bannerbannerbanner
Гавел

Михаэл Жантовский
Гавел

Уведомление

Гросс. С вашего разрешения, пан директор, я привел голый факт…

Балаш. Ну и что же? Мы не намерены раболепствовать перед фактами!

Уведомление

Ничто так не способствует преуспеянию, как успех. Гавел вдруг стал признанным и прославленным автором, пьесы которого единодушно – что было довольно необычно в то время – хвалили и дома, и в капиталистическом зарубежье. Кроме театра «На Забрадли» и прочих чешских и словацких сцен, их ставили в десятках театров Германии, Австрии, Венгрии, Польши, Югославии, Швеции, Франции, Британии и в других странах. Гавел сделался звездой. У него было немало предложений и возможностей, но начал он с того, что вернулся к своей первой любви – кинематографии. В феврале 1964 года он вместе с подебрадскими однокашниками Милошем Форманом, Иваном Пассером и еще одним сценаристом, Иваном Папоушеком, продал киностудии «Баррандов» идею фильма под названием «Реконструкция»[194]. Гавелу из общей суммы гонорара досталось 500 крон. Тогда же, но на сей раз с Бржетиславом Пояреком, Милошем Мацоуреком и Вацлавом Шашеком, Гавел продал «Баррандову» идею фильма, по-видимому, мультипликационного, «Визит»[195]. «Реконструкцию» Гавел и Форман продвинули до стадии киноповести, за что каждый из них получил 8000 крон – в те времена для чешских авторов очень приличные деньги. Еще до премьеры «Праздника в саду» Гавел продал «Баррандову» за 1800 крон идею одноименного фильма[196]. В мае 1964-го он заключил договор на киноповесть к нему[197] на 12 000 крон, а в июне – договор[198] на уже написанный литературный сценарий[199] этого фильма, еще на 12 500 крон. Фильм так и не был снят – как говорил сам Гавел, к счастью. Его литературная и театральная деятельность тогда и в дальнейшем представляла собой «мелкое производство», в значительной степени зависевшее от сотрудничества с узким кругом его друзей и от их талантов. Несколько причудливым примером этого может служить перевод пьесы Беккета «В ожидании Годо» для постановки в театре «На Забрадли», который Гавел как завлит заказал поэту Иржи Коларжу. Хотя Коларж ранее уже переводил поэзию, он не владел в должной мере ни одним иностранным языком и всецело зависел от подстрочника, сделанного другим переводчиком. Это был не слишком надежный способ добиться верного перевода; позднее, в семидесятые годы, к нему с неудовлетворительным результатом прибегали некоторые прорежимные поэты. Вот и в случае «Годо» этот метод явно не дал ожидаемого эффекта, а так как день премьеры был все ближе, Гавел обратился к «тридцатишестерочнику» Радиму Копецкому, который отлично знал французский, но не особенно разбирался в театре. Чтобы спасти положение, приемлемый перевод в итоге сделала профессиональная переводчица Милена Томашкова. Тем не менее в программке спектакля переводчиками указаны Иржи Коларж и Радим Копецкий[200].

В «Уведомлении» (1965), второй пьесе Гавела, поставленной в театре «На Забрадли», но хронологически – первой его «настоящей» пьесе, автор вернулся к идее, возникшей пять лет назад во время ночного разговора с братом Иваном: сочинить комедию об искусственном языке, который изобретался ради того, чтобы облегчить взаимопонимание людей, а в действительности его только затруднил. Первый вариант пьесы Гавел написал еще в театре ABC, но поскольку Выскочил счел ее слишком рискованной, он вернулся к ней только после невиданного успеха «Праздника в саду». Важная роль и в этом случае принадлежала Яну Гроссману – как другу и коллеге Гавела, а также его критику и на сей раз – режиссеру. По форме и композиции «Уведомление» сложнее «Праздника в саду», но Гавел и здесь остается верным тематике, которую разрабатывал в своей первой поставленной пьесе. Действие «Уведомления», как и «Праздника в саду», происходит в некоем не конкретизированном бюрократическом учреждении, директор которого Гросс неожиданно обнаруживает внутренний документ, написанный на совершенно непонятном ему языке. Гавел посвятил пьесу труппе театре «На Забрадли», позаимствовав для своих персонажей и имена его актеров, в том числе имя подруги жизни Гроссмана Марии Малковой, поэтому маловероятно, что фамилия главного героя была выбрана случайно. Как и в «Празднике в саду», эксперимент, в данном случае языковой, который был начат по инициативе, исходящей откуда-то «сверху», становится орудием интриг заместителя Гросса и его приспешников. Гросса, не почуявшего вовремя опасности и беспомощного против уведомлений, которые он не может ни прочитать, ни попросить перевести без соответствующего разрешения, для чего опять-таки требуется знание птидепе («содержание нашего уведомления мы можем узнать только тогда, когда знаем его»[201]), вначале подсиживает, а потом отстраняет от должности его заместитель с группой последователей искусственной коммуникации. Как и можно было ожидать, эксперимент кончается плохо: новый язык удается освоить лишь горстке людей, причем – и это хуже всего – он засоряется вредными элементами естественного языка. Гросса оправдывают, реабилитируют и восстанавливают в должности – чтобы тут же поручить ему возглавить внедрение очередного искусственного языка, хорукора, который основывается на прямо противоположных принципах по сравнению с птидепе, но имеет ту же цель: устранить путаницу, неоднозначность и раз и навсегда вытравить человеческие черты естественного языка. «Уведомление» было схоже с «Праздником в саду» и в других отношениях.

На сей раз Гавел с Гроссманом перед премьерой, назначенной на 26 июля 1965 года, проверили готовность цензоров выпустить пьесу путем ее публичной читки в Городской библиотеке. Как читка, так и спектакль закончились бурными овациями, причем публика аплодировала стоя. Официальные средства массовой информации снова пели дифирамбы теперь уже международно признанному автору, хотя в «Руде право» хвалебная рецензия появилась только через два месяца[202]. Большинство критиков восприняло эту пьесу, как и ее предшественницу, лишь как сатиру на бюрократическую систему. Это превращало ее в одну из многих подобных пьес – может быть, лучшего качества, но по-прежнему сатиру, какую в середине шестидесятых годов власти терпели и даже поддерживали как часть необходимой социальной гигиены. Только единицы сумели или захотели отметить существенные различия между обеими пьесами и более радикальный замысел автора в «Уведомлении». Нашлись среди них и такие редкие критики, как, например, Индржих Черный, который написал: «Механизм трусости, силы и равнодушия – это не только плод фантазии абсурдистского драматурга»[203].

 

«Уведомление» отличает более мрачный и разрушительный подтекст, нежели в «Празднике в саду». Директор Гросс – не такой персонаж, как соглашатель Гуго. Это «добропорядочный» человек, он «желает добра», и хотя – в порыве ли смелости или по неосторожности – он «выставляет рожки» и за это наказан, в конце концов Гросс «раскаивается» и приспосабливается в достаточной мере для того, чтобы сохранить свое место и, как он сам себе внушает, возможность предотвратить худшее. Оставаясь «внутри» системы и пренебрегая советом преданной секретарши Марии, которая ему «подыскала место в театре», он становится соучастником зла, которое он же впервые и открыл и против которого первым предостерегал.

В «Уведомлении» Гавел впервые поднял проблему пассивного участия во зле, к которой вновь и вновь возвращался в последующие десятилетия. Тем самым он целил и в нравственный конформизм многих своих друзей и коллег, которые довольствовались критикой и реформаторской риторикой в строго очерченных рамках, не осмеливаясь выйти за границы системы. В 1965 году, когда развитие как будто двигалось в сторону все большей терпимости, свободомыслия и открытости, а предостережение, заложенное в пьесе, казалось относившимся к прошлому – к покорным жертвам коммунистических чисток, кампаний по исправлению ошибок и исправлению исправлений, – ни Гавел, ни его зрители не могли предполагать, что оно придется очень кстати в ближайшем будущем.

Проблема нравственной амбивалентности ярко проявляется в том, что реплики «положительных» и «отрицательных» персонажей оказываются взаимозаменяемыми. К тем же аргументам, которые использует «честный» Гросс, цинично прибегает и его противник Балаш. Публика не понимает (и, по-видимому, не должна понимать), произносится ли та или иная реплика в диалоге всерьез или в насмешку. Этот прием Гавел вновь и вновь применял в последующих пьесах; кроме того, он анализировал данный феномен в ряде своих эссе, особенно в «Слове о слове», приходя к однозначному выводу: слова сами по себе ничего не значат. Аналогично и принципы, которые выражают эти слова, какими бы искренними и неподдельными они ни были, мало что значат без должной решимости руководствоваться ими. В конце концов разница между циничным манипулятором и благодушным слабаком не так уж велика. С манипулятором, пожалуй, дело иметь даже лучше: на его счет человек по крайней мере не может обмануться. Об этом Гроссу, который в критические моменты склонен впадать в жалость к самому себе, напоминает холодный нигилист Балаш:

ГРОСС. Если бы родиться заново! Я бы все делал иначе!

БАЛАШ. Может, сначала и иначе, но закончил бы так же. Так что – все равно![204]

Так Гросс спасает свое директорское кресло, но теряет шанс спасти лицо, а тем самым теряет и возможность настоящих человеческих отношений с окружающими. Их в пьесе олицетворяет фигура «жертвенного агнца» Марии, к которой Гросс тщетно взывает о помощи, когда она сама страдает от последствий его ошибок. Демонстрируя типичный образец самообмана, Гросс пытается сохранить видимость своей прежней личности и порядочности:

ГРОСС. Дорогая Мария! Ты даже не представляешь, с какой радостью я выполнил бы твою просьбу! Скажу больше, меня просто пугает, что фактически не могу сделать для тебя почти ничего, ибо я совершенно потерял самого себя: желание помочь тебе роковым образом сталкивается с ответственностью, которую на меня – желающего спасти здесь последние осколки человечности – возлагает опасность, постоянно угрожающая нашему учреждению со стороны Балаша и его людей, с ответственностью столь важной, что я не могу пойти на открытый конфликт с ними![205]

Как видно из приведенного отрывка и из многих других текстов этого периода, Гавел находился под сильным влиянием философии экзистенциализма с ее понятиями неочевидности, отчуждения, абсурда, социальной изоляции и обезличенности. Но хотя в финале пьесы выплескиваются эмоции, близкие к тем, какие можно найти в произведениях Камю или Беккета, наш автор приходит к ним иным путем. Если у экзистенциалистов в блужданиях героев повинна утрата ими метафизического горизонта или естественная абсурдность человеческой судьбы, то в мире Гавела виной всему общество или, точнее, тоталитарный контроль над обществом, который обрекает человека на изоляцию, полную страха, и заставляет его настороженно относиться к окружающим и избегать их. С этой двоякой перспективой связана и двоякость возможного выхода из экзистенциальной ситуации. В то время как у Беккета и других экзистенциальное человеческое одиночество в его конечном облике предстает неизменной, врожденной и объективной данностью, которую можно преодолеть (как в случае Сизифа у Камю), только приняв ее, в творчестве Гавела оно является следствием десоциализирующих свойств господствующей системы. Иными словами, оно создано людьми и может быть преодолено как таковое людьми же.

Ведь и птидепе в итоге поражает и уничтожает вездесущая «зараза» человечности. И хотя в самой пьесе берет верх система, есть здесь и намек на более благоприятный исход:

БАЛАШ. Что показывает опыт в других учреждениях?

КУНЦ. Неплохие результаты. Но там, где птидепе стали применять в широких масштабах, он механически начал перенимать некоторые свойства естественного языка – эмоциональные оттенки, неточность и многозначность. Правда, Гелена?

ГЕЛЕНА. Да. Я уже слышала от ребят, что чем больше пользуются птидепе, тем больше он засоряется этими элементами[206].

Тем самым внутренний посыл «Уведомления» вполне отвечал духу времени и собственной политике Гавела. С одной стороны, автор показывал, что система не только насквозь развращена, но что она и развращает – по самой своей природе. Что проблема не в отдельных мерах, или в мерах во исправление предыдущих мер, или в последующем исправлении предыдущих исправлений, а в системе как таковой. Что она не просто не работает, но и не может работать. В шестидесятые годы это все еще была точка зрения меньшинства, причем его представители об этом скорее смутно догадывались, чем открыто высказывались.

С другой стороны, если причиной искривлений, извращений и абсурда были не отдельные действия, а сам характер системы, казалось возможным дать бой всему этому одновременно. Чем пытаться безуспешно латать систему в надежде, что после этого она, может быть, станет более терпимой или приемлемой, следовало заменить ее целиком со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Буря на горизонте

До 1967 года чешская «праперестройка» протекала в целом гладко. Пространство творческой и личной свободы расширялось небывалыми темпами, хотя и не всегда последовательно. Повсюду расцветали малые театры, клубы и кафе. Волосы удлинялись, а юбки укорачивались. Сексуальная революция, правда, пришла в Прагу на год-другой позже снятия табу на «Любовника леди Чаттерлей» и появления первого альбома «Битлз»[207], но все же пришла. Возникли десятки рок-групп с названиями типа «Primitives Group» или «Проигранное дело». В журналах и отдельными сборниками выходили – и тиражи бывали всякий раз распроданы – произведения поэтов-битников Лоуренса Ферлингетти, Аллена Гинзберга, Джека Керуака и Грегори Корсо. На театральных подмостках царили Гарольд Пинтер, Сэмюэль Беккет, Эдвард Олби, Эжен Ионеско и – Вацлав Гавел.

Даже экономика начала подавать признаки жизни. В январе 1965 года ЦК КПЧ поручил директору академического института экономисту Оте Шику разработать программу реформ с целью остановить упадок системы планового народного хозяйства, из-за которой государство с одной из десяти сильнейших до Второй мировой войны экономик Европы стремительно превращалось в отсталую страну. Как это было в случае со всеми реформами шестидесятых годов, поставленная задача отнюдь не давала исполнителю «карт-бланш». Идеологические устои системы, прежде всего руководящая роль коммунистической партии и общественная собственность на средства производства, были неприкосновенны. Ввиду этого реформаторам не оставалось ничего иного, кроме как пытаться решать второстепенные проблемы. Шик и его команда предложили смягчить систему планирования, что позволило бы ослабить ценовые диспропорции и поспособствовало более эффективному распределению ресурсов. В этом не было и намека на переход к рыночной экономике, речь шла лишь о заимствовании некоторых ее элементов, чтобы предотвратить еще более серьезные экономические проблемы. Точно так же рекомендации реформаторов внедрить некоторые стимулы в систему вознаграждения работников не имели ничего общего с открытым рынком труда. Предложения Шика, в сущности, даже не успели хоть как-то проявить себя на практике, но тем не менее они стали одним из пунктов в длинном списке ересей, в которых обвиняли деятелей Пражской весны их противники дома и за рубежом.

Однако в конце концов причиной крайнего обострения ситуации стала не борьба между политиками и экономистами, а дискуссии поэтов и прозаиков. На четвертом съезде Союза чехословацких писателей прозвучали доклады, за которые выступавшим грозили бы десять лет на урановых рудниках, не произноси их виднейшие писатели и партийцы страны. Милан Кундера говорил о том, как чуждая и жесткая сила оторвала культуру и традиции страны от Европы. Павел Когоут зачитал письмо Александра Солженицына съезду Союза советских писателей, которое руководство чехословацкого союза пыталось утаить от своих членов. Но больше всех запомнилась пламенная, бунтарская речь Людвика Вацулика, члена коммунистической партии с безупречной пролетарской родословной: «Наш съезд собрался не тогда, когда это решили члены организации, а когда господин, поразмыслив, дал им свое милостивое согласие. За это он ожидает, по привычке, унаследованной от минувших тысячелетий, что мы воздадим почести его династии. Предлагаю их не воздавать»[208]. Далее он процитировал некоторые полузабытые пассажи из чехословацкой конституции, где гарантировались гражданские права, включая право на свободу слова, собраний и объединений для всех граждан. Даже после того как секретарь центрального комитета по идеологии Иржи Гендрих в негодовании покинул съезд со словами «Вы всё проиграли!»[209], критические выступления не прекратились. Некоторые из них не ограничивались Чехословакией. За два дня до этого, в ответ на поражение арабской коалиции в Шестидневной войне с Израилем, Чехословакия вместе с Советским Союзом и другими коммунистическими странами разорвала дипломатические отношения с еврейским государством. Несколько писателей еврейского и нееврейского происхождения протестовало с трибуны съезда против этого шага.

Режим попытался подавить бунт, запретив печатать еженедельник союза писателей «Литерарни новины» и исключив самых активных смутьянов из партии, но было уже поздно. Многие известнейшие чешские и словацкие писатели публично отказали власти в послушании. Когда нечто подобное происходило в чешской истории ранее, за этим всякий раз следовали еще более серьезные события.

 

Кто-то, возможно, удивился тому, что Вацлав Гавел, бывший долгое время одним из самых строптивых, на съезде играл довольно скромную роль и не сделал какого-либо важного заявления. В своем выступлении он остался верен тактике пусть малых, но значимых сражений, которые – что самое главное – можно было выиграть. Он призвал возобновить издание журнала «Тварж» и принять в союз писателей-изгоев: его коллег и друзей-некоммунистов Вацлава Черного, Индржиха Халупецкого, Йозефа Паливеца, Богуслава Рейнека, Яна Паточку, Йозефа Шафаржика, Бедржиха Фучика, Зденека Урбанка и других. Дальше этого он не пошел.

На самом деле Гавела явно смутил радикализм некоторых произнесенных ранее речей, и в его выступлении прозвучала предостерегающая нотка:

Если неотъемлемой частью профессии писателя является то, что он более, чем кто-либо еще, вновь и вновь ставит мир под вопрос и проблематизирует его, логично, что он должен вновь и вновь – усерднее, чем кто-либо еще, – завоевывать доверие этого мира. Однако он больше вредит самому себе, если легкомысленно ставит это доверие на карту. И если мир именно к нам – что следует трактовать как своего рода честь – предъявляет требования более жесткие, чем к кому-либо еще, мы, конечно же, не отвертимся от его суда и не убаюкаем его ссылками на психоз и атмосферу; в итоге он всякий раз с каждого из нас спросит, что мы говорили и что после этого делали; соответствовало ли то, что мы делали, тому, что говорили; имели ли мы право говорить то, чего потом не делали; как мы оправдали надежды, которые вначале внушили миру. Если коротко, речь идет о том, действительно ли все мы способны до самого конца нести полную ответственность за свои слова; способны ли все мы по-настоящему и без оговорок отвечать сами за себя; на практике доказать серьезность своих заявлений и никогда, даже руководствуясь лучшими побуждениями, не оказаться в какой-то момент сбитыми с пути своим тщеславием или страхом. Это – призыв не к расчету, а к подлинности[210].

Таким образом, понятие «подлинной ответственности», или, иными словами, «жизни в правде», возникло у Гавела не в последующие диссидентские годы или под влиянием Яна Паточки – которое, конечно, неоспоримо. Оно во всей своей полноте было сформулировано уже здесь, будучи до того опробовано за столом в «Славии» и отшлифовано на неверных тропах институциональной политики литературных учреждений.

Взыскания знаменитым писателям наделали много шума и встретили неодобрение даже у представителей коммунистической элиты. Вдобавок публичные проявления непослушания на съезде дали другим пример для подражания. На октябрьском пленуме центрального комитета партии было нарушено еще одно табу – запрет на публичную критику Большого Брата, первого секретаря компартии и президента республики, а в остальном самого заурядного человека по имени Антонин Новотный. Вдруг стало можно критиковать все: не только его методы руководства экономикой или его хамское отношение к словацким коммунистам с их робкими попытками вспомнить и возродить словацкие национальные традиции и свою историю, но и сосредоточение всей партийной и государственной власти в руках одного человека.

На декабрьском пленуме ЦК страсти разгорелись уже не на шутку, и Новотному было предложено подать в отставку. Он еще сумел оттянуть неотвратимый конец, прервав заседание 23 декабря вошедшей в историю фразой «товарищи женщины должны успеть за покупками», однако 5 января на посту первого секретаря его сменил малоизвестный, но симпатичный аппаратчик из компартии Словакии Александр Дубчек. Пражская весна 1968 года могла стартовать.

Причина, по которой Пражская весна и ее силовая развязка стали одной из икон в истории XX века, была более чем основательной: как динамика движения реформаторов, так и способ, каким оно было разгромлено, нанесли смертельный удар по марксистской идеологии и по претензиям представителей советского блока выдавать себя за истинных носителей исторического прогресса. Хотя сталинизм, сфабрикованные процессы и подавление восстаний в Берлине и Будапеште заставили многих прежних сторонников коммунизма пересмотреть и отвергнуть свою веру, приверженность марксизму-ленинизму в середине шестидесятых годов была чем-то пусть и не достойным восхищения, но еще и не слишком позорным. После 1968 года это слово стало синонимом соглашательства, тупости, а то и чего похуже.

Далеко идущее значение Пражской весны было несколько несоразмерно ограниченному масштабу реальных перемен, происшедших в течение всего-навсего семи месяцев. С институциональной точки зрения реформы были очень скромными – за одним весьма существенным исключением, каким стала отмена цензуры в конце июня. Это, впрочем, означало лишь официальную констатацию состояния, существовавшего уже несколько месяцев. Другие новшества, такие как реабилитация по суду некоторых жертв коммунистического террора и произвола после 1948 года, были обращены в прошлое и представляли собой некие нравственные жесты. Все остальное были лишь слова. Но как же они пьянили! Впервые за двадцать лет – и вообще впервые для тех, кто родился при коммунизме, – можно было обсуждать, подвергать сомнению и критиковать абсолютно все, будь то частная собственность, свобода передвижения, руководящая роль партии, свобода вероисповедания, советский ГУЛАГ, движение хиппи или равенство полов. Обо всем этом велись регламентированные и свободные дискуссии на сотнях организованных и импровизированных встреч, в лекционных залах, на собраниях, в кофейнях и кабачках, в постели и на улице. Как грибы после дождя, с официальным благословением или без него, появлялись новые кружки и клубы. Еженедельник «Литерарни новины», который вновь начал выходить под названием «Литерарни листы», становился с каждым днем радикальнее, но он был все еще довольно умеренным в сравнении с новыми журналами, такими как «Репортер» или «Студент».

Ввиду расхождения между формальными и неформальными процессами и между номинальными и реальными переменами сложились две трактовки истории Пражской весны, которые дают о себе знать и в наши дни. С одной стороны, это в значительной мере мифологический нарратив о «социализме с человеческим лицом», общественном и национальном движении, направленном на реабилитацию и обновление идеала социализма, которое возглавляли просвещенные реформаторы, поддержанные подавляющим большинством населения, и которое было силой подавлено в результате августовского вторжения, начатого Советами под надуманным предлогом прямой угрозы «контрреволюции». С другой стороны, была обстоятельно документирована цепь событий, свидетельствующих о том, что реформаторы отнюдь не стояли во главе этого движения, а наоборот, очень скоро потеряли контроль над ним, вновь и вновь оказывались в хвосте истории и были вынуждены приноравливаться к все новым требованиям все более смелых сограждан. Согласно этой трактовке, Советы парадоксальным образом не ошибались, прогнозируя смену режима, пускай и не насильственную, но их решение растоптать суверенитет страны, чтобы этому помешать, было преступной ошибкой.

Из сказанного не обязательно следует, что обе трактовки абсолютно несовместимы. Искренность и человеческие качества Александра Дубчека снискали ему неподдельную симпатию населения, которая переносилась и на других членов его команды. Люди, истосковавшиеся по более широкому ассортименту потребительских товаров, горячо приветствовали частичное открытие экономики и рынка. Советское вмешательство в августе привело к созданию огромного и единого фронта поддержки Дубчека и его соратников.

Все это, однако, вовсе не означало, что представления и цели коммунистического руководства и населения были идентичными или хотя бы аналогичными. Разумеется, большинство людей приветствовало новые свободы, но, несомненно, воспользоваться ими намеревалось в направлениях, которые выходили за рамки воображения коммунистов. Уже в первые несколько месяцев процесса реформ начали заново формироваться традиционные общественные и политические объединения, такие как движение скаутов, «Сокол» или действовавшие до этого нелегально ячейки социал-демократической партии. Возникли и новые организации: клуб бывших политических заключенных K-231, клуб беспартийных активистов (KAN) или Круг независимых писателей, собравшийся шестого июля в квартире Гавела и избравший его своим председателем.

Однако каждого, кто, зная активность Гавела, предположил бы, что в ходе этих событий он будет играть ведущую роль, ждало бы разочарование. В полном соответствии со своим предубеждением против радикальной риторики он явно держался в тени более заметных интеллектуалов-реформаторов. Хотя он и принял участие в состоявшемся в Славянском доме первом из длинного ряда многолюдных собраний, на которых звучали все более радикальные голоса, его удивляло, что «люди, связанные с господствующей идеологией, здесь после своего двадцатилетнего господства выясняют вещи, которые всем, кроме них, все эти двадцать лет были ясны»[211]. Ему претила «та слегка эстрадная форма, в какой “мужи Января” щеголяли друг перед другом остроумием»[212]. От этого чувства «неумеренного трезвомыслия»[213] он перешел к другой крайности на приеме 11 июля, который устроил председатель правительства Черник, решивший познакомить виднейших писателей с виднейшими реформаторами. Это была единственная личная встреча Гавела с главными действующими лицами Пражской весны. В своем собственном, может быть, не слишком надежном, описании Гавел представляет этот эпизод так, будто, подкрепившись для преодоления робости несколькими рюмками коньяку, он принялся поучать Дубчека, что тому следует и чего не следует делать. «Кажется, я наговорил кучу глупостей»[214]. То, как в ответ представил ситуацию Дубчек, его, правда, не убедило, но готовность выслушать подвыпившего драматурга произвела на него впечатление. Такое двоякое отношение к Дубчеку осталось у Гавела и в дальнейшем: будучи невысокого мнения о Дубчеке как политике, по-человечески он искренне его любил.

Единственным более или менее значительным вкладом Гавела в бурлившую в обществе дискуссию была довольно отстраненная статья «К вопросу об оппозиции», написанная в марте 1968 года и напечатанная в еженедельнике «Литерарни листы»[215]: примечательный текст, производящий впечатление едва ли не консервативного и при этом развивающий идею, выходившую за рамки фантазии даже самых радикальных реформаторов. Старый парадокс Рассела о брадобрее, бреющем всех мужчин в деревне, которые не бреются сами, Гавел сформулировал по-новому, рассмотрев его с точки зрения вопроса, каким стал задаваться ряд мыслителей и журналистов после внезапной отмены цензуры, а именно: совместимы ли демократический социализм и свободная дискуссия с политической системой, основанной на господстве одной партии. Многие предлагавшиеся тогда решения – например, того или иного рода плюрализм внутри коммунистической партии, частичное отделение партии от государства, усиление роли и независимости профсоюзов[216] или включение в выборные списки компартии беспартийных кандидатов – были неудовлетворительными либо приводили к очередным парадоксам. Гавел в своей статье последовательно рассматривает иные пути: позволить общественному мнению играть роль оппозиции по отношению к коммунистической монополии на власть или использовать для создания настоящей политической оппозиции марионеточные остатки прежних демократических партий в структуре контролируемого коммунистами Национального фронта. В итоге он приходит к логически неопровержимому выводу: без конституционных тормозов и гарантий, существующих независимо от правящей партии, любая такая оппозиция окажется нестабильной, и ее легко будет подавить. Наличие же таких тормозов и гарантий неизбежно предполагает существование другой политической партии, которая будет способна играть роль институциональной оппозиции. Не сформулированным в его анализе остался следующий, логически вытекающий из этой констатации вывод, что любая партия, способная играть роль настоящей оппозиции по отношению к правящей партии, способна также сменить правящую партию и стать правящей. Зато этот вывод сделали в Кремле и позже использовали статью как одно из главных доказательств присутствия в Чехословакии «контрреволюционных сил»[217]. Как и каждый образец живой мысли, статья Гавела нашла тогда – и находила впоследствии – своих критиков. Довольно необычным кажется то, что среди них был и сам Гавел. Более десяти лет спустя он высказал ряд претензий к своей собственной статье, в том числе сомнения относительно самого принципа массовых политических партий и убеждение в том, что «предлагать создание партии должен тот, кто действительно готов создавать партию, что, естественно, был не мой случай»[218].

Гавел вспоминал, что защищал свою «трезвомыслящую» позицию на разнообразных многолюдных собраниях, однако в конкуренции с записными ораторами всякий раз «с позором <…> проваливался»[219]. Он подписал ряд петиций и открытых писем, какие тогда появлялись изо дня в день. Но в первую очередь он сосредоточился на практических малых делах, важнейшим из которых было создание Круга независимых писателей – откровенно оппозиционной трибуны в Союзе писателей.

194Smlouva: Filmové studio Barrandov – Václav Havel, 03.02.1964. KVH ID 17759.
195Ibid, 14.02.1964. KVH ID 17759.
196Ibid, 25.11.1963. KVH ID 17760.
197Smlouva: Filmové studio Barrandov – Václav Havel, 04.05.1964. KVH ID 17755.
198Ibid, 01.06.1964. KVH ID 17753.
199Zahradní slavnost. Literární scénář. KVH ID 16222.
200Dopis Jiřímu Kolářovi, 29. listopadu 1964. Památník národního písemnictví. KVH ID 13795.
201Vyrozumění // Spisy. Sv. 2. S. 152.
202Opavský J. Vyrozumění v jazyce ptydepe // Rudé právo. 29.09.1965.
203Černý J. Lidová demokracie. 1965.
204Vyrozuměni // Spisy. Sv. 2. S. 187–188.
205Ibid. S. 195.
206Vyrozuměni // Spisy. Sv. 2. S. 169.
207Larkin F. Annus Mirabilis.
2084. Sjezd Svazu československých spisovatelů. Praha: Československý spisovatel, 1968.
209Kaplan (1997).
2104. Sjezd Svazu československých spisovatelů. Praha: Československý spisovatel, 1968 (курсив автора).
211D álkový výslech // Spisy. Sv. 2. S. 801.
212Ibid.
213Ibid.
214Ibid. S. 804.
215Spisy. Sv. 3. S. 830–843.
216Это на страницах журнала «Тварж» предлагал молодой экономист по имени Вацлав Клаус.
217Уже в мае 1968 г. статья была подвергнута критике в «Литературной газете».
218D álkový výslech // Spisy. Sv. 4. S. 802.
219Ibid. S. 801.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru