bannerbannerbanner
Гавел

Михаэл Жантовский
Гавел

Гавел по-прежнему видел себя прежде всего в роли общественно активного писателя и культурного деятеля. В разгар Пражской весны в театре «На Забрадли» прошла премьера его третьей большой пьесы под названием «Трудно сосредоточиться»[220], которую он посвятил своему наставнику в философии Йозефу Шафаржику. Хотя и этот спектакль встретил благожелательный прием, он, в отличие от предшествующих двух постановок, не стал крупным общественным событием.

В сдержанной реакции публики Гавел был отчасти виноват сам. Этой пьесе, которую он дописывал в стороне от бурных событий, в замке в Бржезнице, где Андрей Кроб, работавший там смотрителем, предоставил им с Ольгой медную двуспальную кровать в библиотеке Палфи[221], недостает четкого авторского замысла, какой был в «Празднике в саду» и «Уведомлении». История изменяющего супруге научного работника Гумла и его столкновения с аналитическим компьютерным роботом по имени Пузук[222] – это, с одной стороны, фарс о человеке, который пытается балансировать между запросами и ожиданиями жены, любовницы и иных потенциальных партнерш, а с другой – критика научных опытов по достижению взаимопонимания и объективный анализ массы зачастую противоречивых и переменчивых мотивов и побуждений, определяющих человеческое поведение. В какой-то степени это еще и личная рефлексия Гавела о внезапной славе человека и множестве требований, которые она налагает на его время и направление мыслей, а также о любовных интрижках, к каким она подталкивает, и вытекающих из этого моральных дилеммах.

Второй причиной слабого отклика на пьесу был не слишком удачный для нее выбор времени. О чем бы ни была эта пьеса, на первый взгляд она никак не соотносилась с бурными событиями за стенами театра и не предлагала зрителю сопоставимые с ними переживания. Вопрос дня заключался не в том, что делать с женой или любовницей, а в том, что делать с коммунизмом, свободой и демократией.

Однако для самого Гавела эта пьеса была, по всей видимости, так же важна, как две ее предшественницы, а может быть, даже важнее. Будучи самой личной из всех трех, она представляет собой продолжение внутреннего диалога Гавела – богемного литератора – и Гавела – философствующего моралиста, – отражая нарастающее напряжение в отношениях между этими двумя его ипостасями. В заключительном монологе пьесы Гумл заявляет: «…ключ к подлинному познанию человеческого “я” лежит не в более или менее ясной комплексности человека как объекта научного познания, но исключительно в его комплексности как субъекта человеческого сближения, потому что бесконечность нашей собственной человечности – это пока то единственное, что помогает нам, пусть не до конца, приблизиться к бесконечности других людей. Иными словами: уникальные, неповторимые отношения между двумя человеческими “я” – единственное, что может открыть тайну этих “я”, хотя бы частично. И такие ценности, как любовь, дружба, участие, сочувствие и ничем не заменимое взаимопонимание или, напротив, конфликты, – вот единственный инструмент общения индивидуумов. Все остальное может в той или иной степени охарактеризовать человека, но никогда не поможет хоть сколько-нибудь глубоко его понять и хоть немного познать. Основной ключ к человеку – не в голове, а в сердце»[223]. Рецензент спектакля, поставленного по этой пьесе в нью-йоркском Lincoln Repertory Theater, усмотрел в последней фразе «банальность, которая заметно ослабляет предшествующую иронию»[224]. Однако здесь мы имеем дело не просто с примиряющим утверждением, а, как сам Гавел пишет в другом месте, с пародией, иронией в квадрате. «Легче всего о некоторых вещах высказываются те, кто в жизни меньше всего руководствуется ими»[225].

Это классический образец приема, к которому Гавел будет прибегать вновь и вновь. Если в «Письмах Ольге» и других эссеистических сочинениях он излагает свои нравственные и философские воззрения методически, основательно и со стопроцентной серьезностью, местами доходя чуть ли не до педантизма, то в своих пьесах он над теми же умозаключениями иронизирует и посмеивается, часто вкладывая их в уста слабых, далеко не идеальных, непутевых персонажей. И скорее всего он это делает не только для того, чтобы показать, какая пропасть лежит между тем, как хотели бы поступать его персонажи, и тем, как они поступают на самом деле. Точкой пересечения этих линий является со всей очевидностью сам автор, который как будто пытается проверить свои убеждения, применяя их к реальным жизненным ситуациям, или же, еще более личностно, пытается примирить собственное поведение на публике со своим внутренним «я». Результаты такого экспериментирования, если это и впрямь были эксперименты, не слишком вдохновляют. Все персонажи Гавела, по большей части похожие скорее на бумажных человечков, чем на настоящих людей, в нравственном смысле оказываются не на высоте, а это говорит кое-что и о взгляде автора на себя самого.

По свидетельству ряда современников, образ жизни Гавела в то время был такой же, как у многих талантливых и успешных деятелей культуры на вершине славы, будь то музыканты, актеры или драматурги. Вставал он поздно, днем немного писал, а с вечера предавался ночной жизни и удовольствиям, какие она предлагала. Он по-прежнему проводил много времени в театре «На Забрадли», но посещал и конкурирующие сцены, такие как театр «За Браноу» и «Чиногерни клуб», которыми руководили близкие ему театральные деятели и в которых играли его друзья Ян Тршиска и Павел Ландовский. В других театрах Гавел, по его собственным воспоминаниям, бывал нечасто; он изо всех сил избегал политики как области, несовместимой с главным долгом писателя «служить правде»[226]. Его ночные похождения в компании Ландовского, которые Ольга терпела с большим трудом, всякий раз начинались после спектакля в винном баре «У Моцарта» или в другом кабачке неподалеку от театра, а продолжались иногда в заведениях с куда более сомнительной репутацией. Гавел вращался в обществе других таких же талантливых своих сверстников с похожим образом жизни; кроме Ландовского и Тршиски, это были кинорежиссеры Милош Форман, Ян Немец и Павел Юрачек. Неизменным атрибутом захватывающих дискуссий об искусстве, политике и актуальных событиях была порция алкоголя. А также женщины.

Гавел не мог не понимать, что публичное отстаивание им высоких нравственных критериев при неспособности самому руководствоваться ими, попахивает фальшью; тем не менее он не был лицемером в обычном смысле этого слова. По-видимому, он полагал, что развеет всякие подозрения в двуличии на свой счет, если первым признается в своих проступках. В этом, вероятно, коренилась сохранившаяся у него на всю жизнь привычка признаваться Ольге в своих изменах и даже искать у нее понимания и совета, как это делает Гумл в пьесе «Трудно сосредоточиться». Скорее всего он пришел к выводу, что нравственное совершенство выше его сил и что лучший выход – искренность со всеми вытекающими из нее последствиями. Невозможность сосредоточиться, о которой в тексте пьесы нет ни слова, кажется своего рода метафорой, описывающей внутреннее состояние души Гавела и его борьбу со своей собственной славой. Этим, по крайней мере отчасти, можно было бы объяснить и то, что он до некоторой степени абстрагировался от судьбоносных событий, происходивших вокруг. В тот момент, когда большинство людей волновала судьба социализма с человеческим лицом, Гавел погрузился в свои личные проблемы.

 

Может быть, чтобы как-то искупить это, он в то время написал еще две небольшие пьесы, одну для радио, а вторую – для телевидения. Одноактная радиопьеса, нечто среднее между Кафкой и готическим «ужастиком», называлась «Ангел-хранитель»[227], а телевизионная пьеса – «Бабочка на антенне»[228]. В первой из них очень дружелюбный чужак заявляется домой к драматургу Ваваку, задает ему невинные вопросы, обсуждает образ жизни хозяина и в конце концов, ссылаясь на прискорбное отступление от нормы, отрезает ему уши. Вездесущая и всемогущая бюрократия, измышляющая сложные, подробные и на первый взгляд рациональные правила для контроля над подданными, неизбежно ведет к внезапным вспышкам иррационального, самовольного и абсурдного насилия.

«Бабочка на антенне», которая в краткую оттепель во время Пражской весны так и не вышла на телеэкран, – пьеса чуть менее абстрактная и свидетельствующая о довольно скептическом отношении Гавела к событиям, которые переполняли энтузиазмом стольких людей в Чехословакии и за рубежом. Простая чешская семья, типичность которой символизируют имена главных действующих лиц, Еника и Марженки, сидит дома и ведет бессмысленный разговор, а вокруг них прибывает вода; звуки ее капель все это время слышны за сценой. Вода поднимается все выше и выше, пока наконец бабушка – похоже, единственный вменяемый персонаж в пьесе – не закрывает водопроводный кран. Эта вариация «Семейного вечера» отражает разочарованность автора и его недовольство потоком пустых речей в эти головокружительные месяцы упоения свободой, когда над страной уже сгущались мрачные тучи. «Бабочка» – это пьеса о бале на «Титанике».

Отстраненность, столкновение приоритетов и невозможность сосредоточиться сопровождали Гавела в течение всей поздней весны и чуть ли не до конца лета. В мае-июне, когда почти не скрываемые угрозы Москвы и военные учения стран Варшавского договора на чехословацкой территории придали событиям драматическую остроту, Гавел совершил два длительных вояжа на Запад: вначале в Соединенные Штаты, посмотреть постановку «Уведомления» в Нью-Йорке, а потом – ненадолго перед этим вернувшись в Прагу – в Великобританию. Более интересное время для поездок трудно было выбрать. 1968 год был отмечен многими важными событиями, идеями, беспокойством и смутой. В США велась яростная кампания перед президентскими выборами на фоне покушений на Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди, антивоенных выступлений, движения хиппи и кайфа от ЛСД. Во Франции студенты возводили баррикады. Многие из них исповедовали еще более радикальный коммунизм, связанный с именами Мао Цзэдуна и Че Гевары.

Присущее Гавелу чувство драматургии и его задатки бунтаря были явно созвучны анархистскому заряду протестного движения. Отторжение ценностей среднего класса, которое подпитывало беспорядки в Соединенных Штатах и во Франции, перекликалось в нем с собственными сомнениями, связанными с его привилегированным происхождением, и укрепляло в нем подозрение, что не только с коммунистическим экспериментом, но и с западным обществом и цивилизацией, из которого оно выросло, дело обстоит как-то не так.

Было бы, впрочем, заблуждением усматривать в Гавеле – как делают некоторые – попутчика протестов против капитализма на Западе, представляя это в качестве свидетельства его левацкой ориентации в течение всей жизни. Гавел, несомненно, симпатизировал тому гигантскому взрыву молодой энергии, который произошел в 1968 году; он, конечно, ценил «внутренний этос – сильный, но не фанатичный»[229] антивоенных демонстраций и на долгие годы сохранил восхищение рок-музыкой и рок-музыкантами. Однако нет ни единого доказательства того, что он тогда или когда-либо был поклонником достижения свободы через насилие, галлюциногенных наркотиков или свободного секса, из-за чего впало в крайность столько молодых американцев и европейцев. Гавел поддерживал их право на демонстрации и протесты, но ему были чужды их бессмысленные акты насилия, агрессивный вандализм и хаос в мыслях. Точно так же его потрясло то, что люди могут мечтать добровольно установить у себя такую же систему тирании, какую он сам и его соотечественники как раз старались тогда ниспровергнуть.

Он не питал иллюзий в отношении того, что «новые левые», выросшие на учении Мао Цзэдуна и философии Герберта Маркузе, смогут тем или иным способом – как они утверждали – избежать ловушек, в которых запутались старые левые. Ни малейшего впечатления не произвели на него отечественные и «импортные» попытки распространить идеологию и задор «новых левых» в Чехословакии через проповеди таких оракулов, как радикальный лидер немецких студентов Руди Дучке и его чешские эпигоны: философ Иван Свитак и авторы некоторых публикаций в журнале «Студент». Совершенно так же не коснулась его и внезапная радикализация некогда правоверных коммунистов из числа коллег-писателей.

Из Гавела на самом деле был плохой кандидат в революционеры, что в какой-то мере могло поспособствовать «бархатному» характеру революции, в которой он принимал непосредственное участие, принесшее ему славу. С революционерами его объединял внутренний пыл, какой дает человеку силы для выдающихся свершений. В то же время его тяга к порядку и гармонии абсолютно не совмещалась с революционной склонностью к хаосу; при его высоком пороге терпимости было крайне маловероятно, чтобы он встал в ряды жаждущих крови штурмовых бригад, а присущие Гавелу исключительная вежливость и порядочность не позволяли ему демонстрировать мстительное лицо революции ее врагам. «Я слишком вежлив, чтобы быть хорошим диссидентом»[230], – написал он много лет спустя. Столь же ярко выраженная у него способность к исследованию и самоанализу всякий раз заставляла его сомневаться в самом себе и в своих собственных мотивах, что служило ему надежной защитой от «закалки», какая необходима для насильственной революции. Но за всем этим скрывался еще более серьезный изъян. У Гавела никогда не существовало и не выработалось понятие Врага. В своей критике коммунистического режима, длившейся десятилетиями, он всегда тяготел к той или иной форме диалога, в ходе которого изо всех сил пытался скорее понять мотивы другой стороны, нежели демонизировать ее, и, насколько это было возможно, дать противнику шанс усомниться в себе. Этот подход стал выглядеть несколько спорным позже, когда он, вначале как лидер Бархатной революции, а впоследствии и как президент, столкнулся с асимметричным характером политических отношений. То, что он не верил в существование врагов, еще не означало, что у него или у революции врагов не было. Из-за такой своей позиции он подвергался нападкам тех, кто считал, что он слишком миндальничает с представителями старого режима либо даже состоит в тайном сговоре с ними. Оглядываясь назад, можно предположить, что кое-какие процессы могли бы протекать успешнее или быстрее, будь Гавел чуть тверже. Вместе с тем отсутствие у него стремления насаждать революционную справедливость, несомненно, помогло чехам и словакам избежать кровопролития, публичных унижений и чудовищных революционных трибуналов наподобие того, что вынес чете Чаушеску в Румынии смертный приговор, приведенный в исполнение расстрельной командой. И тот же «изъян» помог ему сосредоточиться на актуальных проблемах настоящего и будущего в момент, когда многие из его годами покорных сограждан требовали отмщения за свои прежние унижения, словно бальзама на их раны.

Продолжавшаяся полтора месяца поездка в Соединенные Штаты весной 1968 года оставила неизгладимый след в памяти молодого писателя, как и тех, с кем он встречался. Однако из-за обилия происходивших тогда событий возникло множество разнотолков в отношении хода и деталей поездки, которые, пусть сами по себе и не слишком существенные, все же давали пищу для далеко идущих ложных измышлений насчет идейных корней и симпатий Гавела.

Значительную долю ответственности за эту путаницу несет Джон Кин со своей «Трагедией в шести картинах». Его изобилующая деталями реконструкция путешествия Гавела на пяти страницах основывается главным образом на интервью с Павлом Тигридом 1996 года. Тигриду на момент интервью было под восемьдесят, и он был известен своей избирательной, а порой и изобретательной памятью. Не чужды ему были и в меру ехидные розыгрыши охочих до сенсаций любопытных, особенно если они имели обыкновение подписывать свои журналистские опусы псевдонимом «Эрик Блэр»[231]. В данном случае Кин «вписывает» Гавела вместе с Ольгой во время пересадки в Париже по пути в США в драматический контекст всеобщей забастовки во Франции, начавшейся 13 мая. В действительности Гавел тогда уже три недели как находился в Нью-Йорке. Фантастический рассказ о том, как барьер между Востоком и Западом вдруг рухнул, когда к забастовке присоединились полицейские-пограничники и таможенники, представляется историей из разряда non è vero ma ben trovato[232]. Что касается Ольги, то она вообще не покидала Чехословакии и нервировала мужа суровыми письмами о новейших событиях в Праге. С Тигридом же Гавел, как он сам вспоминает, встретился в Париже на обратном пути из Соединенных Штатов в Прагу[233]. В те дни революция в Париже уже пошла на спад. Кроме того, Гавел вернулся из Америки не в конце июня (якобы после остановки в Лондоне), а выехал в Британию после возвращения в Прагу, на этот раз уже в сопровождении Ольги и Веры Лингартовой. И последнее: Гавел у Кина участвует в первомайском шествии на Вацлавской площади, что совершенно исключено с точки зрения как времени, так и места[234].

Предпринятая Гавелом поездка свела его с целым рядом людей, безусловно, значимых для его жизни и образа мыслей, встречи с которыми долго откладывались. В Нью-Йорке он жил недалеко от Центрального парка, на 69-й Западной улице у Иржи – тогда уже Джорджа – Восковца. Он снова встретился со своим однокашником Милошем Форманом, который как раз в это время намеревался перебраться из Чехословакии в Америку. Посетил «нестора» чешской либеральной журналистики Фердинанда Пероутку и записал с ним интервью, впоследствии утраченное. Разговаривал с эмигрантами, в том числе писателями, такими как Эгон Гостовский, и провел много времени в общении с Джозефом Паппом, основателем нью-йоркского «Публичного театра», который и пригласил Гавела на премьеру «Уведомления» в рамках шекспировского фестиваля в здании театра «Флоренс Анспахер»[235] на Лафайетт-стрит.

 

Все эти встречи, приносившие радость и пищу для ума Гавелу, которому тогда был тридцать один год, позволяют в каком-то приближении представить себе его мысленный и политический настрой в то время. Ни один из друзей, с которыми Гавел тогда встретился или познакомился, ничем даже отдаленно не походил на радикала. Некоторым, например Пероутке, «революция цветов» была откровенно чужда[236]. Все они были представителями просвещенной, критической и пытливой традиции либерального мышления, основанного на таких ценностях, как рациональность, социальная ответственность и разделяемый всеми моральный кодекс, в достаточной мере контрастирующих с иррациональностью, гедонизмом и моральным агностицизмом эпохи.

Столь же важны для понимания этого ключевого момента в сознании как всего поколения, так и в духовном и нравственном космосе Гавела, встречи, которые в ходе его поездки, видимо, не состоялись. Открытки, отправленные из Нью-Йорка Йозефу Шафаржику и Индржиху Халупецкому, он написал не в «Филлмор Ист», этом «храме рок-н-ролла» и Мекке хиппи в нью-йоркской Ист Виллидж, и не на «Фабрике Уорхола» на Юнион-сквер чуть дальше, а в добропорядочной «Русской чайной» и музее современного искусства MoMA неподалеку от Пятой авеню. Ни тогда, ни потом это, безусловно, не были рассадники мировой революции. Несмотря на его позднейшее бесконечное восхищение Лу Ридом и дружбу с ним, нет никаких свидетельств того, что они в то время встречались, хотя из поездки Гавел привез домой первый «банановый» альбом Velvet Underground. Не свиделся Гавел и с покровителем этой группы, поп-арт-художником Энди Уорхолом, американцем в первом поколении из русинской семьи родом из Миковой в Восточной Словакии. Он наслаждался мелодичными песнями Саймона и Гарфункеля, тогда как Боб Дилан был, по-видимому, им не замечен. В «войне поколений» между поклонниками «Битлз» и «Роллинг Стоунз», которая в наши дни потеряла какое-либо значение, Гавел стоял на стороне «Битлз». С пластинки, которую он снова и снова ставил своим друзьям в Градечке в то лето, пока не пришли танки, звучал не «наркогимн» I’m Waiting for the Man группы Velvet, а слащавый любовный Massachussetts группы Bee Gees, не слишком похожий на боевой хорал мировой революции.

Чуть ли не квантовая неопределенность, окружающая первое довольно длительное знакомство Гавела с Западом, сама по себе была бы не так важна, если бы не способствовала появлению более – или менее – лестных стереотипов, создаваемых вокруг него другими (но и он сам, бесспорно, внес в это свой вклад), в которых он представал как дитя шестидесятых годов в целом и 1968 года в частности, как радикальный хиппи с собственным представлением об идеальном мире, олицетворение всеобщего бунта «против авторитетов и условностей и презрения к материализму, типичного для людей, вполне обеспеченных с самого рождения»[237].

Конечно, Гавел, как и любой другой молодой человек того времени, должен был быть полным аутистом, чтобы остаться совсем в стороне от событий, которые разворачивались вокруг. Вместе с тем, однако, он не солидаризировался ни с процессом реформ в рамках Пражской весны у себя на родине, ни с радикальным отрицанием социальных норм, свидетелем которого стал на Западе. Как человек с повышенной эмоциональностью он симпатизировал попыткам придать социализму человеческое лицо и возродить общество потребления, но это была не его битва. На его художественное восприятие оказывал влияние психоделический калейдоскоп музыки, моды и идей, формировавших облик 1968 года, но его мягкой и упорядоченной натуре претили хаос и насилие, которые все это сопровождали. Политические взгляды и философские воззрения Гавела сложились в шестидесятые годы, но он не был их порождением. Корни ключевых для него понятий тождества человеческой личности, правды и ответственности были старше.

Между тем ход событий на родине приближался к кульминации. Провозглашенные только пару месяцев тому назад смелые преобразования уже выглядели всего лишь робкими компромиссами. «Программа действий», обнародованная коммунистической партией в апреле, устаревала с каждым днем. Двадцать седьмого июня газета «Литерарни листы» опубликовала манифест «2000 слов», который по инициативе группы академиков и ученых-гуманитариев написал Людвик Вацулик. Хотя в этом документе декларировалась приверженность объявленным партией задачам и программе реформ, в нем в то же время содержалось обращение к гражданам с призывом создавать комитеты и инициативные группы для продвижения реформ на местах. Еще более дерзкими были призывы разоблачать стукачей и поддерживать мандат, который граждане выдали властям, «пусть даже и с оружием в руках»[238]. Завершала манифест пророческая, хотя в тот момент мало кем замеченная фраза: «Эта весна как раз сейчас закончилась и уже не вернется. Зимой мы всё поймем»[239]. С точки зрения аппаратчиков в Праге и в Кремле это был призыв к контрреволюции.

Со своих позиций Кремль был прав. Логика событий требовала либо подавления процесса возрождения и восстановления монополии коммунистической партии на власть, либо открытия страны реформам, в результате которых системе пришлось бы смириться со своей гибелью. Двадцать лет спустя последний сценарий осуществился в полном объеме с однозначно вытекающими отсюда последствиями для всего Восточного блока и самого Советского Союза. За двадцать лет до того этой логикой объяснялась сдержанность Гавела и дистанцированность большой части чехословацких граждан, для которых весь этот процесс реформ был или салонной игрой, в какую играли между собой партийные товарищи в своих собственных интересах, или по меньшей мере прелюдией настоящих перемен.

Настоящих перемен страна так и не дождалась, а вот советских танков – да. Только тогда нация сплотилась и выступила как один человек в поддержку руководства во главе с Александром Дубчеком. Однако это не означало, что люди защищали процесс реформ или «социализм с человеческим лицом», как думали их лидеры, поддавшись понятному самообману. Они защищали суверенное право народа решать по-своему, даже если бы это подразумевало доведение процесса реформ до логического завершения.

В тот исторический момент, который оставил неизгладимый след в памяти целого поколения в виде ряда символических картин, запечатлевших эмоциональные сообщения о вторжении по радио и телевидению, обступившие советские танки и бронетранспортеры толпы людей, пытающихся объяснить происходящее ничего не понимающим юным солдатам с невинными лицами в люках танков, треск пулеметов, смятые машины и окровавленные тела, клятвы в верности, отчаянно храбрые поступки и слезные признания собственного поражения, Гавел сыграл скромную, но по тем временам смелую и ответственную роль. На сцену он, однако, вышел только после появления танков.

Пока его деятельные коллеги вели дискуссии о предстоявшем осенью съезде коммунистической партии, который должен был институционально закрепить реформы, пока скрытые угрозы извне переходили в открытые, пока весь народ неотрывно следил за переговорами чехословацких руководителей с советскими в вагоне на перевалочной железнодорожной станции городка Черна-над-Тисой[240] и последовавшей за этим встречей в верхах стран-участниц Варшавского договора в Братиславе, которая как будто ослабила напряжение, пока готовившиеся к вторжению армии выдвигались на исходные позиции, Гавел наслаждался летом. С помощью своего товарища по театру «На Забрадли» Андрея Кроба он за год до этого купил для себя и Ольги за 14 000 крон, полученных в качестве гонораров, дом в Градечке близ Влчиц под Трутновом и сейчас старался превратить его в уютную обитель, обихаживая большой сад и принимая там множество друзей, которых ему так недоставало в поездке; среди них были Зденек Урбанек, Либор Фара, Вера Лингартова, Ян и Карла Тршиски. Они устраивали вечеринки, спорили, слушали музыку и новости по радио… В воздухе пахло грозой. «Это лето так прекрасно, что добром оно кончиться не может», – вздохнул как-то Ян Тршиска[241]. Вечером 20 августа Гавел попивал вино в компании Ольги и Яна Тршиски у друзей, супругов Сейфертовых, в Либерце. А потом разверзлись небеса.

220Spisy. Sv. 2. S. 257–320.
221Rozhovor s Andrejem Krobem a Annou Freimanovou, 21.října 2012.
222Не надо быть психоаналитиком, чтобы задаться вопросом, почему имя робота совпадает с домашним прозвищем брата Вацлава Гавела, Ивана.
223Ztížená možnost soustředění // Spisy. Sv. 2. S. 317. Здесь и далее цит. по: Гавел В. Трудно сосредоточиться. М.: Художественная литература, 1990. С. 168. Перевод И. Бернштейн.
224Gussow М. Theater: Ironic Computer // The New York Times. 5.12.1969.
225Dopis Josefu Šafaříkovi, 1. února 1968 // Archiv Masarykovy university v Brně. KVH ID 13801.
226Rozhovor s Janem Procházkou // Divadelní noviny. 14.02.1968.
227Spisy. Sv. 2. S. 197–218.
228Ibid. S. 219–256.
229Prosím stručně. Rozhovory s Karlem Hvížďalou, Praha: Galén 2011. S. 177.
230Zpráva o mé účasti na plese železničářů // Spisy. Sv. 4. S. 199.
231Настоящее имя Джорджа Оруэлла.
232Хоть и неправда, но хорошо придумано (ит.). – Прим. пер.
233Videointerview Petra Jančárka, 17.08.2008 // www.ihned.cz
234Keane (1999). S. 139–144.
235Дедушку Вацслава наверняка порадовало бы, что театр был назван по имени одной благотворительницы, которая прославилась как медиум, передающий стихи своего покойного мужа посредством спиритической таблицы.
236Videointerview Petra Jančárka, 17.08.2008 // www.ihned.cz
237Kaiser (2009). S. 74.
238Literární listy. № 18. 1968.
239Ibid.
240Брежнев, по-видимому, настолько верил собственной пропаганде, что опасался за свою безопасность в случае, если бы он пересек границу и ступил на землю обезумевшей страны. Опасения его чехословацких коллег в отношении другой стороны могли основываться на более веских исторических прецедентах.
241Videointerview Petra Jančárka, 17.08.2008 // www.ihned.cz
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru