лизаши уже начинались забранки; мадам Эвихкайтен двугубою дурою фыркала два уже дня на нее (конфиденткой не сделали); едко Лизаша кривела улыбкой; чтоб досадить, свои окурочек тыкнула в бантом украшенный синим цветочный горшок – вместо пепельницы: предрассудок сознания!

И, нахлобучив беретик, – на улицу: в платьице из черношерстой материи; шаль желтокрылая в ветре плескалась за ней; кто-то вслед посмотрел, плотоядно почмокав губами, – с лицом черномохим (наверное – перс).

Обращала внимание девочка злая с лицом перекошенным, дряблым: в морщинках.

3

Москва – страшновата: гнилая она разваляльня в июле; душевный валёж открывается под раскаленными зданиями.

Были моркие суши и бе́здожи; камни зноились; воняли гниючие дворики; сваривал люто меж мягким асфальтом и крышею день: люди жаром морели; из чанов асфальтовый чад поднимался над варевом тел человечьих.

Лизаша мертвушей свалилась в валеж многорылых людей (от различных углов – до различных углов): без конца, без начала, без смысла и без перерыва; дырявый картузик – за горничной в ярком, оранжевом платье, в чулках фильдекосовых; тихий нахальчик, хромающая, деревянная ножка; рукач и глупач пиджачишками запетуханились в пыли – под па́белки дома, которые там пообсыпались: красный кирпич улыбался; а пастень от дома напротив ложилася синею плоскостью: наискось.

В жалком, прочахленьком сквере устроили «лето в дeревне» над выплевом семечек, над апельсинными корками, под иллюзорной акацией с серым от пыли листом, поднимавшимся под теменцы поднебесные: в городе пылями сложено небо.

Лизаша присела на сквере.

За сквером просером пылел тротуар; и хрипела шарманка, которую мальчик недобрый и хмурый вертел, – черноглазенький: знать, – итальянчик.

От лавочки ближней послышалось ей:

– Посмотрите: хорошенькая!

– Где?

– Да – вот.

– Зеленушка-то?

– Косы какие!

– Помилуйте, – что вы: мерлятинка, дохлая мушка; в морщиночках!.. Криво себе улыбнулась.

И вдруг захотелось – до дна унижения: стать побирушкой; с рукою протянутой стала она, вблизи лавки с материей, где разливался канаус вишневый и где брюходум за прилавком – отщелкивал: из мухачей; дама в платье бере́жевом ей положила копеечку; более – не подавали; какой-то, сердитый, в очках, подмахнул ей рукой:

– Как не стыдно: одеты, а – просите.

Кто-то зашел в подворотню; стоял у стены – спиной к улице: вышел; и с жёстким упорством взглянул на Лизашу; достал кошелек; вынул трешницу; в воздухе ей помахал; подошел – прошепнуть, озираясь испуганно, ей предложение гнусное: волк; мы по жизни проходим волками; и жизнь есть волковня (пора бы, пора ее – к черту!).

Взглянула – волчонком: бежал без оглядки.

………………….

Вот стеклами черных очков кто-то мимо тащился, такой долгорылый, такой долгорукий; штаны – бахромели, атласились: драные; колким, щетинистым волосом бритые щеки синели; измятая, широкополая шляпа стенила нахмуренный лоб; не глаза, а трезубец морщин между глаз на нее поглядели знакомо; жарища, а он для чего-то на плечи накинул свой плед, в него спрятавши губы, ее искусавшие.

– Он!

Не заметил ее; если б даже заметил, то – что ж? Чуть не вскрикнула; и – припустилась за ним: их трамвай разделил.

По дссятиголовику, севши направо, налево, – там мчались; а в центре стоял липень тел, уносимых вдоль улиц.

Искала на той стороне тротуара «е г о»; отыскала: «о н» влип в многоножку; и с алкоголическим видом тащился – гирявый, безбакий, зевающий в пыль ртом: беззубым (а был – долгозубый); под баками мыслились полные щеки; теперь – обнаружилась вся худоба; прососалась, ввалившись, под носом губа; и – пропятилась нижняя челюсть (снял – верхнюю); бросил безвозрастный, идиотический взгляд свой, – растленный, разъеденный едкой душевной болезнью.

 

В кривом переулке, куда он свернул, – желтый домик под вывеской красной «Распивочное заведенье» – выбрасывал гамкалу пьяного, крывшего словом последним полицию; скрылся в дверях, где стоял винный крик.

И – мелькнуло:

– Свинья – найдет грязь!

И кричали в дверях:

– Добрый день вам, паршивчики!

– Парочка.

– Боров да ярочка!

– Кутишь?

– С бабеночкой: не без ребеночка.

Холодом липким покрылась; глаза – растараски – не видели:

– Что, если… если… с ребеночком.

Он – сел над водкой: мертвя́к-мертвяко́м.

Она – прочь: поскользнулась, размазав ногою коричнево-желтые вони; уж черные пятна в пролетах стенных обнаружились.

………………….

Пахли ванилями щеки мадам Эвихкайтен; и пестрое, синеполосое платье ее шелестило под пестрою, синеполосою скатертью; тихо Лизаша просела в тенях своим личиком, – остреньким, злым, точно сжатый до боли сквозной кулачонок: с заостренным носиком, точно у трупика; пятнышко, точно знак адский, сбагрилось на левой скуле.

В ней кипел чертовак.

4

Перегусты зноилися облаком; день был – парун; разомлели от жару; и зори – булаными стали; казалось, что дней доцветенье проходит – в дымленье.

Горели леса под Москвою.

В харчевне алашили.

Кто-то, надевши очковые стекла и витиевато запутавши ногу о ногу немытыми пальцами муху давил; выдавался пропяченной челюстью.

Неосторожности!

Выголодал себе нищую жизнь; ну, – и что ж оставалось? Дворынничать! Носу не сунешь к Картойфелю, родом из Риги: так все изменилося; фон Торфендорф, ликвидировав спешно дела, перебрался в Берлин; а «Мандро и Ко» (вот – Кавалевер – шельмец!) – превратилась в три дня в «Дюпердри и Ко»; ныне она поднимала газетный галдан, что Мандро уворовывал деньги «Компании».

Жертва!

Они теперь выкинули эту кость, – «фон Мандро», – прицепившись с удобством к «несчастному случаю» (дочь изнасиловал!).

Пуанкаре собирался приехать.

Да, да, – перекрасились!

Челюсти сняв и надевши очки, поселился в «Д о н у», в меблированных комнатах, что на Сенной; запирался в дрянном номеришке; из водки, корицы, гвоздики и меду варил род глинтвейна себе, наклоняясь над миской в дымящиеся, душепарные запахи; а из паров иногда перед ним окреплялось пятно в черных крапинах.

………………….

Это пятно в черных крапинах часто являлось из слоя колеблемой желчени, – точно воды; выяснялася склизлая шкура, как будто лягушечья; ширились пристально два умных глаза; меж ними же – нечто, как клюв попугая; под взбухнувшим туловищем полоскалась как будто нога, или – хобот протянутый: щупальце!

Спрут!

Этот спрут, появившийся в зеркале, стал появляться в расстроенном мозге безумного доктора Дро; созревало решенье:

– Да, да!..

– Остается – одно!..

………………….

Здесь заметим: он жил с документом на имя какого-то доктора Дро; и – свистульничал, праздно слоняясь по улицам; стал он дневатель бульваров (дремал на скамейках); ночным бродуном волочился без цели.

А то – гиркотал в кабаках.

Стал без челюсти он, без волос, без нафабренных бак, без квартиры, без «дома Мандро»; хорошо еще, что голова оставалась; ведь мог оказаться безглавым: за челюстью снять с себя голову, чтобы замыслить спиною; по правде сказать: на спине проступило лицо, – сумасшедшее, доисторическое: «ман» в Мандро – провалилось в спинные какие-то вздроги, в сплошное, безумное «дро»; вместо «ман» (головы) – дыра: дрог позвоночника.

Стал доктор – Дро.

«Доннер» – действовал, переполняя всю душу ему неприсущею силой, ему неприсущею яростью; «Доннер» гремел над Европой!

………………….

Был Киерко прав.

Пауки пауков – поедят; «Доннер» съел фон Мандро – без остатков: съел миф паука пауков; «Доннер» – гибель Европы; в фантазии бреда Мандро вставал Шпенглер: до Шпенглера.

«Спрут», появившийся в зеркале, – гибель губившего мифа о Доннере (в нем же и гибель Мандро); здесь снялась амальгама с сознанья (разъялись пороги сознанья); так зеркало стало стеклом, пропускавшим сквозь «Я» жизнь какого-то грозного «мы»; это «мы» выходило теперь из подвалов мандровской квартиры; «квартира» сознанья – разъялась.

«Спрут» – грозная фантасмагория: имагинация близящейся социальной катастрофы.

«Доннер» в Мандро стал – дырою; а дом на Петровке в четырнадцатом году отразил состоянье Европы; да, да: в самом центре Москвы. – Москвы не было; были – Париж, Берлин, Лондон; и – даже: уже был Нью-Йорк; и под всеми под ними – поднятие лавовых щупалец, с центра подземного к периферии: к московской Петровке.

Москва, как и Лондон, была лишь ареною схватки чернейшего интернационала с его разрывающим, с красным.

– «Москвы»-то и не было!

Был лишь роман под названьем «Москва»; за страницей читалась страница; листались страницы; и думали, что обитают в Москве; в эти годы «Москва» революции – да! – обитала в Лозанне, в Монтре, в Лезаван, в Циммервальде, быть может, в Женеве, в Нарыме, во льдах, – где еще обитала она?

Юго-Славия, Прага, Берлин, – обитали в Москве: на Петровке, в районах Арбата, Пречистенки.

Повернулась страница: «Конец»! Год издания, адрес издательства: только.

………………….

Конец!

Оставалось последнее средство: разбой, воровство; и – айда: за границу; и – вспомнился – Мюнхен; вела Барерштрассе на площадь цветущую, где – обелиск, где и домик, запрятанный в зелени; здесь жил известный ученый и автор «Problem des Buddhismus», вплетавший свое бытие, никому не известное, в миф, возникавший в одном одичалом сознаньи.

Айда, – за границу!

К кому-то он хаживал, впрочем: и кто-то достал документик; и паспорт готов был достать заграничный; вы спросите – кто же? Я. автор романа «Москва», о героях романа собрал много сведений, правда: но – не вездесущ я; не знаю, – кем был этот «кто-то», готовый спровадить Мандро за границу, дать крупные суммы ему, чтобы там, за границей, он мог завести вновь «мандрашину» – под непременным условием выкрасть какие-то там документы. Кем был этот «кто-то» – не знаю; но знаю, что жил на Собачьей Площадке.

………………….

Сегодня, в харчевне, – за пятою «водкой» опять появилось пятно; и представьте, – оформилось: в первый раз в четкий, весьма прорисованный образ: и образ был – «старец»: ацтек, мексиканец, атлант, – кто его разберет! С бородою седой, без усов, с развевающимися седыми кудрями, в плаще – серо-черно-зеленом, с отчетливо желтыми вкраплинами; а в руке его был страшный, желто-оранжевый жезл; этот жезл поднимал он над жертвою…

– А!

Оставалось – одно; оставалось – одно.

………………….

Есть возможность понять этот морок: пары алкогольные!

– Водки, еще!

Дали водки: стаканы и дзаны; показывали руками на «доктора Дро»; раздавалось – оттуда, отсюда – отчетливо:

– Во-ка!..

– Смотри-ка – какой!

– Рожу выпятил!

– Дока.

– Оттяпает.

– Форточник, – что ль?

– Бери, брат, повыше: фальшивомонетчик!

Он – встал, расплатился; и с алкоголическим видом покинул харчевню; пошел вислоногим верзилой; одежда – с чужого плеча:

– Поскорее бы в Мюнхен!

Бежал переулком; в окошке увидел глазетовый гробик; и – вздрогнул; мальчонок! Бежал переулком; за ним – бежал шпик; просмотрел все глаза: потерял.

5

Собирался кружок.

Переулкин вошел, весь саврасый, кося светлым глазом; он лапу свою протянул – не ладонь; была теплая.

– Будете слышать о нем! – зашептала Лизаше Харитова.

Деятель громкий Китая и Афганистана, – его ль вы не знаете? Слово его в наши дни превратилося – в лозунг народам востока; с ним Ленин считался; тогда же, – он прятался: по огородам; капусту сажал; загудело Котлубаниным; слышалось:

– Сад… Садоводство… Садки!

Прибежал меньшевик Клевезаль (с мягкой гривой каштановой); с ним – Гуталин; приходили: Сергей Свистолазов, Ипат Твердисве́чкин, Планопов, Мартынко, Мамзеева, Лейма, Ураев, Прозыкина и Сатисфатов.

Лизаша сидела такой деревяшкой проструганной: не выносила еще она дня; становилась зеленой и хмурой; ее – не заметили просто; и спорили о подоходном налоге: все – цифры да термины вместо понятливых слов; Гуталин – говорил; Клевезаль – возражал.

Двери настежь разинулись; и – светло-серенький, быстро взглянувши на часики, быстро какой-то вошел; и глазок-светлячок – на Лизашу защурился, затрепетав с подмиганцами; вспомнила: виделись, но – при других обстоятельствах: в день незабвенный: в «Эстетике» виделись!

Кто-то воскликнул:

– С часов ваших, Киерко, солнце сверять было можно бы!

Киерко? Вот он какой!

Он поежился левым плечом, глаз пустил в вертолет, заложив свои пальцы за вырез жилета, края пиджака оттопырив; внимательным глазиком быстро порхал вкруг Лизаши: э, – как раздурнилась, просунулась: кожа да косточки, – странное зрелище; юная девушка горбилась, точно старушка: лицо собралось в кулачок.

Тут к нему подошли – сообщить: Псевдоподиев в ночь арестован; и Клоповиченко сидит.

– Эка, – нуте-ка, – быстрый закид головы выражал непреклонную волю:

– Чудно создан свет!

И превесело дернулся, трубочкой выстукав:

– Все вот – с «авось», да с «небось»: доавоськались.

Набок просел у окошка задорною лысинкой; кстати: при самых ужасных известиях трубочкой стукал о стол он с улыбкою:

– Нуте же – что: пустячок!

А потом «пустячок» он продумывал – днями продумывал, вытянувшись на диване и похая трубочкой; вновь выходил, взяв решенье, которое и доводили до действия: Пэс, Твердисвечкин, Сергей Свистолазов, товарищ Харитова, Пронина.

Киерко ей показался живцом: стало как-то уютно: чуть – жутко; чуть – сиверко: Киерко – сиверко: «э с», «э р»; да – да: се-се-сер. Он щипал бороденку, – такой узкоглазый, совсем светло-серенький, – в вырезе светлом оконном, откуда порою бросал только реплики:

– Э, – дешевень!..

– Нуте, – смерти бояться, – на свете не жить.

– Иностранными – нуте – словами не жарьте.

Бросал поговорочки, дзекая, как белорусс: мелочишки, штрихишки в наляпанной быстро картине являли прогноз: непреложный; казалося, что суетун – глубоконек.

Сидела задумой внимательной.

Киерко!

6

Все расходились.

Он, выхватив свой чубучок, очень резко приблизился, точно боялся с Лизашею встретиться; точно за то, что она претерпела, – реванш его ждал от нее; посмотрели они друг на друга: бровь в бровь; и – глаз в глаз; она – встретила тихо, с большим любопытством.

– Товарищ Харитова мне говорила о вас; нуте, – книжечки я передал. Зауютил дымочком и фразой висячей: смешно, жутковато; и – «киерко».

– Нуте, – читали?

Она отвечала лишь вздергом плеча: распустив свою юбку, из глаз сделав жмурики, села пред ним на диванчике, – ножки калачиком.

– Надо б!

Устроил дымарь.

Эвихкайтен вошла; и, задергав плечом, вынул трубочку:

– Вы уж простите меня: старый дымник!..

Лизаша подумала:

– Он же – не стар.

И вторично подумала:

– Что ж это я, – о нем думаю.

Вдруг потянулась к нему папироской своей:

– Закурю уж и я.

Тут невольно заметились Киерке: синие жилочки вспухли на ручках; закрыв свои глазки, пустила дымок: лед был сломан.

Мадам Эвихкайтен, подмазав губу, подсурмив свои брови, – ушла; и Лизаша глядела на небо в окошке; там, где – голубое, все – синее, темное: глуботина, глубина, бездна, пропасть; да, небо – расколото: «богушкою» называла она задушителя жизни.

Дымок облетающий стлался волокнами.

– Нуте, – верьте: то все – забытное!

И вертко прошелся он, по́хнувши трубочкой; но – забелела в ответ:

– Нет, оставьте: не напоминайте!

Глаза ее, мутные вытараски, разбежались в фигуры обой светло-синих.

– Вы славная, все же, девчурка!

Она на него просияла так жалобно.

– Нуте, – отец ваш гадыш; вы в «Эстетике» были в сердцах на меня: ну и – что ж? Сами поняли!

Вытянув шею, стрельнула дымочком.

– Вас строй буржуазный зашиб!

Дернул лысинкой – вкривь:

– Мне Анкашин Иван говорил.

– Кто?

– Анкашин, который у вас чистил трубы.

Припомнила свой разговор прошлой осенью – с водопроводчиком о царстве в «там» («Сицилисточка, милая барышня, вы»); стала бысто вертеть папироской, любуясь спиралькою огненной; он, заложив свои пальцы за вырез жилета, о вырез жилета бил пальцем.

 

– Анкашин в контакте с Дергушиным был это время; ну – вот.

Дернул лысинкой – вкривь: моложаво и лихо.

– Я – все о вас знаю.

И вдруг безотчетным душистым лучом – через все – осветила улыбкою Киерко.

– Благодарю!

– Нуте, – вас сведу к нашим: все – бойкий народ!

И под веко зрачок укатнул: поглядел на нее лишь белком; точно глазом, ушедшим в сознанье, ее уносил он в сознаньи; мерцала глазами в открытые бельма; моргнул ей: глазенок, глазок, глаз, глазище!

И снова – глазенок.

– Ну – так: мне – пора.

Цепенела за думой, – с открывшимся ротиком.

………………….

Узкобородый, весь серенький, верхоширокую шляпу надел, завертев двумя пальцами тросточку; дверь за собою захлопнул: бабац!

День – не день: варовик; мимоходы: многонько людей; и зрачок, как сверчок, заскакал под подтянутым сереньким небом; бежал переулками; пьяница, мимо идущий, стыдяся, – снял шляпу.

– Ведь вот, Николай Николаевич, – в виде каком!

Его – хлоп по плечу:

– Ты – свищи, брат, пока тебе свищется; а перестанешь свистунить, – вали: дам книжонку!

И – мимо.

С собрания шел на собрание; был человечек он свальный; где свала людская – там он; или – где-нибудь рядом: сверчит, свиристит и цурюкает, похая трубочкой; и – добивается правды.

Морели прохожие; как-то не верилось: осенью этой опять гимназист подремнится, упряжится, взвесит свой ранец и с ранцем по улице пустится; синей фуражкой студент запестрится; провинция бросится валом хорошеньких барышень: курсы – Алферова, высшие, педагогические; в своем доме на Малой Полянке купчиха Арбузова снова утонет в перине.

И – нет!

Будет – плакать по сыне, который в мазурском болоте – погибнет; все барышни корпий защиплют; студент – зашагает с ружьем.

43Голубое небо (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru