bannerbannerbanner
Вторая попытка

Владимир Хачатуров
Вторая попытка

Контрольное сочинение

Как уже упоминалось выше, кабинет русского языка и литературы располагался в непосредственной близости от служебного кабинета директрисы. Столь тесное соседство объяснялось не только вечной административной занятостью Арпик Никаноровны, но и философской основательностью ее походки (не путать с монументальной поступью иных рядовых учительниц). Казалось, директриса вознамерилась опровергнуть на практике разом обе антиномические истины: апорию Зенона об Ахиллесе и черепахе, и народную мудрость «тише едешь – дальше будешь». Впрочем, апологеты, без которых немыслимо никакое начальство, утверждали, что все это глупости, что ни о каких эмпирических опровержениях спекулятивных истин не может быть и речи, а может – только о мудром следовании древнему правилу: «поспешай медленно»[53].

Как бы там ни было на деле в действительности, но в прошлом учебном году, когда еще не существовало кабинетной системы, то есть когда учителя ходили к ученикам в гости (а не как ныне, когда неприкаянные ученики, обремененные поклажей портфелей и верхних одежд, кочуют на переменах в поисках пристанища), Арпик Никаноровна не всегда успевала вовремя достичь классной комнаты 8-го «а», находившейся, не далеко не близко, аж на втором этаже противоположного крыла главного учебного корпуса. Бывало только войдет, только поздоровается с ликующим от радостной и долгожданной встречи классом, как уже звенит звонок, урок окончен и пора ей, горемычной, оправляться восвояси несолоно хлебавши. А тем временем гениальный Пушкин, великий Лермонтов и бесподобный Гоголь остаются для ребят совершенно непонятными, неразъясненными, а некоторым так и вовсе неведомыми. Но это еще полбеды, полная беда, – что заполняя ожидание разговорами, иные из учеников пытались по-своему, не сообразуясь с рекомендациями РОНО, ГОНО и лично Министерства просвещения, прочесть, понять и интерпретировать отдельные произведения гениальных классиков. Особенно усердствовал в этом Брамфатуров, – мальчик, безусловно, начитанный и неглупый, но склонный к отвлеченным умствованиям неконтролируемого содержания. Сама лично Арпик Никаноровна ничего почти из этих умствований не слышала. Но, естественно, нашлись добрые люди, примерные ученики, сознающие свой долг перед преподавателем, и сообщили, и просветили, и поведали в подробностях. Волосы у директрисы от этих подробностей дыбом не встали исключительно благодаря хорошему качеству лака, которым она пользовалась. Однако делать организационно-административные выводы, основываясь, пусть и на достоверных, но все – же слухах, подробных, но доносах, Арпик Никаноровна не стала. Из принципа. Если бы компетентные органы в 1938 году руководствовались схожим убеждением, то отец ее, – видный профессор-математик, – не сгинул бы на стройках социализма в тундрах Сибири… Каждый обвиняемый заушно должен быть выслушан лично и наказан согласно совокупности конкретных обстоятельств, а не предполагаемой вины. Так считала Арпик Никаноровна. И надо сказать, такое благородство особенно шло ее мало подвижному, но выразительному лицу.

Брамфатуров был вызван, что называется, на ковер и обстоятельно допрошен. Согласно его же личным показаниям, он не говорил о Пушкине, что-де «вот был великий человек, а пропал, как заяц», а нес этот вздор агент царской охранки Фаддей Булгарин. Выяснилось также, что клерикальная интерпретация «Послания в Сибирь» тоже не принадлежит ученику 8-го «а» класса ***девятой средней школы Брамфатурову Владимиру, но самым преестественным образом вытекает из содержания означенного стихотворения. Будто бы не абы какую, а именно эсхатологическую свободу предрекает Александр Сергеевич своим друзьям-декабристам, отбывающим срок за неудачную попытку последнего в истории России дворцового переворота[54]. Причем делает это в выражениях буквально дословно повторяющих пророчества Иоанна Богослова: «оковы тяжкие падут», «темницы рухнут», после чего Свобода вооружит их мечами для последнего и решительного Армагеддона. Мол, именно в виду весьма отдаленной перспективы такого исхода, поэт и призывает узников проникнуться тремя христианскими добродетелями: Верой («Храните гордое терпенье», ибо это и есть вера), Надеждой («Несчастью верная сестра») и Любовью («Любовь и дружество»)…

Пришлось директрисе давать немедленный отпор столь махрово-поповскому прочтению пушкинского шедевра: цитировать атеистические высказывания Александра Сергеевича, глухо намекать на «Гаврилиаду», красочно описывать духоту и маету реакционного царского режима, в общем, изо всех сил стараться вернуть заблудшую душу в лоно единственно верного диалектически-материалистического учения. Очень пригодились Арпик Никаноровне и сведения из истории религии, почерпнутые ею в свое время от деда-епископа. В частности, факт позднего включения в канонический текст Евангелий (да и то лишь под бешеным нажимом мракобесных монахов) так называемого Апокалипсиса, который по сути своей является ничем иным, как литературным памятником антиримской пропаганды. Вот!

Ну, вот или не вот, Брамфатуров, слава Богу, спорить не стал. Лишь с иронией заметил, что некоторые экзегеты относят факт позднего включения в текст Евангелий Откровений Иоанна Богослова на счет Провидения, которое якобы всячески препятствовало его ранней канонизации по причине глубоких сомнений в композиционной компетентности канонизаторов. Дескать, в противном случае эти Откровения могли оказаться как посреди Деяний, так и посреди Посланий, что непоправимо исказило бы Божественную архитектонику Нового Завета. Не ожидавшая подобной покладистости директриса, хотела было ограничиться взятием торжественной клятвы «никогда впредь и больше ни за что», да вовремя вспомнила о других классиках, также не избегших вопиющих умствований того же недоросля. О Лермонтове вспомнила. О Михаиле, об Юрьевиче. В частности, о его лирическом герое, которому было «И скучно, и грустно и некому руку подать в минуту душевной невзгоды», и так далее, вплоть до скорбного финала с его горькой констатацией жизни как пустой и глупой шутки, каковую, конечно же, следовало трактовать не расширительно – ибо жизнь сама по себе для поэта прекрасна, – но исключительно в применении к той отвратительной форме, что сложилась в 30-е годы прошлого века в николаевской России. Что, кроме идейной связи этого стихотворения с программной «Думой», и восхищения простотой выражения да естественностью и свободой стиха, мог вызвать этот шедевр в душе 14-летнего мальчишки, наверняка воображающего себя в душе Печориным?

Оказалось, много чего такого иного, что опять спасибо хорошему качеству лака для волос за нерушимость директорской прически. Хотя не скроем, был момент, когда казалось, что даже французской парфюмерии не справиться с напором слившихся воедино чувств: праведного негодования, изумленного ошеломления и нравственного возмущения. Подобную ересь впору выслушивать только лысым преподавателям словесности. Но не стричься же наголо из-за всякого литературного хулигана! Он, видите ли, полагает, что нет ничего ни в этом мире, ни в том, что не показалось бы пустой и глупой шуткой, если взглянуть на все на это (и то) так, как взглянул поэт, то есть с холодным вниманием. Быть может, архангел Сатанаил именно такого взгляда и удостоил излюбленное детище Господне – человека. В результате чего загремел в тартарары. Следовательно, холодное внимание взгляда суть дьявольское состояние души, весьма характерное для Лермонтова с его байроническим демонизмом. Тогда как небрежный, но, тем не менее, заинтересованный и сочувственный взгляд Пушкина, более Господу угоден, да и всем нам куда ближе и душеприятнее. Не случайно, Пушкин, будучи в том же 26-летнем возрасте, что и Лермонтов, когда последний сочинил разбираемое нами стихотворение, поэтически предвосхитил это лирическое событие гениальным советом:

 
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
 
 
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.
 

С выражением прочитав сей несомненный пушкинский шедевр, этот enfant terrible[55] пустился во все тяжкие ложного истолкования, поминая не к месту разных библейских персонажей, а именно царя Соломона, у которого на заветном кольце, оказывается, было выцарапано жалкой прозой примерно то же самое, что Александр Сергеевич запечатлел бессмертными стихами. Настойчивые попытки Арпик Никаноровны обратить внимание еретика на то, что он, быть может, сам того не желая, оказался по одну сторону классовых баррикад с реакционерами, травившими Лермонтова за его свободолюбивые антимонархические, антикрепостнические убеждения, в том числе за гениальное «И скучно, и грустно», успеха не имели. Даже, как всегда, к месту и ко времени процитированный Белинский (««И скучно, и грустно» из всех пьес Лермонтова обратила на себя особенную неприязнь старого поколения. Странные люди! Им все кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдой!») не смог вернуть заблудшего отрока на стезю добродетели. Напротив, вызвал ряд не укладывающихся в голове критических замечаний о том, что он-де не видит большой разницы между любителями побрякушек и обожателями громовых раскатов, поскольку и те, и другие являются рабами собственных слуховых галлюцинаций. И что по здравом размышлении, он находит положение любителей побрякушек менее безнадежным, чем любителей громов, так как от последних можно вполне эстетически оглохнуть. Что, между прочим, и случилось с «неистовым Виссарионом» в пору его маниакального увлечения тем, что ему угодно было именовать «натуральной школой» – этим москательным отделом в мелочной лавочке реализма. Только эстетически глухой человек мог поставить Жорж Санд выше Бальзака, а Гоголя сопричислить к сатирикам и реалистам (все равно как считать Данте юмористом на том очевидном основании, что он является автором пусть и Божественной, но все же комедии). Между тем любому мало-мальски сведущему в словесности человеку уже из ранних сочинений Николая Васильевича было ясно, что кончит он религиозным мракобесием «Выбранных мест из переписки с друзьями» и творческой импотенцией второго тома «Мертвых душ». Для этого достаточно было вдуматься в финал повести о том «Как поссорились Иван Иванович с Иваном же Никифоровичем»: «скучно жить на этом свете, господа», – констатирует Гоголь, отчасти предвосхищая Лермонтова, но по большей части стараясь подвести читающую публику к инфернальному выводу, что на том свете жить куда как занимательней и веселее.

 

Ученика несло на волнах словоблудия все дальше, директрису трясло мелкой дрожью все амплитуднее, что губительным образом сказывалось на даре членораздельной речи: она его периодически утрачивала и вновь внезапно обретала. Так, когда этот юный демагог, софист, схоластик и резонер-негодник вдруг признал открытое письмо Белинского к Гоголю «благородным документом», дар речи вернулся к Арпик Никаноровне практически в полном объеме. Но когда этот фальсификатор и ревизионист-очковтиратель, затронув тему влияния древнегреческой литературы на русскую словесность, попутно заметил, что последней сиреной на свете была крыловская ворона от Эзопа, утратившая в результате эволюции столь бесполезные в новых демифологических условиях соблазнительные органы, такие, как женская грудь и привлекательное личико, но сохранившая главное свое достоинство – ангельский голосок, слухи о котором будто бы и подвигли любознательную лису просить ворону-сирену, отложив ужин, предаться вокалу (ибо наивная лиса не подозревала, насколько вкусы древних отличались от нашего скверновкусия), то дар речи надолго покинул бедную директрису, равно, как впрочем, и лису с вороной, взаимную обиду которых не дано было подсластить никакому сыру, будь то французский камамбер, итальянская горгонзола, грузинское гуди, или армянский чанах, наконец…

Но, как говорится, нет худа без добра (должно быть, поэтому добро не отваживается являться к нам без какого-нибудь худа). Административным итогом вызова литературного разбойника на ковер стало введение в следующем учебном году прогрессивной кабинетной системы. Отныне Арпик Никаноровна могла не оставлять ребят без строгого методического присмотра лицом к лицу со сложным, идеологически неоднозначным материалом, каким считается русская литература второй половины XIX века. Но что представлялось еще более важным, завиральным идеям Брамфатурова был положен педагогический предел. Попросту говоря, этому мальцу-удальцу отныне элементарно не хватало времени на то, чтобы навыдумывать и нагородить чепухи с ерундовиной. Только класс притихнет, сосредоточиться, навострит уши в предвкушении очередной порции несусветной отсебятины на ниве русской и мировой словесности, ан Арпик Никаноровна уже тут как тут, – еще не войдя полностью в кабинет, уже командует: «Брамфатуров, молчать! Марш на место! Здравствуйте, ребята!..»

Поначалу случалось, просили хором позволить Брамфатурову досказать начатое, мотивируя тем, что это и ей, Арпик Никаноровне, будет интересно послушать, в чем директриса сильно сомневалась, утверждая, что наслушалась этого Брамфатурова на всю оставшуюся жизнь. В том, что она не кривила душой, класс убедился в течение первой же четверти, в ходе которой Арпик Никаноровна ни разу не вызвала Брамфатурова для дачи устных показаний о пройденном учебном материале. Сколько последний ни тянул руки, сколько ни изощрялся в комментариях с места, официального полновесного слова ему ни разу не предоставили. Правда, при этом ничего, кроме пятерок, Арпик Никаноровна ему по литературе не ставила. Ну а по русскому языку – другое дело: там гоголем от демагогии не пройдешься, не покрасуешься, там только знания в цене, причем желательно точные… И Брамфатурову приходилось довольствоваться по русскому языку теми оценками, которые он действительно заслужил, а не вынудил путем софистического террора. А больше четверки он по грамматике редко когда чего-нибудь заслуживал. Вот так и получалось, что имея за содержание домашних и контрольных сочинений неизменную пятерку в числителе, в знаменателе он зачастую обнаруживал унизительную для такого всезнайки троечку.

Он, конечно, пытался с этим бороться, но каким-то, мягко говоря, странным образом. Вместо того чтобы, как это делают все порядочные ученики, стремящиеся исправить плохую отметку на лучшую, приналечь на учебники, не чуждаясь неизбежной в данных обстоятельствах зубрежки, он, наоборот, пустился во все тяжкие, пытаясь доказать, что для творческой личности, каковой он, Брамфатуров, несомненно, является, вериги, налагаемые грамматикой, слишком тесны и обременительны, что они-де подрезают крылья его вдохновению, и что вообще, если на то пошло, у каждого приличного автора своя грамматика, своя орфография, свое правописание, лексика, синтаксис, пунктуация, а коли что не так, на то есть корректоры и метранпажи… Et cetera et similis[56].

Поперваху Арпик Никаноровна, не ожидавшая столь оголтелой атаки на твердыню языка – грамматику, – даже слегка растерялась и даже позволила себе ввязаться в никчемную дискуссию о незыблемых основах образованности, об объективно-исторических особенностях того или иного языка, о том, что школьника, пишущего сочинение на заданную тему, можно считать автором лишь в очень условных пределах, поскольку автор по определению есть сложившаяся личность, постигшая не только азы, но и глубинную связь хитросплетений жизни – как на бытийном, так и на бытовом уровнях – с учебным материалом, и, стало быть, не подвергающая сомнению необходимость существования и функционирования последнего именно в той форме и в том сущностном содержании, в каком он исторически сложился… Однако краткое изложение Арпик Никаноровной отдельных тезисов своей некогда задуманной и в силу различных обстоятельств тогда же недописанной диссертации произвело эффект обратный ожидаемому. Вместо того чтобы удивиться, вдуматься, проникнуться, смириться и снять с повестки дня свои наглые претензии, этот enfant terrible, напротив, оскорбился в лучших чувствах и представлениях о самом себе и принялся с жаром доказывать, что он не какой-то там условный автор сочинений на заданную школьной программой тему, а самый что ни на есть доподлинный автор, которому приходится, подчиняясь возрастным предрассудкам общества, писать школьные сочинения на всякие малоинтересные темы, что, между прочим, негативно сказывается на его творческом духе, тормозя его саморазвитие в самовыражении. И в качестве доказательства попытался немедленно довести до сведения директрисы и всего класса один из своих перлов под названием «Последняя ночь Франсуа Вийона» с отвратительно легкомысленным эпиграфом:

 
Я – Франсуа, чему не рад:
Увы, ждет смерть злодея.
И сколько весит этот зад,
Узнает завтра шея.
 

Бурная реакция класса на эпиграф вывела директрису из заблуждения, что будто бы этому Брамфатурову можно что-то доказать, в чем-то переспорить или вообще удержать в общепринятых рамках эвристических приличий. И Арпик Никаноровна решила прибегнуть по отношению к возмутителю спокойствия к более жестким мерам, а именно вызвать в школу его отца, слывшего человеком строгим, справедливым, просвещенным хранителем традиций, культурным оплотом устоев, словом, военным. Что она и сделала. Однако обстоятельства сложились так, что когда отец Брамфатуров выкроил время для встречи с директрисой, последней пришлось вести речь не об его первенце, а о своем собственном непутевом младшем сыне. И хотя разговор в итоге получился плодотворным, с жесткими мерами в отношении первенца пришлось повременить. Иными словами, отложить до худших времен, которые не заставили себя долго дожидаться. Не успела третья, определяющая, четверть вступить в свою длинную колею, как Брамфатуров выкинул номер с побегом в Америку. Правда, он был не один, а в компании с Никополяном, но и дураку ясно, кто в этой провокационной вылазке верховодил… Разумеется, и у Арпик Никаноровны, как директрисы школы, возникли в связи с этим из ряда вон инцидентом кое-какие неприятности, но у майора Брамфатурова их наверняка появилось на порядок больше…

Почти недельное отсутствие виновника идеологической диверсии на уроках заронило надежду, что мальчик, наконец, осознает недопустимость своего поведения, возьмется за ум, перестанет ерничать, прекратит паясничать и постарается загладить свою вину отличной учебой вкупе с примерным поведением – словом, сделается достойным сыном достойного отца и достойным учеником достойнейшей из школ. И надежды эти в первый же день появления Брамфатурова на уроках стали вроде бы оправдываться: пятерка по НВП, пятерка по физике, пятерка по биологии, в конце концов, – все свидетельствовало в пользу исправления, взятия за ум и глубокого осознания случившегося. Арпик Никаноровна уже заранее тихонько под сурдинку ликовала (хотя, будучи реалисткой, нет-нет и одергивала себя от рецидивных проявлений былой романтичности), представляя какое политически грамотное, идеологически выдержанное сочинение способен накатать этот раскаявшийся грешник, дабы оправдаться перед вышестоящими органами: собственным отцом, дирекцией школы и органами государственной безопасности.

И ведь как все удачно сложилось: не какое-нибудь обычное классное сочинение, а общешкольное, общерайонное, а может быть, и общегородское контрольное. А это значит обязательное присутствие на уроке как минимум двух методистов из РОНО, призванных строго следить за чистотой соблюдения всех требований, важнейшее из которых – чтобы ученики только свои мысли сообщали бумаге, а не заемные, – из учебников, шпаргалок, подсказок. Поэтому на партах ничего, кроме личных авторучек, быть не должно. Все остальное доставят с собой методисты: и темы сочинений, и проштампованные грозными печатями двойные листки, как для беловиков, так и для черновиков, ибо сдаче на проверку подлежит все написанное. Рвать и метать в творческом порыве сочинительства категорически запрещается – дома надо было готовиться, учиться, мучиться, а на контрольном общешкольном сочинении будьте любезны спокойно, аккуратно и желательно грамотно изложить по доставшейся на вашу долю теме весь запас ваших знаний о ней. Сначала на черновике. Затем на беловике. И да поможет вам Бог, – в смысле, единственно верное учение Маркса-Энгельса-Ленина!

«Аминь», – подумали ученики, встали, поздоровались, сели и приготовились к худшему…

Все было организованно по высшему разряду, как в кино: командующему нарочный вручает сверхсекретный пакет, командующий расписывается в получении, распечатывает, засекая точное время, знакомится с содержанием, скликает командный состав, дает вводную… Арпик Никаноровна расписаться в получении расписалась, но времени засекать и командный состав скликать не стала, хотя вводную дала: велела Маше Бодровой изобразить на доске своим ясным почерком все три темы контрольного сочинения. Маша изобразила, дети прочли и некоторые из них, оборотившись к доске затылками, послали долгий, исполненный многоразличных чувств – в диапазоне от осуждения до восхищения – взгляд, адресованный, само собой разумеется, не дяденьке средних лет, который на пару с тетенькой примерно того же возраста доставил секретный пакет директрисе и теперь, уже не в качестве нарочного, а в должности особоуполномоченного представителя высших структур восседал на последней парте крайнего ряда бок обок с самим Брамфатуровым. (Для справки: тетенька нашла себе приют на второй парте первого ряда, так что вся пересеченная местность, насквозь просматриваясь и накрест прослушиваясь, пребывала под бдительным контролем.)

 

Дяденька, как то и полагается мужчинам средних лет недурственной наружности, находящимся при исполнении, в соответствующем это высокой миссии наряде общечиновного образца, сперва принял столь явно выказанное внимание на собственный счет, и не то чтобы возгордился или, наоборот, закомплексовал, скосив глаза на будто бы съехавший на сторону галстук, но как-то весь подобрался, приосанился, умудрившись при этом не утратить профессионально отсутствующего, сходу все секущего выражения лица. Но как он ни изощрялся в проявлении нордической сдержанности, всем глядящим сразу стало ясно, что в буфет он на перемене не наведывался и пророчеств своего соседа по парте о возможных темах контрольного сочинения не слыхал. Впрочем, оно и к лучшему, иначе заподозрил бы незнамо что, потому как пророчества сбылись самым, что ни на есть, досадным образом. За исключением третьей, свободной, темы, о которой девятиклассников особо предуведомили, что писать ее может любой, невзирая на доставшийся ему вариант, но получить высшую оценку в состоянии только Лев Толстой и Антон Чехов вместе взятые.

Итак, министерство просвещения по явному наущению Брамфатурова разродилось следующими обязательными темами контрольного сочинения:

I вариант. Новые люди в романе Н. Г. Чернышевского «Что делать?»

II вариант. Тема маленького человека в романе Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание».

Свободная тема: Оглянись на себя.

Пророк отреагировал на свой триумф достаточно скромно: плечами пожал да губы скривил. Взиравшие отвернулись, пророк склонился над своими девственно чистыми (лиловые печати не в счет) листками и поспешил устранить это безобразие. «Черновик. Предполагаемые эпиграфы для беловика», – вывел он не дрогнувшей рукой, после чего слегка призадумался, чему-то улыбнулся и пошел строчить: «τοΰ λόγου δ’έόνιοs ξυνοΰ ζώουσιν οί πολλοί ώs ίδίαν έχουτεs φρόνησιν». I. p. 77. Fr. 2. (Heraclites).

И с красной строки: «The words are many, but the Word is one». G. K. Chesterton[57].

Поглядел на все на это, вновь порылся в памяти, просиял и опять заскользил разбойным пером по беззащитной казенной бумаге, выводя: «Habent sua fata libelli». Terentius Mauro[58]. Вывел и это, но перечитывать не стал, продолжил с красно строки, морщась в сомнениях – то́ ли память подбросила, что ему нужно?

«Je ne parlerai pas, je ne penserai rien». A. Rimbaud[59].

Передумал, зачеркнул, усмехнулся (черновик все-таки!), изложил другую французскую мысль, но на сей раз русским языком. Вероятно, для разнообразия.

«… если уничтожить все людские мечты и бредни, мир утратит свои очертания и краски, и мы закоснеем в беспросветной тупости». Анатоль Франс.

После чего обратился к особоуполномоченному за товарищеской помощью, интересуясь, какой из эпиграфов точнее выражает общую мысль и лучше выглядит графически. Особоуполномоченный покосился на листок неодобрительным оком, затем присоединил к нему второе, еще более мрачное, и воззрился на дерзкого школяра:

– Это контрольное сочинение. Самостоятельная работа. Подсказки исключаются. Так что на ваше усмотрение…

Дерзкий школяр кивнул, соглашаясь:

– Естественно на мое, но должен же я извлечь хоть какую-то пользу из того счастливого обстоятельства, что моим соседом на контрольном сочинении оказался не свой брат-двоечник, а просвещеннейший представитель высших педагогических сфер…

– Вы слишком много болтаете, – сухо заметил представитель высших сфер. – Можете не успеть…

– Двойку схватить я всегда успею… Впрочем, все равно спасибо, вы мне очень помогли!

– Каким образом? – вскинул брови методист.

– Самым что ни на есть деликатным. Отказавшись высказаться по существу, дали тем самым понять, что ни один из эпиграфов не имеет к заданной теме непосредственного отношения.

– Ничего подобного! – запротестовал уполномоченный. – Это вы сами так решили. Я ни о чем не умалчивал и ни на что не намекал!

– Брамфатуров, потише! – потребовала директриса.

– Здорово! – обрадовался Брамфатуров, переходя на заговорщический шепот: – Оказывается мы с вами однофамильцы, если не родственники! Скажите, как звали вашего дедушку по отцовской линии, часом не Мкртыч?

– Моя фамилия Дарбинян! – гордо уведомил уполномоченный. Шепот для выказывания гордости мало подходящ, но у методиста получилось: и шепотом, и гордо.

– А-а, мистер Смит из Смитсоновского института![60] – вроде как про себя заметил школяр.

– А вы, как я понял, классный клоун-провокатор?

– Почти угадали. Только не просто классный, а первоклассный. И не клоун-провокатор, а клоун-гуру. И в порядке ответной любезности рискну охарактеризовать вас как весьма отзывчивого, просвещенного и интеллигентного человека, который так и не усвоил амикошонской привычки тыкать незнакомым людям, в том числе даже школярам…

– Вы не можете знать, какой я человек, потому что видите меня впервые, – возразил ничуть не польщенный уполномоченный.

– Я знаю вашу фамилию, выкованную огнем и железом. Я знаю ваш герб – молот Тора. И я знаю, что род ваш древней древнейших наций. Вам есть чем гордиться, товарищ Дарбинян! Вы имеете полное право смотреть на остальных свысока, не скрывая снисходительной усмешки. Ибо следить за соблюдением школьниками правил игры РОНО, не менее поэтично, чем предаваться неистовой мощи кузнечного дела в какой-нибудь деревенской кузнице, как это делали ваши предки… Послушайте, мистер Смит, коль с эпиграфами у меня не заладилось, не обратиться ли мне к свободной теме, попытавшись совместить в моей скромной особе Чехова с Толстым, Пушкина с Гоголем, да и Маркса с Лениным, думаю, не помешало бы, а?

– Пишите что хотите, только не мешайте ни мне, ни себе, ни другим! – прошипел в сердцах представитель РОНО и демонстративно отвернулся от своего назойливого соседа. Но соседа не так-то легко было пронять.

– То есть как «что хочу»?! Вы данной вам властью разрешаете мне писать контрольное сочинение на любую тему, невзирая на те, что указаны на доске, я правильно вам понял?

Особоуполномоченный молчал, притворяясь глухим, немым, а возможно, еще и слепым и безумным в придачу. Но поскольку безумным он все же не был, то вскоре понял: этот клоун вполне может счесть его молчание знаком согласия, и, хотя впоследствии вряд ли сможет доказать, что ему лично им, товарищем Дарбиняном, было разрешено писать на любую тему, игнорируя официально утвержденные, но разговоров потом не оберешься, неприятный осадок останется, а это чревато, по меньшей мере, задержкой в карьере. Вот почему глухой услышал, немой отверз уста и, обернувшись к тому, от которого давеча столь решительно отвернулся, заговорил, имитируя строгим шепотом раздраженное шипение закипающего чайника:

– Выбор ваш ограничен: либо первый вариант, либо свободная тема, либо если вы не перестанете паясничать, удаление с урока!

– Вы не только интеллигентный и отзывчивый, но и даром убеждения обладаете, – прошептал уважительно клоун. – Уговорили. Всё. Возвращаюсь к своим баранам. То бишь к новым людям в романе Чернышевского «Что делать?», хотя назвать эту убогую агитку романом можно только в пылу идейного иконоборчества…

– Вам не нравится Чернышевский? – вдруг утратив склонность к партизанскому молчанию, живо заинтересовался методист.

– Мне не нравится «Что делать?», а лично к Николаю Гавриловичу, к этому аргонавту идеала, у меня минимум претензий, в основном касающихся его абсолютного невежества в искусстве слова. Но как личность я его даже немного уважаю. За святость. Именно из такого сорта людей в эпоху раннего христианства получилась великомученики, а во второй половине XIX века, в период зажравшегося православия, – пламенные революционеры-семинаристы. Юристы воспламенились позднее…

– Какие еще юристы? – вкрадчиво шепнул уполномоченный.

– В основном, неудавшиеся…

– Вы на кого намекаете?

– На Вышинского, который считал признание обвиняемого матерью доказательств, а презумпцию невиновности – буржуазным предрассудком. Правда, он был генеральным прокурором, но разве можно назвать его удавшимся юристом?.. А теперь, пожалуйста, успокойтесь и постарайтесь сосредоточиться на своей ответственной работе. Вас ведь сюда не праздно расспрашивать, а строго следить за соблюдением порядка прислали, или я, пардон, ошибаюсь?

– Ну ты и гусь! – задыхаясь от восхищения прошипел методист, изо всех сил удерживаясь от антипедагогического подзатыльника.

– Арпик Никаноровна, – поднял руку гусь. – Можно выйти?

– А ты что-нибудь написал?

– Почти две страницы.

– Интересно, когда же ты успел, если рот у тебя не закрывается?

– Рот болтает, а руки пишут, Арпик Никаноровна.

– Тоже мне Юлий Цезарь! – проворчал Ерем во всеуслышание.

Арпик Никаноровна одобрительно усмехнулась.

– Можно, Арпик Никаноровна?

– Нет, нельзя. Я ведь предупреждала: выходят только на перемене и только парами, причем пара должна состоять из учеников пишущих разные варианты, и пока вышедшие не вернутся, следующая пара никуда не выходит. Кстати, ты, Брамфатуров, как не имеющий пары, и сидящий на последней парте в последнем ряду, идешь в последнюю очередь…

53Festina lente (rus.).
54Как он имел наглость назвать восстание декабристов, не преминув заявить о своем категорическом несогласии с В.О. Ключевским, ограничившим «эпоху дворцовых переворотов» всего-навсего тридцатью семью годами (1725–1762), в то время как на деле эта эпоха растянулась ровно на столетие и насчитывает не пять удачных переворотов, а семь удачных и одно неудачное. Ибо воцарению Павла на престоле были присущи все характерные признаки дворцового переворота с его опалами для фаворитов прежнего правления и отличиями для приверженцев нового. О способе прихода к власти Александра I через лейб-гвардейский заговор и убийство того же Павла нет смысла спорить. Что же касается декабрьской бучи ста двадцати блажных поручиков, то переворот им не удался единственно потому, что в их рядах не оказалось в наличии реального претендента на трон; удовлетвориться отсутствующим Константином и женой его Конституцией смогла лишь незначительная, обладающая отвлеченным мышлением, часть гвардии.
55Ужасный ребенок (фр.).
56И так далее и тому подобное (лат.).
57Слов много, но Слово – одно. Г.К. Честертон (англ.).
58Книги имеют свою судьбу. Теренциан Мавр (лат.).
59Ни слова, ни мысли. А. Рембо (фр.).
60Дарбинян, как и Смит, эквивалентны русской фамилии Кузнецов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru