bannerbannerbanner
Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Павел Бирюков
Биография Л.Н.Толстого. Том 3

«Измучился я, голубчик, от этой деятельности, не физически, но нравственно. Если было сомнение в возможности делать добро деньгами, то теперь его уж нет – нельзя.

Нельзя тоже и не делать того, что я делаю, т. е. мне нельзя. Я не умею не делать. Утешаюсь тем, что это я расплачиваюсь за грехи свои и своих братьев и отцов. Тяжесть в том, что не веришь в добро материальной помощи и что главный труд есть не доброе отношение к людям, а напротив – злое, недоброе по крайней мере: удерживаешь их в их требованиях, попрошайничестве, уличаешь в неправде и вызываешь в них недобрые чувства; не только в них, но и сплошь и рядом и в себе».

Лев Николаевич, кроме этой, утомлявшей его своей суетой, внешней деятельности, был полон еще и внутренним содержанием. Эта сторона его жизни ярко отразилась в записках его дневника и его записной книжки того времени. Приведем здесь несколько наиболее ярких и ясных выражений его внутреннего переживания:

Вот мысли из дневника, записанные весной 1892 года:

«Я стал торопиться молиться, сделал из этого такую привычку, что стал говорить себе: надо поскорее помолиться, чтобы потом пить кофе и разговаривать с NN…

Поспешить отделаться от Бога, чтобы заняться Иван Иванычем.

Если молитва не есть важнейшее в мире дело, – такое, после которого нет ничего, – то это не молитва, а повторение слов.

От сна пробуждаешься в то, что мы называем жизнью, в то, что предшествовало и следует за сном. Но и эта жизнь не есть ли сон? А от нее смертью не пробуждаешься ли в то, что мы называем будущей жизнью, в то, что предшествовало и следует за сновидением этой жизни?

В сновидении, во сне мы живем теми впечатлениями, теми чувствами, которые даны нам предшествующей жизнью, той самой, в которую мы возвращаемся, просыпаясь. Так же и в том, что мы называем настоящей жизнью, мы живем теми данными и той «кармой», которые мы занесли из предшествующей жизни, той самой, в которую мы возвращаемся.

Как сон настоящий есть период, во время которого мы набираемся новых сил для движения вперед в той жизни, в которую возвращаемся пробуждением, так и эта жизнь есть период, в который мы набираемся новых сил для движения вперед в той жизни, из которой мы вышли и в которую возвращаемся.

Бывает во сне кошмар, от которого мы пробуждаемся особым усилием воли. Не то ли и отчаяние, от которого спасаются самоубийством?

Но и вся предшествующая этой жизни жизнь и последующая, в которую мы переходим смертью, со своим срединным сновидением того, что мы теперь называем жизнью, не есть ли, в свою очередь, только одно сновидение, точно так же предшествуемое другой, еще более реальной жизнью, в которую мы и возвращаемся? И так далее, до последней степени бесконечной реальности жизни – Бога».

«Враги всегда будут. Жить так, чтобы не было врагов, нельзя. Напротив, чем лучше живешь, тем больше врагов.

Враги будут; но надо сделать так, чтобы не страдать от них. И можно сделать. Делать так, что враги не только не будут страданием, но будут радостью.

Надо любить их и это легко.

Я один, а людей так ужасно бесконечно много, так разнообразны все эти люди, так невозможно мне узнать всех их, – всех этих индейцев, малайцев, японцев, даже тех людей, которые со мной всегда, – моих детей, жену… Среди всех этих людей я один, совсем одинок и один. И сознание этого одиночества и потребности общения со всеми людьми и невозможности этого общения достаточно для того, чтобы сойти с ума.

Одно спасение – сознание внутреннего, через Бога сношения со всеми ими. Когда найдешь это общение, перестает потребность внешнего общения».

«Когда проживешь долго, как я 45 лет сознательной жизни, – то понимаешь, как ложны, невозможны всякие приспособления себя к жизни. Нет ничего «stable» в жизни. Все равно как приспособляться к текущей воде.

Все – личности, семьи, общества, все изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как его уже нет и оно перешло в другое.

Как религия, которая считает себя абсолютной непогрешимой истиной, есть ложь, так и наука.

Говорят о соединении науки и религии. Только бы и та и другая не держались бы внешнего авторитета, и не будет разделения; а религия будет наука, наука будет религия».

А вот записи из его карманной записной книжки:

«Государственная форма отжита – все три функции – осталась последняя и держится, как и может держаться, насилием. И насилие кажется непреоборимо насилием, но есть другое – есть внутренний рост.

Думаю часто – спасение произойдет ужасами, революцией, постепенно – нет. И не было бы спасения, если бы правительства могли остановить рост сознания – нового жизнепонимания. Правительства могут всех обобрать, всех убить, всех слабых подвергнуть гипнотизации, но не могут остановить роста. Чем больше они гипнотизируют, тем энергичнее рост – контраст, чем больше накладывать дров, тем ярче горит и тем труднее погасить. Спасенье не извне, а изнутри. Царство Божие внутрь вас есть. И спасенье наступило.

Когда видите – ветки смоковницы стали мягки, значит близко при дверях. И лето близко. Правительство существует, как атавизм, – отжило – как оболочка семени, сдерживающая лепестки. Насилие не нужно. Нужно только рост, и жизнь изменится. Насилия ведь нет. Это сон. Нужно очнуться.

Не делайте вида, что вы меня судите. Вы – разбойники. Я вас судил и осудил. Я живу для распространения (истины). Все, что вы мне сделаете, польза этому делу, а, следовательно, и мне».

«Часто говорят: дело рассудка. Да, несогласие окружающего с требованиями совести – дело рассудка. Несогласие своей жизни с требованиями разума – дело любви.

Я долго не верил сам себе, что религия официальная есть антирелигия. Но пришлось поверить. То же теперь относительно образования.

Остроги, войска, полиция нужны, чтобы поддерживать существующий порядок. А порядок этот дурен, мы сами сознаем это.

Религия не есть то, во что верят люди и наука, не то, что изучают люди; а религия есть то, что дает смысл жизни, а наука то, что нужно знать.

Красота вытекала из языческого миросозерцания. Христос не сказал: есмь жизнь, будь и красота.

Всего меньше мы понимаем поступки друг друга, те, которые вытекают из тщеславия: не угадаешь, чем и перед кем он тщеславится.

Если кто сомневается в нераздельности мудрости и самоотвержения, тот пусть посмотрит, как сходятся с другого конца глупость и эгоизм.

Есть две улыбки. Одна – радости, другая насмешливости а) над другими, б) над собой, почти стыда.

Бывает, что защищает с раздражением истину, кажущуюся неважной. Тебе кажется только кирпич, а для него это замок свода, на котором построен его дом».

Летом, в июле, завершился один важный акт семейной жизни Л. Н-ча. Был окончен раздел имущества. Как все вопросы, связанные с собственностью и деньгами, и этот вопрос о разделе явно тяготил Л. Н-ча. Мы уже упоминали о том, как он относился к нему. Новые, хотя окончательные уже формальности опять всколыхнули в нем эти тяжелые чувства, и он жалуется друзьям своим в письмах, что ему это время было тяжело и мучительно. Но так как это было уже общее заключение дела, то оно вместе и дало ему некоторое удовлетворение.

В июле же был закончен Л. Н-чем и сдан в печать отчет о ведении всего дела. В этом отчете Л. Н-ч дает уже общий обзор деятельности всего года, из которого мы видам, что под руководством Л. Н-ча в 4-х уездах (Епифановском, Ефремовском, Данковском и Скопинском) действовало 246 столовых для взрослых и 124 для детей; в них кормилось 13000 взрослых и до 3000 детей. В этом же осеннем отчете Л. Н-ч так определяет положение народа:

«На вопрос об экономическом положении народа в нынешнем году я не мог бы с точностью ответить. Не мог бы ответить потому, во-первых, что мы все, занимавшиеся в прошлом году кормлением народа, находимся в положении доктора, который бы, быв призван к человеку, вывихнувшему ногу, увидал бы, что этот человек весь больной. Что ответит доктор, когда, у него спросят о состоянии больного? О чем хотите вы узнать? – переспросит доктор. – Спрашиваете про ногу или про все состояние больного? Нога ничего, нога простой вывих – случайность, но общее состояние нехорошо.

Но и кроме того я не мог бы ответить на вопрос о том, каково положение народа: тяжело, очень тяжело или ничего? потому что мы все, близко жившие с народом, слишком пригляделись к его понемножку все ухудшавшемуся и ухудшавшемуся состоянию.

Если бы кто-нибудь из городских жителей пришел в сильные морозы в избу, топленную слегка только накануне, и увидал бы обитателей избы, вылезающих не с печки, а из печки, в которой они, чередуясь, проводят дни, так как это единственное средство согреться, или то, что люди сжигают крыши домов и сени на топливо, питаются одним хлебом, испеченным из равных частей муки и последнего сорта отрубей, и что взрослые люди спорят и ссорятся о том, что отрезанный кусок хлеба не доходит до определенного веса на восьмушку фунта или то, что люди не выходят из избы, потому что им не во что одеться и обуться, то они были бы поражены виденным. Мы же смотрим на такие явления, как на самые обыкновенные. И потому на вопрос о том, в каком положении народ нашей местности, ответит скорее тот, кто приедет в наши места в первый раз, а не мы. Мы притерпелись и уже ничего не видим».

И, наконец, Л. Н-ч делает ко всему отчету такое заключение:

«Так что же? Неужели опять голодающие? Голодающие! Столовые! Столовые! Голодающие! Ведь это уже старо и так страшно надоело.

Надоело вам в Москве, в Петербурге, а здесь, когда с утра до вечера стоят под окнами или в дверях, и нельзя по улице пройти, чтобы не слышать одних и тех же фраз: «Два дня не ели, последнюю овцу проели. Что делать будешь? Последний конец пришел. Помирать, значит?» и т. д., – здесь, как ни стыдно в этом признаться, это уже так наскучило, что, как на врагов своих, смотришь на них.

Встаю очень рано; ясное морозное утро и с красным восходом; снег скрипит на ступенях; выхожу на двор, надеюсь, что еще никого нет, что я успею пройтись. Но нет; только отворил дверь, уже стоят двое: один высокий, широкий мужик в коротком оборванном полушубке, в разбитых лаптях, с истощенным лицом, с сумкой через плечо (все они с истощенными лицами, так что эти лица стали специально мужицкие лица). С ним мальчик лет 14, без шубы, в оборванном зипунишке, тоже в лаптях и тоже с сумой и палкой. Хочу пройти мимо, начинаются поклоны и обычные речи. Нечего делать, возвращаюсь в сени. Они всходят за мною.

 

– Что ты?

– К вашей милости.

– Что?

– К вашей милости.

– Что нужно?

– Насчет пособия.

– Какого пособия?

– Да насчет своей жизни!

– Да что нужно?

– С голода помираем. Помогите сколько-нибудь.

– Откуда?

– Из Затворного.

Знаю, что это скопинская нищенская деревня, в которой мы еще не успели открыть столовой. Оттуда десятками ходят нищие, и я тотчас же в своем представлении причисляю этого человека к нищим профессиональным, и мне досадно, что и детей они водят с собой и развращают.

– Чего же ты просишь?

– Да как-нибудь обдумай нас.

– Да как же я обдумаю? Мы здесь не можем ничего сделать. Вот мы приедем…

Но он не слушает меня. И начинаются опять сотни раз уже слышанные одни и те же, кажущиеся мне притворными речи: «Ничего не родилось, семья 8 душ, работник я один, старуха померла, летось корову проели, на Рождество последняя лошадь околела, уж я куда ни шло, ребята есть просят, отойти некуда, три дня не ели!» Все это обычное, одно и то же. Жду, скоро ли кончит. Но он все говорит: «Думал, как-нибудь пробьюсь, да выбился из сил. Век не побирался, да вот Бог привел».

– Ну, хорошо, мы приедем, тогда увидим, – говорю я и хочу пройти и взглядываю нечаянно на мальчика.

Мальчик смотрит на меня жалостными, полными слез и надежды прелестными карими глазами, и одна светлая капля слезы уже висит на носу и в это самое мгновение отрывается и падает на натоптанный снегом дощатый пол. И милое измученное лицо мальчика с его вьющимися венчиком крутом головы русыми волосами дергается все от сдерживаемых рыданий. Для меня слова отца – старая избитая канитель. А ему – это повторение той ужасной годины, которую он переживал вместе с отцом, и повторение всего этого в торжественную минуту, когда они, наконец, добрались до меня, до помощи, умиляют его, потрясают его расслабленные от голода нервы. А мне все это надоело, надоело; я думаю только, как пройти поскорее погулять!

Мне старо, а ему это ужасно ново.

Да, нам надоело. А им все так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви, как я видел это по его прелестным, устремленным на меня, полным слез глазам, – хочется этому измученному нуждой и полному наивной жалости к себе доброму жалкому мальчику».

И на этот раз, конечно, Л. Н-ч не мог прекратить этого дела. Посетив Л. Н-ча летом, я заметил, что дело это сильно, и физически, и нравственно, утомило Л. Н-ча. Так как в эту зиму предполагалось вести дело в значительно меньших размерах, то я и предложил Л. Н-чу свои услуги по ведению дела, конечно, под его руководством. Л. Н-ч с радостью принял это мое предложение, и я уехал к себе на хутор ждать этого «назначения».

27 июля Л. Н-ч написал мне письмо, приглашая приехать и принять в свое заведование продолжение помощи. Я не замедлил приехать и прожил в Бегичевке всю зиму 1892–1893 годов, с небольшими перерывами. Л. Н-ч с дочерьми нередко навещал меня, давая советы, исправляя и направляя мою работу и моих помощников. Насколько это время и это дело отразилось на Л. Н-че, я расскажу в следующей главе.

Глава 15. Вторая голодная зима. Царство Божие

Наступила вторая голодная зима 1892–1893 годов. Пространство России, постигнутое на этот раз неурожаем, было значительно меньше, но зато там, где пришлось второй раз пережить это тяжелое время, было во много раз труднее. Истощенные предыдущими плохими годами и сошедшие на нет в прошлую, голодную зиму, они уже не могли сопротивляться стихийному бедствию. И в тех местах, где прежде кормили, теперь лечили и часто хоронили истощенных до смерти могучих работников-пахарей. Они покорно подставляли свои согбенные спины и безропотно умирали от голодного, сыпного тифа.

Одна из характерных особенностей сыпного тифа это его заразительность, которая распространяется не только на само население, но и на медицинский персонал. Заболевают доктора, фельдшера, сиделки. На моих глазах таких случаев было много и в прошлую зиму в Самарской губернии, и с этим пришлось столкнуться в эту следующую зиму в Рязанской губернии. Как только появилась эпидемия сыпного тифа близ Бегичевки, осенью 1892 года, пришлось организовать медицинскую, а главное – санитарную помощь. Пришлось приискивать помещения, куда отделять больных, улучшая, облегчая обстановку их жизни, усиливая питание. А главное – найти людей, готовых самоотверженно идти на борьбу с эпидемией, с явной опасностью болезни и смерти. Это было не так-то легко.

Вследствие уменьшения размеров бедствия, вследствие охлаждения прежнего пыла пожертвований в русском и заграничном обществе, вследствие стремления руководящих классов поскорее заявить о том, что теперь «все благополучно», приток пожертвований и предложение личных услуг значительно ослабели.

Льву Николаевичу, утомленному прошлой зимой, нужен был отдых, да его присутствие при уменьшенных размерах помощи и не было необходимо. Поручив мне руководить делом помощи, он, конечно, продолжал стоять во главе дела, приезжал в Бегичевку, давал дальнейшие указания и печатал отчеты о нашей деятельности.

Кроме земской медицинской помощи на эпидемии тифа, была организована помощь и при участии Л. Н-ча. Ходить за больными под руководством земского врача приехала родственница Л. Н-ча, жена брата Софьи Андреевны, Марья Петровна Берс. Несчастливая в своей семейной жизни, она с радостью пошла на это дело, готовая отдать свою жизнь, которою она мало дорожила.

Она поселилась в избе, ухаживала за больными и вскоре заразилась сыпным тифом. Тогда ее перевезли в Бегичевку, в дом Раевских, и делали все, что можно было делать в борьбе с этой болезнью. Она не выдержала и умерла спокойно, сознательно, с чувством исполненного долга 20-го октября 1892 года.

Л. Н-чу в это время нельзя было приехать в Бегичевку, и мы обменивались письмами. В них ясно отражается то волнение, которое испытывал он, следя за этой болезнью, за всеми ее колебаниями и роковым исходом. Я приведу из этих писем несколько характерных выдержек.

По получении первого известия о болезни Марьи Петровны Л. Н-ч, между прочим, писал мне:

«Дорогой друг П., сейчас получил ваше письмо Тане. Все мы страшно взволнованы болезнью М. П. и стремимся к вам, но нас не пускают. Тани нет; она в Москве. Маша, однако, не отчаивается поехать сменить вас у больной. Пожалуйста, извещайте о М. П. Вы все не велите беспокоиться о вас, а я не могу думать о вас без укоров совести и чувства виновности перед вами и главное – любви. Передайте М. П., что мы все душою с нею и будем в теле с нею, как только это будет нужно. Не нужно ли ей чего? Да вы, верно, все доставите ей, начиная с сиделки».

Л. Н-ч по обыкновению встретил в семье своей сопротивление, когда собрался ехать. Такое сопротивление возникало при всех вопросах, когда от осуществления желания Л. Н-ча мог угрожать вред его животной личности и когда осуществление этого желания могло приблизить его к тому идеалу личной жизни, который всегда носил в своей душе Л. Н-ч.

Как всегда, так и на этот раз Л. Н-чу пришлось перенести душевные муки. Вот что он между прочим пишет мне в следующем письме, в ответ на мое извещение, что болезнь приняла угрожающее течение:

«Ужасно тяжело, дорогой друг Павел Иванович, что никто из нас не может приехать, чтобы сменить вас в уходе за М. П. Маша хотела ехать, встретила страшное сопротивление, и не знаю, как решит. Кажется, не едет. Я по чувству знаю, и она тоже знает, что должно. Может быть, надо бы ехать, и покориться это слабость, но я не могу. Должно быть, и она также. Деньги вы уже знаете, что вам посланы. Я писал вам в Клекотки. Вы нас, милый друг, не упрекайте; мы душою с вами. Для меня… Мне часто бывает тяжело. И из того, что тяжело, я заключаю, что делаю не то, что надо».

Получив известие о кончине Марьи Петровны, Л. Н-ч писал С. А., которая тогда была в Москве:

«Смерть Марьи Петровны очень трогательна. Древние говорили, что кого Бог любит, те умирают молодыми. И смерть ее хороша. У всех останется чувство к ней, а со всех сторон, кроме горя, ее ничего не ожидало».

В одном из следующих писем к С. А. он возвращается к этой смерти и передает слова сиделки:

«Она вдруг ослабела и почувствовала, что умирает; кое-какие распоряжения делала, маленькие долги заплатить, и сказала: «Господи, прости мне грехи мои!» И скоро потеряла сознание. И в таком положении была около суток. Похоронили ее в Никитском».

Сознание близости смерти не покидало ее и во время болезни. Мне нередко приходилось подходить к ее кровати, оказывать ей небольшие услуги. Она всегда старалась поскорее выпроводить меня, боясь, что я заражусь, и при этом говорила: «Ведь мне-то легко умереть, а ваша жизнь еще многим нужна».

Вероятно, людям нужна была ее смерть.

Внутренняя жизнь Л. Н-ча того времени, как всегда, шла с особым напряжением.

В общении со своими сотрудниками по кормлению голодающих Л. Н-ч старался, кроме практических советов их деятельности, давать им и разъяснения по самым существенным вопросам жизни. А те, конечно, забрасывали его всяческими вопросами, из которых Л. Н-чу приходилось выбирать наиболее важные.

Вместе с тем среди сотрудников, назвавшихся единомышленниками Л. Н-ча, стало заметно неудовлетворение тем внутренним, основанном на высшем разуме понимании религиозных вопросов и учения Христа, которое свойственно было Льву Николаевичу и которое он выражал в своих писаниях. Л. Н-ч стал получать от этих людей большие письма с вопросами и о «живой вере», и о «живом Христе», сущность которых заключалась в том, что они выражали потребность внешнего, мистического богопочитания.

Л. Н-ч отвечал на эти письма подробно, излагая и разъясняя свои взгляды, и вот после одного из таких писем он записывает в своем дневнике:

«21 августа 1892 года. За это время получил и написал длинное письмо N в ответ на его – о живом Христе. В письме этом надо поправить следующее:

Я написал сначала, что пылкие, славолюбивые люди, потом написал: некоторые; но надо было написать ни то, ни другое, а – люди, поверхностно понявшие учение Христа, понявшие только последствия его, а не самым способ его, состоящий в установлении каждым человеком своего отношения к Богу. Для достижения этих последствий устраивают сообщество людей, требующих друг от друга исполнения известных поступков, и, кроме того, стараются сами напугать и расчувствовать себя различными представлениями так, чтобы желательные последствия были исполнены».

Разговор по поводу его книги «О жизни» наводит его на следующие размышления:

«Говорил с N. Он говорит: «У вас в «О жизни» сказано, что если человек умирает, то так надо. Это неправда».

Он прав. Это неправда. Это нельзя сказать. На вопрос: зачем этот умер, а тот жив? нельзя ответить так же, как нельзя ответить на вопрос: где я буду после смерти?

Это два вопроса: «где» и «буду», спрашивающие о том, в каком я буду отношении к пространству и времени тогда, когда я выйду из теперешнего моего состояния, в котором я не могу мыслить вне пространства и времени, – когда я перейду в то состояние, в котором не может быть ни пространства, ни времени.

Вопрос же о том, зачем, почему этот умер, а этот жив, есть такой же вопрос, спрашивающий о том, в каком отношении причинности находится человек, вышедший из мира причинности?».

А вот несколько строгих мыслей о музыке как о наслаждении.

«Говорили о музыке.

Я опять говорю, что это наслаждение только немного выше сортом кушанья.

Я не обидеть хочу музыку, а хочу ясности. И не могу признать того, что с такой неясностью и неопределенностью толкуют люди, – что музыка как-то возвышает душу.

Дело в том, что она не нравственное дело. Не безнравственное, как и еда. Безразличное, но не нравственное. Я за это стою. А если она не нравственное дело, то и совсем другое к ней отношение.

Это наслаждение чувства, как чувство (sens) вкуса, зрения, слуха. Я согласен, что оно выше, т. е. менее похотливо, чем вкус, еда; но я стою на том, что в нем нет ничего нравственного, как стараются нас уверить».

Замечательно, что подобная же мысль о музыке записана Л. Н-чем 30 лет тому назад, в его дневнике 1861 года, во время его второго заграничного путешествия, когда он знакомился с постановкой школьного дела в Западной Европе. Он тогда посещал многих выдающихся людей и между прочим посетил немецкого писателя Ауэрбаха, сочинения которого он очень ценил. После свидания с ним он записал в дневнике:

 

«Христианство – как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как «Pflichtloser Genuss». Поворот, по его мнению, к развращению… Ему 49 лет. Он прям, молод, верующ, не поет отрицание».

Такова устойчивость мнения Л. Н-ча о музыке. Этот взгляд его, разумеется, отразился и в его критике «Об искусстве», которую он тогда начал писать.

И в связи с этим у него является новый вопрос о смысле жизни, о красоте и о добре.

Он с робостью, как бы пред открытием нового неожиданного сокровища, записывает в своем дневнике:

«Думал в первый раз, как ни страшно это думать и сказать:

Цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу.

Воспроизводить себе подобных – зачем? Служить людям? А затем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить Богу? Разве он не может без нас сделать то, что ему нужно? Да ему не может быть ничего нужно.

Если он велит нам служить себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель – радость – вполне достойна жизни.

Отречение, крест, отдать жизнь, все это для радости. И радость есть и может быть ничем не нарушена и постоянная.

И смерть – переход к новой неизведанной, совсем новой другой большой радости.

И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, – никогда не отсутствующие. В тюрьме – красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь, – моя к людям и людей ко мне.

Как бы хорошо было, если бы это была правда. Неужели мне открывать новое?

Красота, радость только как радость, независимо от добра, отвратительна. Я уяснил это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только соединение двух, и не соединение, а красота как венец добра».

И, записав эту глубокую мысль, он скромно прибавляет:

«Кажется, что это похоже на правду».

В это время Лев Николаевич читал и переводил сочинение женевского писателя Amiel'я «Le journal intime» (Дневник Амьеля). Думая о предисловии к этому переводу, он записывает в дневнике такую мысль:

«К Amiel'ю хотел бы написать предисловие, в котором бы высказать то, что он во многих местах говорит о том, что должно сложиться новое христианство, что в будущем должна быть религия. А между тем сам частью стоицизмом, частью буддизмом, частью, главное, христианством, как он понимает его, он живет и с этим умирает. Он, как bourgeois gentilhomme fait de la religion, sans le savoir. Едва ли это не самая лучшая. Она не имеет соблазна любоваться на нее».

Предисловие это было написано им и напечатано, и мысль, записанная в дневнике, отчасти выражена в нем, хотя и в несколько иной форме.

И в тоже время он записывает такую мысль:

«Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей; или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от Бога детьми, – я бы выбрал последнее».

Не менее замечательны мысли, набросанные им в записной книжке того времени.

В это время начались преследования некоторых друзей Л. Н-ча; вероятно, он ожидал каких-нибудь репрессивных мер и против себя. Поэтому в его записной книжечке попадаются такие записи:

«У меня есть высочайшее повеление». А у меня есть самое высочайшее – заступаться за братьев, обличать гонителей.

Для того, чтобы заставить меня замолчать, есть два средства: одно – покаяться, другое – убить или заточить, не выпускать.

И действительно, может быть только первое и потому скажите тому человеку, которого вы называете царем, чтобы он, вместо меня, занялся Шлиссельбургом, каторгой, розгами».

В это время Л. Н-ч работал над своей книгой «Царствие Божие внутри вас». Подвергая в этой книге строгой критике существующее государственное устройство, Л. Н-ч естественно думал о разрушении старых и созидании новых форм. И вот он набрасывает такие мысли:

«Посмотрите, как хорошо мы подкрасили дом, убрали его флагами, ветками, а у вас что? – Канавы, камни». – Это фундамент нового строения».

После посещения Н. Н. Страхова, мягкого, созерцательно настроенного его друга, Л. Н-ч записывает:

«Со Страховым разговор. Он хочет находить во всем хорошее. Это прекрасно. Но как бы не находить хорошим то, что мы призваны уничтожить!»

Освободившись от непосредственного руководства делом кормления голодающих, очень тяготившего его, Л. Н-ч стал чувствовать некоторую пустоту жизни, которая была временно заполнена этим сложным делом. Об этом он между прочим писал мне, возвратившись в Ясную Поляну из Бегичевки:

«У нас все по-старому. Живем одни хорошо, но девочкам бедным пусто. Как справедливо то, что Он сказал: «А кто хочет узнать, правду ли я говорю, пусть попробует». Стоит только испытать – как ни плохо, ни нескладно, ни нечисто смешана со славой людской жизнь служения – для того, чтобы потом уже жизнь потеряла для себя весь – как говорят англичане – букет, прелесть. – И это я с радостью испытываю сам и вижу на девочках. У меня есть мое писанье, которое немного в той мере, в которой я верю в его пользу, помогает жить, и есть слабость старости, но молодым и вкусившим от ключа воды живой уж нельзя вернуться к подобию жизни. И это-то дорого, и на это радуюсь. Получил я письмо от революционера, должно быть, из Петербурга, хорошее. Он пишет, что за саратовский бунт будут казнить, и что я должен написать воззвание. Разумеется, я не напишу; но все такие напоминания помогают мне верить, что я могу быть нужен. В писанье подвигаюсь, но все не кончил».

«Писанье», которое заполнило тогда жизнь Льва Николаевича, было «Царство Божие внутри вас», книга, над которой он работал два года; у ней своя история, и она имеет большое значение в жизни Льва Н-ча, поэтому мы остановимся на ней несколько долее.

Прошло уже несколько лет со времени опубликования книги Л. Н-ча «В чем моя вера?», бросившей в мир новое понимание христианства, показавшей миру необходимость решения дилеммы: или отказаться от имени христиан, или признать, что насилие несовместимо с христианством. Прошло много лет и со времени опубликования второй книга, и мир все еще не решил этой дилеммы. Но семена нового жизнепонимания были брошены в мир, и они должны дать всходы. И первые ростки уже взошли и произвели замешательство среди запутавшегося человечества в дебрях полурелигиозного, полунаучного, полуэгоистически-животного миропонимания, выражавшегося общей борьбой за сладкий кусок пирога.

Как только «В чем моя вера?» стала распространяться в Старом и Новом свете, так ко Л. Н-чу стали стекаться со всех концов мира положительные и отрицательные отзывы о ней.

«Один из первых откликов на мою книгу, – говорит Л. Н-ч в своем новом произведении, – были письма от американских квакеров. В письмах этих, выражая свое сочувствие моим взглядам о незаконности для христианина всякого насилия и войны, квакеры сообщили мне подробности о своей так называемой секте, более 200 лет исповедующей на деле учение Христа о непротивлении злу насилием, не употреблявшей и теперь не употребляющей для защиты себя оружия».

Большою радостью было для Л. Н-ча и его единомышленников получение двух замечательных, документов, присланных из Америки: оба документа были написаны 50 лет тому назад, лежали забытые и вызваны были к жизни появлением сочинения Л. Н-ча «В чем моя вера?».

Первый документ был «Провозглашение основ, принятых членами общества, основанного для установления между людьми всеобщего мира».

Это провозглашение было составлено и опубликовано Гаррисоном и его друзьями в Бостоне в 1838 году. Основой этого провозглашения была та мысль, что всякое насилие как личное, так и государственное противно учению Христа, и что мир может водвориться путем только отказа от употребления какого бы то ни было насилия.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru