bannerbannerbanner
Московский чудак. Москва под ударом

Андрей Белый
Московский чудак. Москва под ударом

6

Парило.

Все-то профессор вертелся во сне, бормотуша:

– Анализ Прове́рченки на основании тщательного звукового состава… дает.

Завертелся:

– Прове́рченко – множество смыслов: он – метаморфоза их всех.

Привскочил:

– Да-с!

– Нет форм!

– Только – формы движения!..

Вновь завалился:

– Сегодня – коробка, а завтра, – а завтра, – вскосматился он, – «Каппа» какая-нибудь!

Эта чушь донимала; вертелся с таким впечатленьем, что все – переверчено, взверчено; странно винтило в спине; он увидел: подушка – проверчена.

Верченко!

– Вертится: верно – кубарь?

Не кубарь!

– Дырку вертит он: шило!

Не шило!

– С Верчо́нком своим.

Не «В ерчонок», а – «Софочка»; правду открыла:

– Счета проверяет.

– Бухгалтер!

Бухгалтер, Пров Ерченко, – не пожелал проверять: непрове́рченко! «П» же «Роверчен и Ко» – Поль Роверчен – на острове Капри имел свою виллу; владения «Ко» оказались – заборами вблизи Баку; был на них – черной краскою выведен вскрик:

– Проверьянц.

За заборами ж – только пески.

Проверьянц – забурил: фонтан нефти поднялся под небо:

– Прове́рченко – нефть: дело ясное!

Встал Гераклит: поучал:

– Так текучая жидкость, ища себе выхода, одолевает все косности твердого тела; и так: рациональные ясности форм распадаются в пламенных верчах текущего; метаморфоза Прове́рченки – шило, бухгалтер, кубарь и Верчо́нкин приятель, – есть знак, что Коробкин отправится в Каппадокию.

Профессор, жестоко смеясь, попытался смутить Гераклита:

– Вы что же-с, – гидролог?

И – знал он прекраснейше: во времена Гераклитовы гидрологический – да-с – институт еще не был открыт; Гераклит не смутился: ни капельки!

– При изучении жидкого или же газообразного тела должны мы воспользоваться (вы читали Эйнштейна?) – системой текучих осей; вся система вселенной Ньютона разложена в параллелограммы, сведенные к непеременным осям, объясняющим нам неподвижную форму; Прове́рченко в ней проверяет коробки; коробки завертятся – в «Каппе»: ступайте-ка – в Каппадокию вы!

«Каппа- Коробкин»!

………………….

С открытием этим проснулся: открытие – чушь!

Заморел от жары он сегодня за чтением «Математ и́ к амюза́б л ь»[34].

Клюнул носом: пошел, раскачавшися левой рукою, – сложить свои плечи в подушки: хотелося – сгаснуть, исчезнуть, не быть; вместо сна – началось это все: в голове завертелось; подушки – вертелись: желудок шалил эти дни (с молока); он – икал и отрыжку имел; прилив крови давал себя знать; и – шумело в ушах.

Все же – нечего делать: безделье!

В Москве он трудился днено́щно, сидел над бумагами; здесь же, на даче, два пальца свои подоткнув под очки, он садился на лавочку, в солнце уставясь, драл до крови руки, которые Наденька мазала маслом гвоздичным; а то комары донимали; иль, взяв разрезалку, излистывал и перелистывал «Математи́к амюза́бль»: под кустом бузины; или, сев биквадратиком пред муравьиною кучею, тыкался в кучу.

Он весь обвисал парусиной, коричневолобый, обжаренный солнцем; нестриженой бородой густопсел под природой, все – пил молоко; и читал Уилки-Коллинза.

………………….

Надя с серебряной песней увиделась – про́мельком: в синей кофтенке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках; и глазки сощурила мило, на – «папочку»; бурно возливость выказывал у подоконников: хлопотуном озабоченным мух защемляя и бегая пальцами за длинноногой караморой.

«Папочку» в эдаком виде заставши, от смеха кривулькою сделалась:

– Что это вы?

– Так себе…

– За караморой гонитесь.

– Длинные ноги какие.

Карамора оторвалася, оставивши ногу меж пальцами.

– Будет вам!

Заворкотушила; и, раздуванчиком юбки развеявши, громко в ладоши захлопала:

– В лес!

Потащила его.

– Погоди, мой дружок, где-то тут, – суматошился он, – котелок, в корне взять…

Котелок захватил; носил в городе шляпу годами он; а, уезжая в деревню, он вырыл из рухляди свой котелок, о нем вспомнив, – изорванный, рыжий; и старый.

– Надели бы шляпу…

Профессор, надвинув на лоб котелок, взявши зонт дождевой, хотя в небе не виделось облак; довольный собой, с себя снял котелок, осмотрел его, снова надел:

– Превосходный убор головной, – говоря рационально.

И, выхвативши носовой свой платок из карманчика, по сапогу запыленному бил, подняв ногу (дурная привычка – платком носовым чистить ноги).

7

Сырело и мглело.

Подсосенки, сосенки, малый сосняк; серо-розовый зяблик упархивал в иглы; придуха; елушником пахло: Надюша визжала арфичными звуками и нагибалась к лиловым, к еловым, к уже набухающим шишкам:

– Сосновые шишки, – не шишки: сушишки!

– Как так?

– А еловые шишки – лиловые шишки; так гладкая шишка – елшишка; а эта вот, – и показала она шишку с коричневым, гладким, сплошным, золотистым загаром, – ершишка: заёршилась.

Эти слова ему были приятны:

– Дочурочка!

В шишку он внюхался: шишка – смолистая; шишка – душистая; Наденьке очень полезно вдыхать этот воздух: сухой ведь плеврит!

Поскользнулся: рассклизился широкошляпный подъяблочник под башмаком; синестволыми соснами бор засмолел и нахмурился: сучник – прямой, строевой; и лиловая баба с белясым оплечьем в передник сушняк набирала.

Профессор устал: он уселся со вздиркой мохров прямо в мох, – на карачки; и – тыкнувши в мох карандашик, на Наденьку вздернулся:

– Да-с!

– Что вы там?

– Добродетельный очень мураш.

Красно-карий мураш, встав на задние лапки, вертел двумя усиками.

Оттащила:

– Опять!

Точно он собирался писать сочинение: «Ж изнь му-равьев».

Открывалася им синемилая даль; открывалася дачами дачная местность, откуда вечернее облако, темный моргач, повисало, на молоньях, по́д вечер ясно-лиловою глыбой себя выявляя; для уха открылся дударь: провещался рожком; и – закрылся для глаза: протменьем; протменье – шло облаком пыли, из центра которого слышались щелки бича, густой мык:

– Говоря рационально, – что там?

– Стадо.

Надя цветы собирала, Ивана Иваныча нежно склоняя к цветам:

– Львиный зев…

Он очки наставлял:

– Да-с, – прекрасно, прекрасно.

Процвет луговой; сарафанчик: такой надуванчик.

– Вот кашка.

Очки наставлял он на кашку:

– Прекрасная-с!

– Знаете?

Травку показывала.

– Это что же?

– Трава валерьянова.

Цветоуханно!

– Ты, – спешно достал свой платок, – там… – И бил по носку, запыленному им, пыль счищая, – гуляй себе… Ну, —…

Посмотрел на часы:

– Мне – пора-с.

– Я к Никите Васильевичу.

Задопятов поблизости жил.

Кувырки своим носом пуская, он несся в поля – за сквозным мотыльком; завертел черным зонтиком.

………………….

Скрылась с серебряной песенкой в зелень, жидневшую солнечною желтизною, вспугнув синезобую птичку: колечко играло сквозь зелень лиловою искоркой с пальчика; две горихвосточки вспышками красно-оранжевых хвостиков из-за шиповничьих зарослей ярко бросались за мушкой – у пруда с бутылочно-цветной водой, отражающей сумрак оливковых рощ; ликом, ясным, как горный хрусталь, – отразилась она: развевалась на плечике гу́сторосль мягких, каштановых прядей.

И – бросила камушек.

Отблеск серебряный тронулся; пруд – передернулся: бле́снью излива; и – зеленоного стрельнула лягушка: туда; пузыречек серебряный глюкнул из глуби; паук водяной, неподвижно распластанный, – прочь устрельнул: под купальню, пропахшую очень горькой ольхою и плесенью.

8

Хлюпали ноги мохнаем; пошел – мокрозем; места – топкие; фикал болотный кулик; сине-ртутной водицей болотце блеснуло из рясок и аиров с мельком раскромсанных мошек; парок: подтуманило; села кривулькой: бочок поднывал; у села Пересохина (с непросыхающей лужею), где тупоуглые домики криво валились промшелыми крышами, – выбралась у конопляников; здесь неискосный лопух расширялся – в полроста.

Вдруг стала: прислушалась.

Явственно кто-то, как щепкое дерево, задроботал, – очень тоненьким, чтеческим голосом:

– Этот лопух называют еще «чумный корень», а ягоды – нету у него.

И ответило: хрипом и гнусами:

– Много ли ягод: две-три; и – обчелся!

Приблизилась Наденька.

– Много ли ягод? Ну, это – напрасно вы; всякая ягода есть: голубика, крушина, дурман, волчья ягода… все это – ягоды…

Наденька видела – нет никого: лопухи; лопухи помолчали: и вдруг, почти рядом качнулся без ветра стареющий зонт лопушиный под небо – представьте – с немецкою песней:

 
Es Säuseln die Linden
Und seufren herum:
«Warum warst du blinde,
Warum warst du dumm?».
In Sünde und in den
Genuss gehn wir ab
Zum Sinken, zum Finden
Den traurigen Grab[35].
 

Дроботала, как щепкое дерево, кучка больших лопухов:

– Етта правильно, что вы поете.

– Майн Готт!

– Извините-с, – о чем тут поется?

 

– О том, что «Я» наше и слепо, и глупо…

– Я, я, – заперечил лопух, – полно якать: оставьте, пожалуйста, вы ваши «яшки»; без «яшек» живите; и так «Яшей» стал божий раб, Людвиг Августович; вы живите себе, как живет шелкопряд: он – летает себе, с дружкой любится.

Продребезжало весьма назидательно:

– Коли со свищиком ходите, – плюньте; что свищик, что прыщик: телесности; умственной жизнью живите, раздумывайте о прекрасных твореньях природы; прядите, скажу, свою мысль, как, опять, – шелкопряд, своей жизнью разводит он шелк; ну и вы – разводите.

Гнусило:

– Свинья я!..

– А будьте хотя бы свиньею, – прошаркало словом, как спичкой, – полезна свинья; она кормит нас мясом; и даже свиная щетина идет по разборам: на щетки, на кисти… Так прямо с щетинистым рылом в пушные ряды не войдете, – и вдруг лопухи разлетелись.

В разрыв лопухов протянулось худое лицо с бороденкою клинышком, с темными всосами щек, с двумя ухами, как у летучих мышей; улыбнулось нечищеным, желто-коричневым зубом, свой рот разорвавши до правого уха.

И – юностно выговорило:

– Очищайтесь: отмойтесь.

Кричало в лопух; и лопух – прогнусил:

– О, майн Готт!

– «Бох», или «Готт»: все – одно, что природа… Затеяли дело хорошее: предупреждением чистосердечным помочь; а зачем на попятную вы? Это даже престранно; приехали, можно заметить, – и за обратный билет заплатили, а – чем дело кончилось? Сели в лопух.

– О, майн Готт, – тут полицию впутают…

– Вы – без полиции: чистым манером – на дачку, да и… «Так и так: соблюдите бумаги!..» А вы – вот заякали: сели в лопух…

Тут Надюша – увидела: под лопухом застарелым сидел прирученною жабой, смотря во весь рот пред собою, – представьте же – «Яша», карлишка, который напротив них жил в Телепухинском доме: в Москве. Как попал он сюда?

Голова, помолчав, задрезжала в разроcт лопухов:

– Есть немецкие песни про всякую – скажем – божественность?

– Как же…

– А вы б, – как в природе мы, – спели бы песню свою: ну, про самую эту – божественность.

Карлик подумал; и вдруг – загнусавил:

 
Die Glöckelein singen
Aus Ewigkeit Gruss
Und frönlich dir bringen
Den himmlischen Kuss.
 
 
Die Seele entbindet
Ihr himmlischen Flug.
Das Herzelein findet
Im Leben sich Klug.
 
 
Die Sonne trompetet
Im himmlischen Blau:
«O, jauchze, gerettet.
In wonniger Au!»[36]
 

Он и гнусом, и хрипом выкрикивал в небо; но вдруг голова, увидавши Надюшу, как мышечка, носиком ерзнула, палец ко рту приложивши; и – шаст: под лопух; никого: лишь – разроет лопухов.

Лопухи шепепенили.

9

Клумбы, боскеты, кусты подрезные пропучились тенью, а пегий песочек – рудел; кустик, сбрызнутый, вздрогами капель, осыпался; пылом подсолнечным плавилась речка; в подстриженном садике, пахнущем и резедой, и левкоями, за маркезитовою, литой загородкой у клумбы с лиловыми флоксами в сером во всем, с перевязанным пальцем (нарыв разыгрался) сидел Задопятов, листая Бальзака.

Серебряный шар раздувался из пятен настурциев над головою его, выясняясь на фоне синявой стены, изукрашенной белым фасетом и переходящей в веранду, где кадка-дождевка стояла и где из изогнутой лейки садовника прядали перлы на розовые и брусничного цвета соцветия; под парусиною синеполосой виднелося кресло-колясочка: спинкою к клумбам.

Никита Васильевич вздрогнул, услышавши шорох: взглянул, – весь затрясся; и томик Бальзака упал; как-то быстро подбросился – дрябленьким пукликом, перевлекая зады к загородке: навстречу.

Заметим.

Снимая шале, он не знал, что Коробкины – в этой же местности; точно чумы, Василисы Сергеевны он избегал; до сих пор задержалась в Москве еще; но он предчувствовал, что посещение – будет: профессорша…

И – появилась.

Захлопнув калитку, она приближалася – бледно дымея духами и кружевом зонтика, в серо-сиреневом, легком своем матине, в серо-синенькой юбке, закутавши шею сквозною и веющей серо-кисельною шалью.

Он губы надул на нее.

И за нею сжелтилися пятна осолнечных трав; белел дом с того берега, выступивший из кусточков куском колоннады и темной железною крышею; выше, из синего воздуха, вниз веретенясь, – крыло коромысла: и ближе, – и бац – протреско́чило: около лба; Василиса Сергеевна, веки сощурив, головку склоняла набок, зажигая свой взгляд аллегретто; себя ощущала она – Микаэлою, тореадором – его:

– Ну, я – вот.

Но в «я – вот» был испуг, даже – злость: представлялась возможность, что он ей укажет на двери.

Никита Васильевич был джентльменом: он – тек ей навстречу, неся не лицо, но дрябье, суетливо пошле́пывая по песочкам; увидела: он полагал расстоянье меж ней и террасой, откуда в разлет парусины глядела колясочка-кресло на ясных колесиках; в кресле из тряпок какие-то дулись шары.

На «шары» закивала:

– Ну что?

Вся – такая сухая, такая безбокая.

– Как это «что»?

Поднял нос, закрываясь пенсне.

И скисало под носом невкусное что-то: как будто кислел отдаленный миазм.

– Ну – «она»?

– Лечим всячески.

Но – поелозила голой лопаткой:

– Скажу а пропо́, что не лечат аптеки: калечат.

И – губы подставила: безароматно. Растерянно к ним приложился он, дураковатый какой-то, не зная, куда поглядеть и о чем говорить; начиналися – пережелти́ны меж ними; глядел, – моветоном:

– В Москве задержались?

И – лезла в глаза.

Но он, сделав прищур безреснитчатым веком, старался, как мог, отбарахтаться взглядом от взгляда; она – поняла; и – обиделась.

И – равнодушно заметила:

– Мебель хотела обить вельвере́том.

С оттенком брезгливости села в настурции – под дутым шаром.

– А вы, – с мелодрамой сказала она, – превратились в сиделку? Зонтом разводила расчерточки, перерыхляя песочек.

Он – выпрямился; взволосатил свои седины; сделал пукликом рот; и – сказал убежденно:

– Как видите, – да: я нашел свое счастье с женой.

Повернулся; и – видел: из кресла напучились в солнечный блеск – животы.

Очень грузно вдавилась в коляску, как шар, – Анна Павловна, в крапчатом желтом капоте; прикрытая кружевом черным лежала на спинке ее голова; а тяжелые ноги закрылися клетчатым пледом: они – отнялись; шаром вздуло ее, точно павшую лошадь; над нею жужулкали мухи; в тяжелой улыбке кривел ее рот; от губы отвисающей – слюни тянулися; блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности.

Грустно сказать: стало время ее – разваля́ньем; занятье – мычаньем.

Профессорша губы поджала, кивнув на коляску:

– Она – агонирует!

Мстила словами за все унижения; «ее» ненавидела: «смрадное тело» навек положило преграду между «голубочками» (в грустных ночах без «него» называла себя и его – «голубочками»).

Ящерка зелено-желтая ёрзнула прочь, прошипевши сухою травой.

– Агонирует? Что ж из того?

Помолчал:

– Агонирую – я: да и – вы… Агонируем – мы.

И добавил:

– Я, – старый артритик: пора мне исполнить свой долг перед нею: хотя б перед смертью.

И руки на палку сложил он; сложил подбородок на руку, присевши.

Она – завоняла разомкнутым ртом на него, изгибая брусничного цвета губу и крича на весь садик:

– А вы не твердите своей абеве́ ги; скажу а про-по́, – автохтоны деревни и те деликатнее с дамой.

С веранды взмычало:

– Ммыы… Ммыы!

Да, корова, взбешенная, с мыком таким, – тяготящим, почти угрожающим мыком, – рога опустивши, задрав кверху хвост, с налитыми глазами несется: на красные тряпки.

Услышавши мык, Василиса Сергеевна уши зажала, шипя с сатанической злобою; взглядом кольнулась:

– Мэ нон, – эмпоссибль сюппортэ: кэ вет’ элль[37].

Он – испуганным пукликом бросился к креслу: склонился и видел: «она» посмотрела живыми гла-зами; он просто не мог видеть глаз, на него обращенных: такая любовь в них светилась.

– Что, Аннушка?

– Бы!

– Хочешь кушать ты?

– Бы!

Вознесенье пенсне на провислину сизую тщилось скрыть око, в котором слеза наливалась:

– На солнышко хочешь?

Свой рот разорвавши, хрипела – в настурции.

Вдруг, хрусталея, крыло коромысла: и ближе, и ближе; и – бац: протрескочило около рта, сев на рот обнажившийся:

– Быы…

Отер слюни: вкатил ее в тень, сознавая, что кончилось «то» зломученье, что все же живет в новом счастии он, слюни стирая у Аннушки, Аннушку в кресле катая.

………………….

– Мэ ву ме лэссэ…[38] – раздалося за ним.

Василиса Сергеевна зонтиком перерыхляла песочек; вернулся к ней: ждал, что уйдет; выжидала, что скажет; не выждав, сказала:

– Стеснять вас не буду.

Он ей не перечил.

И голосом, вовсе угасшим, заметила, взглядом вперясь пред собою:

– Акация…

– Кажется мне, что – роби́ния.

– Кажется, что из семейства бобовых…

– По-нашему, значит – гороховик: ну, – я пошла…

Двадцатипятилетняя связь очень странно пресеклась: ботаникой.

Кисло пошлепал губами ей вслед, повернулся, и, перевлекая зады, пошел к креслу; увялым лицом упал в руки; над креслом заплакал.

И – точно из бочки:

– Бы, бы!

Не винительным, нет, падежом возлежала, а дательным, – можно сказать: в падеже своем в нем совершала восстание к жизни; вознесши седины, катил – под лиловую штору; и – нет: катил в жизнь; лишь де-юре катимый предмет, она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая.

10

Мычанью Никита Васильич не верил: по редким подслу́хам он знал, что сознанье «ее» – изостри́лось и что – не корова она, а – весьма «Анна Павловна».

Раз раздалось совершенно отчетливо:

– Гырр…

– Что такое?

– Гыры!

Догадался:

– Гори!

Говорила ж:

– Горит!

А хотела сказать: все – сгорит.

Ее мысли душили, лучася из глаз, – о той жизни, которая вспыхнула б, если бы жизнь стала жизнью, – не дры́ханьем в ночи и в дни: с выделением пищи и слюнотечением; приподымалася глазом, с которого сняли очко, над своими мяса́ ми к далекому солнышку; с радостным мыком тянулась к «Китюще», который – представьте – взрастал, оживленный слезою животного с ангельским глазом; какой-то жизненок взыграл в его чреве – от глаза ее.

Прежде – урч подымался.

Она заливалась: слезами и ревом; сквозь счастье свое горевала, что вся эта жизнь протекала теперь лишь в одном сослагательном смысле: лишь в «бы»; счастье было – «б ы».

– Б ы ы ы!

Из-за смерти глядела на тело: на прошлое дело свое; продолжала она это прошлое дело в одном усвоении и выделении пищи.

………………….

С громчайшими дыхами, пот отирая свободной рукою, катил ее в сад: заскрипели колесики гравием:

– Если бы встала!..

– И – если бы…

Жизнь в сослагательном смысле: сплошное – «бы, б ы».

Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и – обласкивал мысленно:

– Женушка.

– Женка.

Была же не «женкой», а – «ж е́ нищей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве.

Катил ее к берегу.

Берег же был вертепи́жистый; здесь коловертными бы́стрями, заклокотушив, неслось протеченье – внизу, сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь, и в празелень; рыба стекалась руном в это место; шли далее – каменоломни (на той стороне), поливные и белые мели; и – пойма; над этою кручью пришлепывал старый артритик, рукою добойную тяжесть катя, а другой отирая испарину, заволосатясь, глазные шары закатавши и выпучась бельмами; снизу наверх потянулась глазами, пропятив губу, чтобы – слюни отер.

 

Добродушной толстухою стала!

Была-то ведь – злая.

Поправил на ней сине-клетчатый плед; вытер слюни; и лоб завернул черным кружевом, чтоб комары не кусали; куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и – казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш; в мешке, называвшемся лет шестьдесят «Задопятовым», связан был маленький очаровательный «пупс», вылезавший теперь, чтоб бежать в «детский сад»; Задопятов был – зобом на теле.

Кто мог это думать?

Она!

Она – знала; она – не была; или – проще: от слова «была» оставалась одна половина; а именно: «бы».

Сослагательное наклонение.

Ветер кидался песком, загрязняющим слюни, ей в рот; у ног – ерзнула ящерка, перебегая дорогу.

Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «Задопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких тома; плохая бумага; обложка – серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрывайся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели – «пупса» не знали; и – знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он – вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал, иль – возился с хорошеньким «Итиком».

«Итик» захаживать стал, – белокурый мальчонок: трех лет; говорили, что жил он поблизости: в розовой дачке – налево; в носу ковырял, рот разинув на мык Анны Павловны; «Итика» гладил Никита Васильевич.

Пальцем указывал:

– Тетя больная.

А «Итик» – смеялся.

Вдруг «Итик» ходить перестал; и Никита Васильевич, важно надувшись и четким расставом локтей вздевши на́ нос пенсне, – сам отправился к розовой дачке: разыскивать «Итика».

«Итика» не оказалось на дачке.

Но – спросим себя.

Неужели Никита Васильевич вместо общения с профессорами словесности и переписки с Брандесом и Полем Буайе предпочел вместе с «Итиком» делать на лавочке торт из песочку. Ведь – да.

Вместе с тем: закипала какая-то новая мысль (может – первая самостоятельная), оттесняя – все прочее: Гольцев, Кареев, Якушкин, Мачтет, Алексей Веселовский, Чупров, Виноградов и Пыпин, – куда все девалось? «Душок», точно газ оболочки раздряпанной, – вышел; остался – чехол: он болтался – на «пупсе».

Известнейший Фауст, став юношей, – накуролесил; Никита Васильевич, – дураковато загу́кал.

Ну, что же?

Ему оставалось прожить лет – пять-шесть; умереть – лет под семьдесят: и девятилетним мальчонком окончиться; лучше впасть в детство, чем в жир знаменитости.

Омолодила – любовь.

Он любил безнадежной любовью катимый раздувшийся шар, называемый «Анною Павловной»; в горьких заботах и в хлопотах над сослагательной жизнью катимого шара, над «бы», – стал прекрасен; он – вспомнил, как двадцать пять лет он вздыхал, тяготясь своей «злою женою»; о, если бы во́время он разглядел этот взор без очков. Он узнал бы: она понимала в нем «Китю», страдавшего зобом величия: зоб с него срезать хотела; и зоб надувала – другая.

Боролась с другою; и – пала, как в битве.

Склонился над ней с беспредельною нежностью он: все казалось, – вот встанет, вот скажет:

– Никита Васильевич, – вы «Пипифакс» мне купите у Келлера.

Или – записку повесит:

– Прошу содержать в чистоте.

И, надев два огромных своих черно-синих очка, каблуком и твердейшею тростью пристукивая, очень спешно отправится на заседание «Общества распространенья технических знаний меж женщин», где женщины, под руководством ее телеграмму составивши, на кулинарные курсы пошлют (в день торжественный двадцатилетия):

 
Жарьте – полезное, доброе, вечное,
Жарьте, – спасибо вам скажет сердечное, —
Русский народ![39]
 

Не вставала: лежала коровой.

Так в облаке видим мы грезу; но облако – мимо проходит; коснуться – нельзя; и прекрасная жизнь с Анной Павловной осуществлялася лишь аллегорией, праздно катимой в пространства, откуда – сталел, живортутился пруд и откуда залопались отблески, точно немейшие бомбы, несясь к берегам, – поджигать берега; не дотянутся: лопнет у самого берега белая светом звезда; точно снимется с вод.

И погаснет, как «бы», угасавшее в темном, животном мычаньи.

Пришлепывал – старый артритик, – за креслом, глазные шары закатив, уставляйся бельмами в запад; но, ширясь, от пят его тень простиралась к востоку: гигантилась к Азии, немо спластавшись с тенями деревьев и став безголовой.

Так – мы.

Полагая, что путь наш протянут – пред нами, несемся в обратную сторону, чтобы, родившися старцами, – «пупсами» кануть лет эдак под семьдесят: в смерть.

Уже клумбы уставились вздрогом берилла: в закат розовеющий; все говорило, что в лиловоотсветном августе спрячутся розовые дней склоненья июлей; в склонения шел он: коляску – обратно катил под серебряным склянником шара, откуда трепались настурции.

Кресло казалося – мощехранилищем: в кресле лежали – нетленные мощи.

………………….

Вступили в права желтоглазые сумерки; заволновалися в ночь черноверхие купы деревьев; и зеленоясная молнья – летала.

34Занимательная математика (фр.).
35Липы шепчутся и вздыхают кругом: «Почему ты был слеп и глуп?». В грехе и в наслаждениях идем мы ко дну, чтобы найти печальную могилу. – Перевод А. Белого.
36Колокольчики из вечности поют привет тебе и приносят радостно небесный поцелуй; душа развертывает небесный полет; сердечко умнеет для жизни; солнце трубит в небесной голубизне: «О, ликуй, спасенный, в душистых сенях!» Стихотворения принадлежат Л. А. Кавалькасу. – Перев. и примеч. А. Белого.
37Но нет – невозможно вынести: чего она хочет? (фр.)
38Но вы меня оставляете… (фр.)
39Пародия на некрасовские строки принадлежит не мне, а покойному Дорошевичу. – Примеч. А. Белого.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru