bannerbannerbanner
Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Павел Бирюков
Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Еще раньше, во время болезни государя, Л. Н-ч писал Черткову:

«Болезнь государя очень меня трогает. Очень жаль мне его. Боюсь, что тяжело ему умирать, и надеюсь, что Бог найдет его, а он найдет путь к Богу, несмотря на все те преграды, которые условия его жизни поставили между ним и Богом».

Вот три смерти за этот 1894 год. Дрожжин, бедный учитель, замученный властями за то, что не мог поступить против своей совести; свободный, независимый художник Николай Николаевич Ге, сгоревшей огнем великого гения; и глава русского государства, повелитель народов. Смерть уравняла их.

И отношение Л. Н-ча было к ним если не одинаково, то однородно. Смерть их возбуждала в нем чувство любви и вызывала напоминание людям о их вечной, духовной природе.

О литературных занятиях конца октября Л. Н-ч коротко и выразительно сообщает в письме к Софье Андреевне:

«Я в эти дни писал одно письмо в английские газеты о том, что христианство не имеет целью разрушать существующего порядка и заменять его другим, а только личное спасение людей; и письмо баронессе Розен о том, нужно ли приводить в ясное сознание и выражать словами свои религиозные убеждения или не нужно. Оба кончил. Свое изложение, верно, отложу еще. Все хочется начать сначала и иначе. Писем никаких дня три не получал, вероятно, читают».

Последняя фраза относится к предположению, весьма вероятному, что за Л. Н-чем в то время был учинен надзор, и письма его вскрывались.

Дочери своей Марье Львовне он пишет приблизительно в то же время:

«Я хорошо занимался вчера, но нынче плохо, зато кое-что мне интересное записал в свой дневник, и нынче вечером решил, придумал нечто очень для меня интересное, а именно то, что не могу писать с увлечением для господ – их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как «Хозяин и работник» и теперь «Воскресение». А если подумаю, что пишу для Афанасьев и даже для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать».

В это же время под руководством Л. Н-ча была переведена буддийская сказка «Карма»; отсылая ее редактору «Северного вестника» для напечатания (она появилась в декабре того же года), Лев Николаевич писал:

«Посылаю вам переведенную мною из американского журнала «Open Court» буддийскую сказочку под заглавием «Карма». Сказочка эта очень понравилась мне и своей наивностью, и своей глубиной. Особенно хорошо в ней разъяснение той, часто с разных сторон в последнее время затемняемой истины, что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием, что нет и не может быть такого приспособления, посредством которого, помимо своего личного участия, достигалось бы свое или общее благо. Разъяснение это в особенности хорошо тем, что тут же показывается и то, что благо отдельного человека только тогда истинное благо, когда оно благо общее. Как только разбойник, вылезавший из ада, пожелал блага себе одному, так его благо перестало быть благом, и он оборвался. Сказочка эта как бы с новой стороны освещает две основные открытые христианством истины: о том, что жизнь – только в отречении от личности: кто погубит душу, тот обретет ее; и что благо людей только в единении с Богом и через Бога между собою. «Как Ты во мне и я в Тебе, так и они да будут в нас едино» (Иоанн XVIII, 21).

Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения ее всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация».

В письме к своей дочери Марьи Львовне Л. Н-ч дает такую картинку осени 1894 года:

«…Нынче после холодной ночи заволоченное легкими тучками небо, тихо, тепло, но чувствуется свежесть ночи, трава ярко-зеленая и лист. В лесу тишина, только ястреба визжат. На полях пусто. Озими высыпали на чистых от травы пашнях частой зеленой щеткой, где с краской, где совсем зеленой. Паутины начинаются. Под ногами лист, грибы и тишина такая, что всякий звук пугает. Ходил я за рыжиками, ничего не нашел, но все время радовался. И то наплывут мысли ясные, связные, добрые (одно время весь, – теперешняя работа, – катехизис показался), то нет никаких, а только радостная благодарность».

В середине ноября Л. Н-ч возвратился в Москву.

Мы уже упоминали в этой главе о том беспокойстве, которое обнаруживала администрация по отношению ко Л. Н-чу и его единомышленникам. Конечно, к тому были основательные причины. Взгляды Л. Н-ча начали проникать в народ. Путей проникновения этих взглядов было, главным образом, два: первый – это личная пропаганда жизнью единомышленников Л. Н-ча, огромное большинство которых жило в деревне, в живом общении с народом; другой путь были издания «Посредника», руководимого Л. Н-чем. Книжки «Посредника», несмотря на строгость тогдашней цензуры, давали столько живого материала уму и сердцу русского крестьянина, и притом в столь доступной форме, что там, где они появлялись, начиналось и сознательное, критическое отношение к существующему строю, и попытки его изменения, всегда начиная с самого себя.

И вот в начале 90-х годов книжечки «Посредника» проникают на Кавказ, в среду духоборческой секты. Семена попадают на добрую почву и приносят плод. Духоборческая секта, сама по себе живая, в лице своих лучших представителей пользуется книжками «Посредника» для обновления своего мировоззрения, и на Кавказе начинается новое религиозное движение среди духоборов. Первая стадия этого движения заканчивается ссылкой духоборческого руководителя П. В. Веригина сначала в Архангельскую губернию, а потом в Березов, Тобольской губернии. При переводе его этапным порядком из Архангельской губернии в Тобольскую он попадает на несколько дней в московскую Бутырскую пересыльную тюрьму, где знакомится с одним уголовным арестантом Д., которого мы, участники «Посредника», посещали в приемные дни, поддерживая через него сношения с одним нашим другом, заключенным в той же тюрьме за отказ от воинской повинности и содержавшимся в башне с политическими. Таким образом нам удалось установить связь и с Веригиным, о котором мы знали до сих пор только по газетам. Конечно, этим приездом Веригина в Москву заинтересовался и Л. Н-ч. Привожу выдержку из записанных мною уже давно воспоминаний о нашем свидании с духоборами, бывшими тогда в Москве и приехавшими на свидание и проводы своего руководителя:

«В один из приемных дней в тюрьму пошел на свидание Е. П. Попов. Придя домой, он рассказал, что видел в тюрьме П. В. Веригина за решеткой с арестантами, а перед решеткой в числе пришедших на свидание видел трех духоборцев, с которыми и познакомился.

Конечно, мы все решили в следующий приемный день идти в тюрьму на свидание, но Евг. Ив. объявил, что духоборцы, приехавшие на свидание с Веригиным, сказали ему, что Веригина на другой же день вечером отправляют особым этапом в Сибирь, так что видеть его больше нельзя. Оставалось только возможным повидать друзей Веригина, это мы и исполнили. Вечером того же дня, часа в три-четыре, мы отправились в гостиницу к Красным воротам. С нами пошел и Л. Н. Толстой, который также мало знал о духоборах, но интересовался ими, потому что слыхал о новом религиозном движении, начавшемся в их среде.

Мы вошли в большой просторный номер гостиницы и увидали трех взрослых мужчин в особых красивых полу-крестьянских, полу-казацких одеждах, приветливо, с некоторой торжественностью поздоровавшихся с нами. Это были духоборцы: брат Петра Веригина, Василий Васильевич Веригин, Василий Гаврилович Верещагин, умерший на пути в Сибирь, и Василий Иванович Объедков. Всех нас поразил скромный, но достойный вид этих людей, представлявший не только местную, но как будто расовую или, по крайней мере, национальную особенность; никому из нас ни раньше ни после не приходилось встречать подобных людей вне духоборческой среды.

Мы, а по преимуществу Л. Н. Толстой, стали расспрашивать их о их жизни и взглядах. Короткое время свидания и малое знакомство с их прошлым не позволило нам вдаться в подробности, и мы могли обменяться только общими положениями. На большую часть вопросов Льва Николаевича по поводу насилия, собственности, церкви, вегетарианства они отвечали согласием с его взглядами, а на вопрос о том, как же они прилагают это к жизни, они отвечали с какою-то таинственностью, что все это у них только начинается, что теперь кое-кто так думает и живет, а скоро все открыто присоединятся к ним.

От них мы получили некоторые сведения о П. В. Веригине; узнали, что он уже седьмой год в ссылке, что пребывание его в Шенкурске нашли опасным и теперь пересылают на житье в Сибирь. Один из трех духоборцев, именно Василий Объедков, ехал с ним в Сибирь в качестве провожатого, а другие два, Веригин и Верещагин, отправлялись на Кавказ, везя своим духовным братьям заветы их руководителя о христианской жизни.

Побеседовав с ними около часа и передав им некоторые книга и рукописи, которые, как нам казалось, могли интересовать их, мы стали собираться домой. Прощаясь с ними, Лев Николаевич попросил их писать о ходе дел. Веригин вынул записную книжку и, обращаясь к Льву Николаевичу, сказал: «Пожалуйста, напишите, кто вы такой и как вам писать». Лев Николаевич записал свой адрес и мне, часто наблюдавшему встречу Льва Николаевича с другими людьми и замечавшему то волнение, которое производит на людей его имя, – показалось странным, что на духоборца оно не произвело видимого впечатления. Очевидно, он, если и слыхал раньше о Толстом, тут отнесся к нему, как к совершенно обыкновенному человеку, как и к каждому из нас, то есть как к человеку, выразившему им участие.

Больше мы их не видали».

Но, конечно, этим свиданием были проведены крепкие нити общения с духоборами, которое с тех пор не прерывалось и дало непредвиденные результаты в будущем.

Мы закончим описание этого года жизни Л. Н-ча, преисполненного волнений, выпиской из его дневника от 25 декабря:

 

«Я прежде видел явления жизни, не думая о том, откуда эти явления и почему я их вижу.

Потом я понял, что все, что я вижу, происходит от света, который есть разумение. И я так радовался, что свел все к одному, что совершенно удовлетворился признанием одного разумения началом всего.

Но потом я увидал, что разумение есть свет, доходящий до меня через какое-то матовое стекло. Свет я вижу, но то, что дает этот свет, я не знаю. Но я знаю, что оно есть.

Это то, что есть источник света, освещающего меня, которое я не знаю, но существование которого знаю, есть Бог.

Бога знаешь не столько разумом, даже не сердцем, но по чувствуемой полной зависимости от Него, вроде того чувства, которое испытывает грудной ребенок на руках матери. Он не знает, кто его держит, кто греет, кто кормит, но знает, что есть этот кто-то, и мало того, что знает, – любит его.

В первый раз почувствовал возможность любить Бога.

Для того, чтобы спастись, т. е. не быть несчастным, не страдать, надо забыть себя.

Единственное забвение себя есть забвение любви, но большинство людей, подчиняясь соблазнам, не любят и не хотят забыться любовью и изощряются забываться табаком, вином, опиумом, искусствами».

Около этого времени он, между прочим, писал своей дочери Марье Львовне:

«Главное то, что истинное дело, истинная жизнь так не блестящи, не громки, не торжественны, а соблазны все – как тот полк гусар, который сейчас прошел с музыкой мимо окон, – блестящи, громки, примечательны; но не надо попадаться на это, по крайней мере в своем сознания. На то соблазны и окружены блеском, что они пусты, а то бы никто и не взглянул на них. И на то и лишена истинная жизнь блеска, что она и без него радостна и содержательна, или, скорее, содержательна и потому тихо притягательна».

Мы можем считать этот момент жизни Л. Н-ча некоторым этапом его духовного развития и на этом заканчиваем 3-ю часть III тома жизнеописания Льва Николаевича Толстого.

Часть IV. 1896–1899 гг. Духоборы. «Воскресенье»

Глава 18. Смерть Вани. «Хозяин и работник». Начало духоборческого движения

Большую часть января Л. Н-ч провел в имении своего старого друга графа Олсуфьева, Никольском, куда он поехал со своей дочерью Татьяной Львовной 1 января на санях из Москвы. Путешествие было настолько приятно, что Л. Н-чу хотелось его продолжать. Он пишет своей жене: «Вот мы уже вторые сутки здесь, милый друг Соня. Доехали мы так хорошо, что жалко было приехать». И в конце письма добавляет:

«Мне очень хочется здесь написать нечто давно задуманное, но, видно, это не в нашей власти, и нынче я был дальше от возможности писать, чем когда-нибудь».

Но потом, как видно, писанье у него наладилось, и Л. Н-ч, живя у Олсуфьевых, докончил давно, еще в Бегичевке, начатым рассказ «Хозяин и работник»; он отослал его перед самым отъездом от Олсуфьева в редакцию «Северного вестника», где он и был напечатан в мартовском книжке; к нему мы еще вернемся.

Там же, в Никольском, Л. Н-ч делает интересную запись в дневнике 4-го января:

«Служба, торговля, хозяйство, даже филантропия – не совпадает с делом жизни: служения Царству Божию, т. е. содействия вечному прогрессу».

В конце января Л. Н-ч возвращается в Москву.

Дневник Л. Н-ча этого времени особенно обилен глубокими, значительными мыслями. Мы приведем здесь несколько ярких выдержек. Вот как он определяет «сумасшествие эгоизма». Запись эта относится к началу февраля:

«Сумасшествие – это эгоизм, или, наоборот, эгоизм, т. е. жизнь для себя одного, своей личности – есть сумасшествие.

(Хочется сказать, что другого сумасшествия нет, но не знаю, правда ли).

Человек так сотворен, что не может жить один так же, как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим. Если вложена, т. е. свойственна ему потребность служения, то вложена и естественна потребность быть услуживаемым, etre servi.

Если человек лишится второго, т. е. потребности пользоваться услугами людей, он сумасшедший – паралич мозга, меланхолия; если он лишится первой потребности – служить другим, – он сумасшедший всех самых разнообразных сортов сумасшествия, из которых самый характерный – мания величия.

Самое большое количество сумасшедших – это сумасшедшие второго рода, те, которые лишились потребности служить другим, – сумасшедшие эгоизма, как я это и сказал сначала. Сумасшедших этого рода огромное количество; большинство людей мирских одержимо этим сумасшествием. Оно не бросается нам в глаза только потому, что сумасшествие это обще большим массам, а сумасшедшие этого рода соединяются вместе.

Они мало страдают от своего сумасшествия, потому что не встречают ему отпора, а, напротив, сочувствие. И потому все люди, одержимые этим сумасшествием, со страшным упорством держатся битых колей, преданий внешних, светских условий. Это одно спасает их от ужасно мучительной стороны их эгоистического сумасшествия.

Как только такой человек почему бы то ни было выходит из сообщества одинаковых с собой людей, так он сейчас же делается несчастным и, очевидно, сумасшедшим. Такие сумасшедшие все составители богатств, честолюбцы гражданские и военные. Как только они вне таких же, как они, людей, – вне «voies communes», так они «fou a lier».

Как видно здесь, Л. Н-ч устанавливает принцип единения человека, обмена живых услуг с окружающими его людьми, невозможности отделиться от них. Интересно сопоставить эту мысль с почти противоположной, записанной в этот же день, несколько далее:

«Глядя на то, что делается во всех собраниях, на то, что делается в свете с условными приличиями и увеселениями, мне поразительно ясна стала, кажется, никогда еще не приходившая мне мысль, что кучей, толпой, собранием делается только зло. Добро делается только каждым отдельным человеком порознь».

Конечно, тут нет противоречия. Добро человек делает в одиночку, за свой счет и за своей ответственностью, но этим добром он служит людям и должен быть готов принять услуги других. В этом заключаются здоровые условия общественной жизни человека.

Этот год ознаменовался особенно яркими протестами отдельных личностей и целых групп против государственного насилия в виде суда, войска, присяги, податей как несовместимых с христианским жизнепониманием. Большая часть людей, заявивших этот протест, находилась в сношениях со Л. Н-чем, выражая ему сочувствие, и можно думать, что их поступки носили на себе влияние его взглядов. Надо вспомнить, что год тому назад стало распространяться в России и за границей сочинение Л. Н-ча «Царствие Божие внутри вас», несомненно, сильно действовавшее на читателя.

Одним из таких протестов был отказ от военной службы австро-венгерского военного врача Альберта Шкарвана, друга и единомышленника Душана Петровича Маковицкого. От него Л. Н-ч и получил первое известие о поступке Шкарвана.

И Л. Н-ч так отвечал ему 10 февраля того же года:

«Получил вчера ваше письмо, дорогой Душан Петрович, и очень был тронут и поражен сообщаемым вами известием о поступке нашего общего друга Шкарвана. Когда я узнаю про такого рода поступки, то испытываю всегда очень сильное смешанное чувство страха, торжества, сострадания и радости. Во всех такого рода делах непременно одно из двух: или это проявление всемогущего Бога в человеке, и тогда это торжество и радость и несомненная победа, хотя бы и сгорел тот человек, в котором проявляется Бог; или дело человеческого личного побуждения – славолюбия, раздражения, страсти, и тогда это проявление только служит источником страдания для того, кто проявляет его и не только не служит, но только вредит делу Божьему. Признак же того, что это дело Божье, а не человеческое, есть то, что, совершая его, человек делает не то, что ему хочется, а то, чего он не может не делать.

Надеюсь и верю, что наш дорогой Шкарван поступил так, как он поступил, т. е. не мог поступить иначе, и тогда это дело Божье творится через него, и что бы с ним ни делали, он не будет страдать, а будет радоваться вместе с нами. Пишите, пожалуйста, о нем все, что знаете. Не можем ли мы чем служить ему? Передайте ему мою любовь.

Видно среди вашего духовенства также ужасная недобросовестность и выставление человеческих государственных интересов впереди Божеских. Поразителен страх духовенства перед истиной, часть которой проявилась в учении назаренов, и сознание своего бессилия. Гнать – нельзя, совестно, надо быть либеральным, а толкование учения только обличает правду назарен и ложь церквей. Что же делать? Надо вилять. Они это и делают, стараясь хоть на время, на свою жизнь отстоять свое положение».

Но рядом с этими радостно волновавшими душу Л. Н-ча событиями ему пришлось перенести и тяжелое испытание в его личной семейной жизни.

В конце февраля заболел скарлатиной и 23 в 11 часов ночи, проболев несколько дней, скончался его младший сын Ванечка.

Мне пришлось быть в эти тяжелые дни в доме Толстых и наблюдать ту серьезную борьбу, которую вел Л. Н-ч между безысходным горем и религиозной покорностью высшей воле. Степень этого горя легко понять из слов, высказанных Л. Н-чем Софье Андреевне после кончины этого сильно любимого всеми ребенка: «А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело Божие! Что делать!» Слова эти были сказаны с едва сдерживаемыми слезами и рыданиями.

Помнится мне, когда, после совершения обычного погребального обряда, перед самым выносом маленького тела из хамовнического дома, мы со Л. Н-чем почему-то очутились вдвоем у маленького гробика, уже закрытого, но еще не уколоченного, а все остальные члены семьи ушли собираться в дорогу, на кладбище, Л. Н-ч подошел к гробику, поднял еще последний раз крышку, взглянул на восковое, милое личико, посмотрел на меня, как бы ища сочувствия и, всхлипывая, проговорил: «Какое хорошенькое личико», и по старческому, изнуренному лицу ручьем потекли слезы. Он закрыл крышку и вышел из комнаты.

Во многих письмах и в записях дневника того времени мы находим описание тех чувств и мыслей, которые вызвала во Л. Н-че и в окружающих его близких людях эта, хотелось бы сказать, преждевременная кончина. Но знаем ли мы время, когда должна кончаться земная жизнь человека?

Первые письмо об этом, на другой день после смерти Ванечки, Л. Н-ч написал Черткову, вот оно:

«У нас тяжелое испытание, милый друг. Ванечка заболел скарлатиной и через два дня, вчера вечером, 23-го умер. Жена тяжело страдает, но, благодарю Бога, религиозно переносит все ужасное горе. У ней вся жизнь была в нем, он был последний и был исключительный по своим духовным свойствам мальчик. До сих пор все хорошо, прошу Бога, чтобы Он помог мне поступать в эти торжественные минуты так, как он хочет. Удивительно приближает к Нему, – а Он любовь, – смерть. Хочется и в вас обоих вызвать и чувствовать то божеское, что есть в вас, т. е. любовь».

И в следующем письме он снова пишет об этом горе:

«Мне бывает минутами жаль, что нет больше здесь с нами этого милого существа, но я останавливаю это чувство и могу это сделать (знаю, что жена не может этого), но основное главное чувство мое – благодарность за то, что было и есть, и благоговейного страха перед тем, что приблизилось и уяснилось этой смертью.

Жена, как я писал вам, переносит тяжело, но очень хорошо. В особенности первые дни я был ослеплен красотою ее души, открывшейся вследствие этого разрыва. Она первые дни не могла переносить никакого – кого-нибудь к кому-нибудь – выражения нелюбви. Я как-то сказал при ней про лицо, написавшее мне бестактное письмо соболезнования: какой он глупый. Я видел, что это больно резнуло ее по сердцу, так же и в других случаях. Но иногда этот свет начинает слегка заслоняться, и я ужасно боюсь этого. Но все-таки жизнь этого ребенка, ставшая явной при его смерти, произвела на нее и, надеюсь, и на меня самое благотворное влияние. Увидав возможность любви, не хочется уже жить без нее».

12 марта он записывает в своем дневнике:

«Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (нет, в гораздо большей степени) – проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это радостное, не радостное, – это дурное слово, но милосердное, от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему событие».

Вот еще несколько мыслей о смерти, записанных в тот же день и, очевидно, вызванных тем же событием:

«Одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви; или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, различно сочетаясь, одни прежде, другие после, как волны.

Смерть детей с обыкновенной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка.

 

Но это объективное, дурацкое рассуждение, Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление Царства Божия через увеличение любви, больше, чем многие, пожившие полвека и больше.

Да, любовь есть Бог.

Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечку жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей, представлять их себе такими, какими они были семи лет.

Я могу делать это. И это хорошо».

Особенно замечательно письмо Л. Н-ча к его старому другу, графине Александре Андреевне Толстой:

«Соня третьего дня начала писать это письмо – не кончила и вчера заболела инфлуэнцией и нынче все еще нездорова и попросила меня дописать. А я очень рад этому, милый, дорогой старый друг. Телесная болезнь Сони, кажется, не опасна и не тяжела; но душевная боль ее очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе ее огромно. Она от всего, что было для нее тяжелого, неразъясненного, смутно тревожащего ее в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одаренному мальчику. (Он был один из тех детей, которых Бог посылает преждевременно в мир, еще не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие). И вдруг он взят был у нее, и в жизни мирской, несмотря на ее материнство, у нее как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться в другой духовный мир, в котором она не жила до сих пор. И удивительно, как ее материнство сохранило ее чистой и способной к восприятию духовных истин. Она поражает меня своей духовной чистотой – смирением особенно. Она еще ищет, но так искренно, всем сердцем, что я уверен, что найдет. Хорошо в ней то, что она покорна воле Бога и просит только Его научить ее, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор еще не знает как. Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую ее так, как Соня, во-первых, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-вторых, потому что я из-за ее горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в ее душе, и жаль мне ее, и волнует меня ее состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо.

Последние эти дни Сони говела с детьми и с Сашей, которая умилительно серьезно молится, говеет и читает Евангелие. Она, бедная, очень больно была поражена этой смертью. Но думаю – хорошо. Нынче она причащалась, а Соня не могла, потому что заболела. Вчера она исповедовалась у очень умного священника Валентина (друг-наставник Машеньки, сестры), который сказал хорошо Соне, что матери, теряющие детей, всегда в первое время обращаются к Богу, но потом опять возвращаются к мирским заботам и опять удаляются от Бога, и предостерегал ее от этого. И, кажется, с ней не случится этого.

Как я рад, что здоровье ваше поправилось или поправляется. Может быть, еще приведет Бог увидаться. Очень желаю этого.

Сколько раз прежде я себя спрашивал, как спрашивают многие: для чего дети умирают? И никогда не находил ответа. В последнее же время, вовсе не думая о детях, а о своей и вообще человеческом жизни, я пришел к убеждению, что единственная задача жизни всякого человека – в том только, чтобы увеличить в себе любовь и, увеличивая в себе любовь, заражать этим других, увеличивая и в них любовь. И когда теперь сама жизнь поставила вопрос: зачем жил и умер этот мальчик, не дожив и десятой доли обычной, человеческой жизни? Ответ общий для всех людей, к которому я пришел, вовсе не думая о детях, не только пришелся к этой смерти, но самым тем, что случилось со всеми нами, подтвердил справедливость этого ответа. Он жил для того, чтобы увеличивать в себе любовь, вырасти в любви, так как это нужно было Тому, кто его послал, и для того, чтобы, уходя из жизни к Тому, кто есть любовь, оставить всю выросшую в нем любовь в нас, сплотить нас ею. Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо».

Еще позднее, уже в апреле, видя все продолжающиеся страдания своей жены о потере ребенка, Л. Н-ч записывает в своем дневнике:

«Мать страдает о потере ребенка и не может утешиться. И не может она утешиться до тех пор, пока поймет, что жизнь ее не в сосуде, который разбит, а в содержимом, которое вылилось, потеряло форму, но не исчезло.

(Это было как-то ново и ясно, когда записывал, а теперь потеряло значение).

Вся мудрость мира в том, чтобы перенести свою жизнь из формы в содержание и не направлять свои силы на сохранение формы, а на то, чтобы течь».

Но жизнь шла своим чередом, выдвигая новые требования, заслоняя новыми событиями прошлое, как бы значительно оно ни было.

В мартовской книжке «Северного вестника» вышло в свет новое художественное произведение Л. Н-ча «Хозяин и работник». Одновременно оно вышло и отдельным изданием в Москве в «Посреднике» (в двух видах, на хорошей и на простой бумаге) и в Петербурге, у одного из издателей.

Это появление нового художественного произведения Л. Н-ча после большого промежутка времени, конечно, произвело сенсацию в обществе. Для многих почитателей, по преимуществу художественного дарования Л. Н-ча, это был настоящий праздник. Одна дама рассказывала мне, что она долгое время не могла отделаться от какого-то особенно радостного чувства, сопровождавшего все ее мысли и дела. Погруженная в обычную мирскую суету, она то и дело чувствовала, что за всем происходящим перед нею скрыто какое-то праздничное событие. И когда она начинала вспоминать, что же было такого праздничного, то ей представлялся «Хозяин и работник», новое художественное произведение Л. Н-ча. Она радовалась этому, потом опять забывала, и снова навязчивое чувство приводило ее к воспоминанию этого радостного события.

Сам Л. Н-ч как истинный художник, как всегда, был недоволен своим произведением и относился к нему с добродушной иронией. Вот что он записал об этом в своем дневнике:

«Так как я не слышу всех осуждений, а слышу одни похвалы за «Хозяина и работника», то мне представляется большой шум и вспоминается анекдот о проповеднике, который на взрыв рукоплесканий, покрывших одну его фразу, остановился и спросил: «Или я сказал какую-нибудь глупость?» Я чувствую то же и знаю, что я сделал глупость, занявшись художественной обработкой пустого рассказа. Самая же мысль неясна и вымучена, непроста.

Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику если бы был досуг, и это не было бы заботой о том, что не стоит того».

Как разнообразны были жизненные интересы Л. Н-ча в это время, доказывает ниже приводимое нами его письмо, написанное в это же время, т. е. в конце марта, к одному его новому английскому другу, Джону Кенворти, начавшему в Англии распространение словом и делом идей Л. Н-ча. Мы еще вернемся к описанию его деятельности. В это же время он опубликовал в Англии 2 тома английского перевода сочинения Л. Н-ча «Соединение и перевод 4-х Евангелий» и прислал Л. Н-чу экземпляр этого издания, а также свое сочинение под названием «Анатомия нищеты». В ответном письме Л. Н-ч благодарит Кенворти за присланное и выражает следующие мысли:

«Дорогой друг!

Получил ваше письмо и книгу и брошюру. Книга превосходно переведена и издана. Я перечел ее. В ней много недостатков, которых я не сделал бы, если бы писал ее теперь, но поправлять ее уже не могу. Главный недостаток в ней – излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают, что такое-то слово именно так, а не иначе надо понимать, а, напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru