bannerbannerbanner
полная версияПоймём ли мы когда-нибудь друг друга?

Вера Георгиевна Синельникова
Поймём ли мы когда-нибудь друг друга?

Конечно, я тебя слегка поддразниваю, не сердись, просто у меня отличное настроение. Если вдуматься, до нашей встречи осталось совсем немного. Старина шестьдесят третий доживает свои последние денёчки. Иногда я злился на него, но, в сущности, зря – ведь даже разлука с тобой – это жизнь. Я вечный его должник и припас для прощания с ним бутылочку доброго вина. Но когда настанет черёд встречи Нового года, одной бутылочкой не обойтись, я буду всячески задабривать его, чтобы он не выкинул какой-нибудь фортель. Первый бокал я выпью, когда наступит на далёкий край материка, где обитает симпатичный гомо заполярис. Вторую, третью, четвёртую рюмочки буду пропускать по мере продвижения новорождённого на запад. Ну, а когда он доберётся до меня, мы с ним по-дружески уже не будем считать рюмки. Не хмурься, милая Данусь, – чему быть, того не миновать. Сама посуди, ведь это не повод, а событие, а когда на земле совершаются события, не выпить – большой грех, спроси у любого.

Всё это, разумеется, шутки, хоть и в каждой шутке…. К удивлению окружающих и своему собственному, веду я себя вполне прилично. Со дня твоего отъезда я не налился ни разу, а искушение, надо признаться, ходит по пятам. Я устоял даже тогда, когда из твоего письма выяснилось, что и тебе, и даже твоему отцу известно про мебель в Пригородном доме. Я был буквально убит и попенял матери, что она открыла раньше времени эту тайну. Ведь я оставлял этот козырь на потом, на тот случай, когда ты во мне разочаруешься окончательно. Теперь всё пропало. Тебе известен мой единственный плюс, остальное – безнадёжные мрачные минусы. Даже в признании твоего отца я не нахожу утешения. Пожалуй, он решил, что я краснодеревщик, интересы которого не идут дальше морёного дуба.

Впрочем, я как всегда не прав. Есть у меня в запасе ещё один плюс, которому вряд ли можно что-нибудь противопоставить. Это моя любовь. Люблю тебя, Данусь! Как хотелось бы мне постоять под твоим окном, увидеть твой чудный профиль. Его прекрасные черты безошибочно уловил мсьё Анатоль.

С Новым годом, годом нашей встречи!

Пиши!

Всегда и весь твой

__ __ __

11.01.1964 г

Дана

пос. Дальний

Милый мой краснодеревщик!

Дремучий неисправимый философ!

Я не просто хвалю тебя, целую в макушку и нежно глажу по загривку, а я признаю твое абсолютное первенство в области принятия гениальных решений.

С тайным страхом ждала я твоего письма. Выбирать между тобой и Севером сейчас мне было бы просто невыносимо, потому что я действительно влюбилась. Она-таки приворожила меня – эта неброская, простоватая с виду земля. Если бы мне пришлось уезжать, здесь осталась бы немалая часть моего сердца, но это, мой дорогой любитель заглядывать в рюмочку, вовсе не расточительство, ведь отдавая частичку себя, взамен я получаю гораздо больше. Я получаю Север.

Я получаю тундру, которая не похожа ни на степи, ни на горы и вообще ни на что на свете, разве что самую малость напоминает пустыню и море – всей своей беспредельностью она открыта навстречу небу. Ни один чуждый силуэт не отягощает горизонта, и небо начинается от самой земли. В тундре возникает ощущение, что ты наедине со Вселенной. Но удивительно: твоё «я» не сжимается в точку, а напротив растворяется в этом прозрачном пространстве, слегка густеющем где-то в невообразимой вышине. Вселенная молчит, но это не тягостное молчание. Она прислушивается к тебе, как ты прислушиваешься к ней.

– Кто ты? – вопрошает небо.

– А ты? – строптиво отвечаю я.

И думаю: вот было бы здорово изобразить трио: Земля – Человек – Вселенная. Не маленький человек на фоне большой Земли и необъятной Вселенной, а всё одинаково масштабное. Пусть это не очень похоже на ту бесконечность, с которой пишешь ты, но я очень рада такому нечаянному совпадению наших представлений. Вообще мне нравится, что ты меня поддразниваешь, одёргиваешь, приземляешь – следишь за тем, чтобы меня не унесло ветром куда-нибудь не в ту сторону. Примерно так обращался со мной Антон, и в этом чувствовалась настоящая забота. Он был мне, как старший брат. А ты… Ты – всё. Ты – как скала, на которой, за которую я держусь и которая устоит в любую непогоду.

С тех пор, как ты написал, что ты останешься на Севере, я не могу отделаться от ощущения, что ты уже здесь. Мысленно пририсовывая твою медвежью фигуру к скоплениям курильщиков в экспедиционных коридорах, я неизменно прихожу к выводу, что один только мудрый и добрый Дик может сравниться с тобой. Ты не то, чтобы крупнее, не то, чтобы лучше, а вот не знаю, как точнее выразиться, наверное, больше всех. Даже друга Рени – суперинтеллектуала Олега Изверова не могу поставить рядом с тобой – чего-то ему «очен, очен», как говорит Брезгунов, не хватает. Возможно, понимания связи вещей. Тебе бы он голову не заморочил, как он делает с успехом в кабачке «Флибустьер» – излюбленном месте отдыха местной культурной элиты.

Заведение это чисто северное, ни в каком другом месте немыслимое, а здесь кажущееся таким необходимым, уютным, демократичным, незаменимым для общения людей, чья творческая энергия ищет выхода и понимания. Крохотный одинокий домишко в заплатах из листов ржавого железа и фанеры стоит прямо на берегу моря среди торосов. Когда-то в нём жили рыбаки. Потом он долго пустовал, пока после битвы с властями (как же, как же, а вдруг наши разговоры представляют угрозу для государства?) его не прибрали к рукам любители вольных бесед. Дыры зашпаклевали и позаколачивали, изнутри стены оклеили обоями, посередине поставили длинный дощатый стол и списанные в разных организациях стулья. На потолке, вокруг самодельной люстры, написали: ПОЛЮС СВОБОДЫ, а на двери прикрепили табличку: ТРЕЗВЫМ И ДУРАКАМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН! Теперь представители органов власти если и появляются в кабачке, то вынуждены поднатуживаться, чтобы не выглядеть болванами. В углу стоит буржуйка – на ней выпекаются блины, и заваривается чай (по праздникам – глинтвейн). Вход оплачивается тарными ящиками – на растопку. Уголь и дрова дружески заимствуется у баньки, расположенной неподалёку.

Идея создания этого оплота свободной мысли принадлежит сотруднице поселкового радио Але Говорухиной. Как-то на встрече со старшеклассниками она завела разговор о подготовке к сочинениям по литературе.

– Вы говорите и пишете то, что думаете? – простодушно поинтересовалась Аля.

– Что вы? – неподдельно изумились ребята. -Зачем же думать? В учебниках всё написано. – Одна Танька Недорезова всё время думает. Как начнёт отвечать – развезёт на полчаса. Тот образ ей нравится, этот – не нравится. Но она у нас, знаете, чеканутая.

Рассказывая об этом, Аля до сих пор кипит от гнева. Она подготовила большой материал о преподавании в старших классах, но он не прошёл, потому что для Али тоже есть инструктор, как писать и о чём.

– Всё равно будем думать, – говорит Аля. – Вот здесь у печки.

В меню кабачка, кроме споров-разговоров, танцы под проигрыватель или под оркестр из ложек, бутылок, мисок, вилок и ножей, смех до икоты, неизвестно над чем, и долгие всеобщие провожания.

Посещают кабачок преимущественно те, кого в больших городах, возможно, отнесли бы к богеме – доморощенные поэты, газетчики, художники, в том числе и столичные любители северной экзотики и просто любители пофилософствовать. Народу набирается так много, что удивительно, как домик ещё не завалился. Для Рени кабачок – родная стихия. Вообще он так сильно здесь изменился, что ты не узнаешь его. От его бесстрастия, которое у нас на курсе вошло в поговорку (если, допустим, во время дружеской потасовки на него случайно роняли стул, он, не отрывая взгляда от страницы, просто переходил в более спокойное место), не осталось и следа. Горячий в спорах, мягкий в конфликтах, он весь – как не распрямляющаяся до конца, но сильная и упругая пружина. Причина такой метаморфозы, несомненно, Дарья. Но в кабачке его подхлёстывает и тонизирует присутствие Олега. Не без гордости представляя мне своего друга, Реня попросил меня угадать его профессию, и я, разумеется, села в калошу. Для меня так и осталось загадкой это сочетание: в заштатной поселковой больнице блестящий хирург, свободно говорящий на трёх европейских языках, занимающийся переводами, играющий в шахматы, пишущий монографию по психологии, владеющий приёмами скорочтения и стенографии, превосходно танцующий и так «далей», как говорит ещё один Ренин друг Лёшка Медников. Корректно-невозмутимая ироничность в словесных баталиях и внешний лоск, от которого, по выражению Лёшки, пахнет большими деньгами, резко выделяют Олега на фоне, в общем-то, непритязательно одетой и дружелюбно-грубовато изъясняющейся кабачковой братии. При этом явно чувствуется взаимный холодок, разделяющий флибустьеров и Олега. С ним приветливы, но без обычной для завсегдатаев кабачка открытости и теплоты. Может быть, поэтому он подолгу не задерживается. То ли он хорошо чувствует меру, дозу своего присутствия, которую не следует увеличивать, то ли ему скучновато. На лице его блуждает рассеянная улыбка человека, которого ничем не удивишь. Реню, который, кажется, один бывает искренне рад его присутствию, Олег любит подзадорить. Бросит кость вроде «Да разве мы цивилизованный народ? Мы – варвары!» или «Любовные страдания? Неужто существует женщина, которую нельзя соблазнить в три хода?», а потом наблюдает с лёгкой усмешкой, как разгораются страсти. Реня отнюдь не простачок, думаю, он догадывается, что это игра, спорит легко и красиво и словно всем своим поведением говорит: «Почему бы и не поиграть?». Всё это мирные забавы, но иногда случаются бури, как было на прошлой неделе, причём, из-за пустяка, прямо как в детском саду.

Заспорили о душе.

– Опять душа! – усмехнулся Олег. – Душа – это мистика, это всё тёмное, что люди ещё не познали в себе. Как только будет раскрыта живой клетки, туман, который по старинке принято называть душой, рассеется окончательно. Любовь, искусство, религия, растущие на зыбком, воображаемом фундаменте, питающиеся лишь тем, что волнует своей загадочностью, рухнут, отомрут, канут в небытие. Знание внесёт во всё беспощадную ясность, точность, определённость.

 

Глаза Рени загорались. Он не нервничал, нет. Просто в нём просыпалась благородная ярость, которой так не хватает хладнокровному Олегу.

– Отдай мир во власть науки, возражал Реня, и он мгновенно рассыплется на части. Химик будет видеть только молекулы, физик – магнитные поля, инженер – конструкции, геолог – мёртвые камни. Учёный, если он не поэт, слеп – он копошится в деталях. Художник обнимает взглядом всю Вселенную, постигает общие закономерности. В его творениях запечатлеваются символы чувств, явлений, событий. Вот здесь, указывал Реня на пожертвованную им самим для облагораживания интерьера кабачка репродукцию картины Николая Рериха «Помни», – здесь изображена, быть может, очень конкретная разлука. Но если кому-нибудь случится покидать очаг, долго служивший ему приютом, и по едва заметной тропе уносить к вершинам неприступных гор тяжкий груз воспоминаний, разве не станут перед его взором эти синие хребты, этот тёплый огонёк в окне хижины? Через тысячи тысяч лет человек со слезами восторга будет вчитываться в стихи Лермонтова, Бунина, Ахматовой, находя в них знакомое, близкое, своё…

Так или примерно так говорил Реня, а Олег, наблюдая с обычной своей полуулыбкой, как распаляется его друг, подбрасывал дровишки в разгорающийся спор, и как всегда, было неясно, верит он сам в то, что говорит, или подобно тореадору, размахивает красным платком.

–Чтобы остановить лавину столь веских аргументов, говорил Олег, не нужно возводить плотину. Достаточно одного немудрёного вопроса: отчего так называемая духовность тем выше, чем слабее развиты технологии?

– С развитием технологий, не сдавался Реня, вырастает новая проблема, решить которую никакие технологии не в состоянии. Эта проблема – человек без души.

– О! Человек без души? – притворно изумился Олег. – И что же это такое?

– Что такое человек без души? – вдруг с отчаянной весёлой злостью сказал Лёшка Медников, в упор глядя на Олега. – Душевный кастрат – вот что это такое!

Все затихли – такого в кабачке ещё не бывало. Всё же в отношении к Олегу преобладает пусть с оговорками, с прохладцей, некий пиетет, и этот неожиданный выпад мгновенно нарушил равновесие, вызвал недоумение и напряжение.

Олег побледнел и, кажется, растерялся – впервые стало очевидно, что у него тоже есть душа. Можно было бы сказать о нём «доигрался», но острая жалость кольнула моё сердце. Не понимаю. Так много дано человеку, и может быть, не дано, а заработано – он рассказывал мне, как «сделал себя» из хлюпика и недотёпы, как «заквашивал себя на дрожжах интеллекта», но при этом множестве достоинств чего же не хватает ему, почему он словно обороняется от кого-то? Не понимаю, за что на него набросился Лёшка. Мне кажется, дело не в том или не только в том, что у Лёшки «бесоватый», как выражается Реня, характер. Да, конечно, он горячий, он анархист и хулиган и интеллекта у него маловато – по принципиальным соображениям: без науки, мол, спокойнее и чище. «Всю землю загадили, – рассуждает Лёшка, – скоро нетронутого клочка не останется. А толку-то?!» Демобилизовавшись одновременно с Реней, Лёшка остался здесь работать на прииске, но душа его не приняла издевательства (промывка золотоносных пород драгами), и он ушёл в порт. На его бессменной выцветшей рубахе масляной краской выведена надпись: «берегите природу – мать вашу!» Человека Лёшка оценивает с первого взгляда и заносит его в одну из трёх категорий: хороший парень, пустое место и дерьмо. По отношению ко мне вначале были «закидоны», но когда я объяснила ему, что где-то далеко есть большой человек, который мне дороже всего на свете, он сразу перевёл меня в категорию хороших парней. «И точка!» – сказал он. Пользуясь моим «бараньим весом» и своей силищей, он проделывает со мной всяческие цирковые номера. Если он, не реагируя на мой визг, подкидывает меня метра на два в воздух, значит, он в лучшем расположении духа. В такие моменты, если его попросить, он включается мгновенно и со своей «морозоустойчивой» гитарой творит чудеса. Голос у него низкий, хрипловатый, но тёплого приятного тембра. Аля много раз уговаривала его спеть по радио – отказывается наотрез. Говорит, его «приблатнённый» репертуар не выдержит процедур редакторского чистилища. Иногда с толстушкой Аннушкой – фельдшерицей, добрым ангелом кабачка по части всевозможных пирогов, они поют на два голоса украинские песни. Аннушка не скрывает своей влюблённости. Она связала Лёшке «могучий», как сказал Реня, свитер. Лёшка вначале рассвирепел, но в день своего рождения, разбавив свой гнев водочкой и глинтвейном, великодушно принял подарок. Кислым Лёшка не бывает никогда и даже если ему не очень весело, рассказывает уморительные истории из жизни прииска, в которых частенько фигурирует товарищеский суд. «Процессы» можно было бы включать в учебники по юриспруденции.

– Ну, как там было дело? – спрашивают, например, «судьи» свидетеля.

– Да так, – отвечает свидетель. Я, правда, смутно помню. Проснулся – лампа горит. Зачерпнул я кружку этого, ну, как там оно называется, самогона, кажется. Или водки. А может, спирта. Точно не помню. Выпил. Кружка – литровая, а может, семисотграммовая. А может, банка. Потом как-то сразу темно стало, неясно. Просыпаюсь – опять лампа горит. Я опять зачерпнул, выпил. Потом раздался выстрел, и лампа погасла. Темно, ничего не видно. Я в темноте наотмашь зачерпнул, не помню, правда, чем, выпил – и спать…

– А ты что помнишь? – спрашивают другого свидетеля. – Поставил я две маленьких, одну большую. Нет, кажется, две больших, одну маленькую. Впрочем, нет. Всё было совсем наоборот. Их было три маленьких – теперь я вспомнил абсолютно точно, прямо, как будто стоят перед глазами…

Новичкам Лёшка любит вешать на уши лапшу.

– Практически я инвалид, – рассказывает он голосом, выдавливающим у собеседника слезу (чаще у собеседницы). – Широкие плечи, здоровый цвет лица – одна только видимость. Внутри – труха. Вы слышали, что я живу в отдельном вагончике? А всё почему? Потому что неловко перед моими орлами. Приходишь вечером с работы, челюсть вынешь – в стакан, ногу отстегнёшь – под подушку. Единственную почку я включаю на ночь в электросеть…. А утром ребята говорят: слушай, да ты выглядишь, как огурчик!

В кабачок Лёшка не приходит, а громогласно вваливается.

– Ну-ка, красавицы, распорядитесь! И не протестявкать!

Он снимает рюкзак, набитый бутылками и всякой всячиной – рыбными консервами, сладостями, компотами – тем, что можно раздобыть в поселковых магазинах. Лёшке неловко оттого, что он много зарабатывает, это тяготит его, и он помогает родне, друзьям, выручает друзей. Кабачок для Лёшки наряду со всем прочим – способ облегчить карман. Он необыкновенно коммуникабельный и совершенно не задирист. Когда он выпьет, у него даже повышается градус доброты. Но на Олега у Лёшки необъяснимая аллергия, о причинах которой он не распространяется. «На дерьмо у меня собачий нюх», – коротко говорит он. Если бы Олег не был другом Рени, Лёшка бы, наверное, сорвался бы давно. Вспылив, он сразу почувствовал неловкость ситуации, виновато посмотрел на Реню, но предложение извиниться отмёл резким жестом и сразу ушёл из кабачка. Теперь как увидит, что в кабачке Олег – тотчас за шапку. «Ради общественного спокойствия», – говорит.

– Зимний авитаминоз и магнитные бури, – резюмировала Аля происшествие в кабачке.

А у меня выходка Лёшки не идёт из головы. Или может быть, из сердца. Она тревожит меня своей непостижимостью. Не ссора, не склока, а странный выпад, который, однако, только кажется беспричинным. Я чувствую, есть нечто, исключающее возможность примирения Олега и Лёшки. Нечто для меня непонятное и, наверное, непонятное для Рени – он принимает их обоих, но приблизить их друг к другу не способен.

Когда недавно в бухгалтерии случилось ЧП, у меня не было такого чувства. Хотя, казалось бы, едва не был убит человек, и экспедиция гудела несколько дней, меня это не очень задело за живое, я ощущала себя не участником событий, а всё-таки привычно зрителем, наблюдающим из партера, как на сцене начинает что-то происходить.

Про Гориллу – мужа нашей Катеньки и бухгалтершу Нинку я писала тебе. Из кабинета, смежного с лабораторией, частенько слышались раскаты грома, Но наступил момент, когда Горилла, видно, не найдя других аргументов в споре с Нинкой, так сильно ударил её, что она, отлетев в другой конец кабинета, упала на сейф и получила сотрясение мозга. Реакция коллектива была очень бурной. Комсомольское бюро ходатайствовало об исключении Гориллы из партии, геологи требовали его увольнения. Нинка, выйдя из больницы, грозилась подать на Гориллу в суд. Исключение составила одна Кэт, которая, сжав губы в ниточку, цедила:

– Сама виновата, зараза. Давно напрашивалась!

Но случилось невероятное. Всё утихло в миг, как прошумевшая майская гроза. Инцидент уладил Аскольд, приоткрыв, таким образом, немножко свои таланты, функции и умения. Как выразился Юра Ничипоренко, он провёл операцию, не оставив отпечатков пальцев. Комсомольцев он убедил, что негоже выносить сор из избы, причём, доводы были, по-видимому, очень веские – даже самый ярый борец за правду Коля Шурупов вспомнил, что самому Марксу не было чуждо ничто человеческое. С профкомом Аскольд договорился о выделении Нинке бесплатной путёвки на море, а для народа было устроено публичное примирение волка с ягнёнком.

Конечно, я была удивлена, более того, оскорблена той лёгкостью, с какой состоялся компромисс между правым и неправым, между добром и злом. У моего отца, если бы он узнал, что коммунист, чуть не совершивший убийство, отделался выговором «с занесением», наверное, был бы сердечный приступ. Но именно по его журналистским расследованиям я знакома с подобными вещами – стремлением замять, сгладить, спрятать концы в воду. Я просто убедилась, что в этом плане система действует везде одинаково. Записала в свои книжечки самые интересные моменты и отключилась от инцидента. Задвинула его подальше.

В случае с Лёшкой и Олегом совсем иначе. Когда заходишь в речку или в пруд, как у нас в Малгородке, или в море, вначале идёшь, идёшь по камешкам, по илу, по песку, а потом вдруг – раз, и дно обрывается, и не знаешь, какая там глубина, два метра или двадцать. Примерно такую загадали мне загадку Ренины друзья. Мне теперь хочется познакомиться с ними поближе, но пока это не получается. То у меня времени на кабачок не остаётся, то их там нет, то нет повода для какой-нибудь мало-мальски задушевной беседы.

Однако я могу сказать точно. Свадьбу – такую немудрёную, студенческую, какая мне по карману, лучше всего сыграть в кабачке. Ты перезнакомишься со всеми, и стол будет ломиться от деликатесов: жаренная сухая картошка, простокваша из сухого молока, строганина с чесночком из замороженного оленьего мяса, брюшки красной рыбы…. А какие заздравные тосты будут звучать! От мыслей об этом сердце сладко замирает, и так хочется, чтобы время летело быстрее, мой милый Топтыгин. Прости, что не поздравила тебя с Новым годом. Зато я аккуратно строчу тебе километровые письма. Дарья уже смеётся надо мной – говорит, получится роман.

Обнимаю тебя нежно

Твоя.

_ _ _

27.01.1964 года.

Михаил

Славгород

Ох, Данусь, Данусь!

Тундра, не похожая ни на что на свете, уникальный кабачок в заброшенной рыбацкой хижине, человек-Вселенная… И на бесплодном клочке земли посреди океана ты воспевала бы жизнь. Вот тебе прямое доказательство того, что счастье человек носит в самом себе. Твоё тепло, твой внутренний свет, оптимистический настрой придают мажорную тональность всему, что попадает в поле твоего зрения. Увы, не избежал этого и я. Ну, что это такое, Данусь? Большой, умный, необыкновенный… Кошмар, да и только. Да, я напрашивался на похвалу и не раз, но, ей богу, шутя. Когда мне всерьёз говорят, какой я замечательный, меня долго не покидает чувство неловкости и раздражения, как будто мне без моего ведома и согласия выдают солидный кредит, за который, тем не менее, необходимо расплачиваться, то есть соответствовать. Нет уж, лучше жить за свой счёт – что ни натворишь, всё твоё. Кстати, кредиторам тоже не сладко – рассчитываются по долгам далеко не все. В общем, задребезжала старая крыша под ветром. Однако, всё же прошу тебя, ты хоть не рассказывай Дарье, Лёшке или ещё кому-нибудь, какой я у тебя хороший, а то я струшу и не поеду на Север. Пойми, мне ведь и так не легко придётся на фоне всех этих суперинтеллектуалов, поэтов, обладателей баритональных басов и пр.

И с чего ты взяла, Данусь, что я понимаю связь вещей? Напротив, мне кажется, это самое слабое место в моей «хилософии», которое доводит меня порой до отчаяния.

Ты права, чтобы видеть мир цельным, недостаточно знать много, как Неверов, Головина или тот же Ганс. Важнее или, может быть, самое важное иметь ключ, способ, какую-то особенность видения, чтобы разнообразная, часто противоречивая информация складывалась в единую картину, и чтобы эта картина была понятной и живой. Но как раз это мне не удаётся, Данусь. Может, потому я не умею соединять, что не умею разделять? Как должно относиться к тому или иному событию, к тому или иному человеку? Нет у меня достаточно чёткого критерия. События ужасные иногда оказываются необходимым уроком. О людях и говорить нечего. Ты вот легко распределила своих коллег. Тот аристократ, тот белый воротничок, тот правильный, этот не правильный, а в самом углу вшивота. А я слишком часто наблюдал, как босяки проявляли подлинное благородство, а с виду почтенные граждане опускались до настоящего свинства. Но дело не в босяках, а в том, что как только речь заходит о безапелляционном определении, кто прав, кто не прав, я испытываю примерно то же, что почувствовала ты после выходки Лёшки Медникова – у меня уходит почва из-под ног. Это очень тяжело, Данусь. В обществе, в коллективе, где люди разбиваются на группы согласно стихийно и безошибочно складывающейся иерархии, я всегда стою особняком, не зная, к кому примкнуть и, кстати, не имея к тому особого желания, ибо с одной стороны, это обостряет чувство одиночества, зато с другой позволяет оставаться беспристрастным. На курсе мне даже присвоили кличку «аббат», нередко находя во мне арбитра. Но арбитра, какого? Я могу выслушать каждого. Терпеливо и с сочувствием. Стараюсь вникнуть в суть проблемы. Но никогда не выступаю в роли адвоката или прокурора. Что это такое, Данусь? Иногда мне кажется, что это дефект, какая-то червоточина в моём мозгу, а иногда – что достоинство. Скорее всего, это не разрешённый вопрос. Или неразрешимый? Кто может ответить на него сколько-нибудь удовлетворительно? Мне не помогает ни опыт, ни те, пусть небольшие, но накопленные с интересом к предмету, знания, ни логика. Особенно логика. Ведь не может быть иной исходная позиция, кроме той, что люди при рождении равны друг другу. Равны и через месяц. И через год…. Если продолжить это рассуждение, на одной ступени окажутся не только Дарья и комендантша, но и Гитлер и Эйнштейн, Нерон и Сократ…. Тот, чьими стараниями мина оказалась в алычёвых зарослях, и тот, кто был разорван взрывом на куски. Какая ахинея! – воскликнешь ты и будешь права. Может быть. А может быть, и нет. Ведь если все равны, значит, все и правы. А если нет, где можно с аптекарской точностью взвесить, кто и насколько не прав? Как права, однако, твоя мама, наверное, ответить на этот вопрос, и означает понять друг друга, но тогда и виноватых не будет? Зря ты связалась со мной, Данусь. Ты видишь, как я всякий раз увязаю в зыбучих песках, казалось бы, логичных рассуждений. И знаешь, в этом всеобщем непонятом я очень уважительно отношусь к компромиссу, который, как я понял, ты отвергаешь вслед за своим отцом. Любопытно, что пишет примерно на эту тему Шопенгауэр. Он проводит параллель с поведением дикобразов: «Холодной зимой общество дикобразов теснится друг к другу, чтобы защитить себя от замерзания взаимной теплотой. Однако вскоре они чувствуют взаимные уколы, заставляющие их отдалиться друг от друга. Когда же потребность в теплоте опять приближает их друг к другу, тогда повторяется та же беда. Так они мечутся между двумя этими невзгодами, пока не найдут умеренного расстояния, которое смогут перенести наилучшим образом». Применительно к себе могу сказать, что оптимального расстояния я не нашёл – живу в режиме приливов и отливов, то остро нуждаюсь в людях, то робея перед ними, то не имея ни малейшего желания их видеть. Глядя на то, с какой поразительной щедростью ты себя расточаешь, как легко и безбоязненно сближаешься с людьми, как тебе удаётся совмещать роли зрителя и участника событий, я испытываю восхищение и страх одновременно. Сердце моё ноет, я начинаю считать дни, торопить время. Как человеку бывалому, мне хочется сказать тебе что-нибудь мудрое, что помогло бы тебе ориентироваться, не упираться в тупики, но как видишь, ничего у меня не выходит. И я взываю к тебе: будь осторожной, будь осмотрительной! Не слишком доверяйся людям! Не засиживайся ночами! Помни, твоё драгоценное здоровьишко надо сохранять не только ради тебя или ради меня, а ради всего человечества. Осталось немного, осенью я возьму это дело в свои руки.

 

Жизнь моя протекает по-прежнему без особых эксцессов, но, слава богу, насыщенно – я сдаю два лишних экзамена, чтобы разгрузить весеннюю сессию. Из заметных событий упоминания стоят знакомство с другом Белова Пешковым и экзамен по политэкономии социализма.

Пешков – гениальный мужик, один из мытарей отечественного изобретательства. Пятнадцать лет он ходил по инстанциям, в конце концов, плюнул на это дело и теперь служит науке окольными путями. Почувствовав во мне интерес к предмету, он вцепился в меня мёртвой хваткой. После экскурсии по заводу повёл меня домой, где родство наших натур получило дальнейшее подтверждение: как и я, он с юности обожает Шаляпина, и трудно определить, на что больше похожа его квартира – на мастерскую, КБ или салон для прослушивания редких записей. Редкий случай, мне чертовски приятно было в тот вечер в кругу пешковского семейства. Его дочери – Галина и Марина – неугомонные большеротые мартышки наперебой, ревниво следя друг за другом, ухаживали за мной, и я распускал хвост от сознания собственной важности. В другое время я позавидовал бы, пожалуй, но тут радость моя была без всякой примеси желчи, ибо в голове моей возникали другие картины: как подобные мартышата резвятся вокруг нас с тобой. Немаловажный факт и унесённые трофеи: две пластинки, о которых я и загадывать не смел.

Политэкономию мы сдавали вчера. Для меня это было тягчайшим испытанием духа, поскольку моя голова не приспособлена к восприятию подобных химерических предметов. Рассчитывать на собственные силы во время экзамена было бы просто безумием, и я пристроился к умнику Гансу – ну, ты должна помнить Борьку Иогансона, он знает всё, даже историю КПСС. Одним словом, попался мне госбюджет. Спрашиваю Ганса: что это такое и с чем его едят? Он побледнел от гнева, но формулировку выдал. И на том, как говорится, спасибо. На этом фундаменте нельзя сказать, чтобы стройную, но кой-какую теорийку я возвёл. Ганс отвечал первым. Прижимая руки к груди, проникновенно глядя в глаза нашей философини, он говорил:

– Двадцать первый съезд КПСС…

Успех был полный, и я решил пойти по его стопам. На дополнительный вопрос, понадобится ли мне дача при коммунизме, я ответил категорическим отрицанием, даже замотал при этом головой. Я думаю, ты порадовалась бы за меня, Данусь, если бы услышала, как я отвечал. Я сам на мгновение почувствовал себя человеком далёкого коммунистического будущего. А главное – итог: четыре! Будет стипендия!

Не выпить после этого было просто грешно. Так решила вся группа, и в этой ситуации я решил не откалываться от коллектива. Кажется, я немного перебрал. Во всяком случае, вечером я искренне любил всё человечество, наутро свет казался с овчинку, а голова напоминала свинцовую биту. Прости великого грешника, Данусь! Во-первых, со времени нашего расставания это было впервые, даже в новогоднюю ночь я был трезв, как стёклышко. Во-вторых, вынося приговор, учти факт добровольного признания и то, что покаяние чистосердечное и полное. Я пришёл к глубокомысленному выводу, что любовь и алкоголь несовместимы. Целый день после грехопадения, то есть сегодня, я пощусь, фактически голодаю. Сейчас мои собутыльники ушли продолжать кутёж, а я, вернувшийся к праведной жизни, пишу тебе письмо под музыку Бетховена. Голова ещё слегка гудит, но приятное ощущение преодолённого соблазна подбадривает меня.

Рейтинг@Mail.ru