bannerbannerbanner
Гавел

Михаэл Жантовский
Гавел

Портрет художника в юности

Он был один. Один – юный, дерзновенный, неистовый.

Джеймс Джойс. Портрет художника в юности
(перевод М.П. Богословской-Бобровой)

В год окончания войны Гавелу еще не было и девяти, но, постоянно прислушиваясь к разговорам взрослых, он не мог не понимать, что мир коренным образом изменился. На смену мертвящим тискам нацистской оккупации пришли две армии с разными намерениями. Армия с востока, занявшая теперь бо́льшую часть территории республики, включая столицу, не появлялась в этих краях со времен сражения под Аустерлицем. На сей раз эта армия пришла под красным знаменем со звездой, серпом и молотом. Вторая, под звездно-полосатым флагом, до тех пор не продвигалась в Европе дальше Франции. Это произошло в конце войны, которая должна была покончить со всеми войнами, и пришла эта армия по приказу президента Вильсона, сыгравшего ключевую роль в послевоенном устройстве Европы вообще и в создании Чехословакии в частности. Язык страны, откуда явились солдаты первой из этих армий, был сходен с чешским, ее классическая литература, отмеченная французским влиянием, имела немало читателей в среде чешской интеллигенции, но население этой страны во многом отличалось от чехов. Другая, лежащая далеко за Атлантическим океаном, до XX века была известна местным жителям в основном лишь как прибежище для массы «измученных бедняков»[45], голодных, преследуемых и предприимчивых, большинство которых уже никогда не вернулось на родину. Основатель Чехословакии Томаш Гарриг Масарик, проживший последний год Первой мировой войны в Соединенных Штатах и женатый на американке, отождествлял себя со страной за океаном настолько, что даже взял себе фамилию жены, поставив ее перед своей собственной, а независимость Чехословакии провозгласил именно в Вашингтоне. Несмотря на свои симпатии к России как стране близкого славянского народа, он питал глубокое недоверие к ней в ее самодержавно-клерикальном обличии – точно так же, как и к недемократической большевистской революции. Его преемник Эдвард Бенеш, дипломат до мозга костей, играл в Большую игру довольно искусно, но не обладал необходимой для успеха силой, а к концу Второй мировой уже настолько зависел от Советского Союза, что, хотя сам он вместе с правительством в изгнании провел бо́льшую часть войны в Лондоне, новая послевоенная власть формировалась в Москве.

Тем не менее в 1945 году Чехословакия еще, казалось, могла выбрать одну из двух возможностей либо по крайней мере попытаться сбалансировать – в той или иной степени – влияние обеих сторон. Были восстановлены, пусть с существенными ограничениями, демократические институты, и в интеллектуальных кругах вновь развернулась дискуссия (хотя чем далее, тем более ожесточенная) между растущим числом последователей коммунистической веры и приверженцами либеральных гуманистических традиций государства, основанного Масариком.

На первый послевоенный период пришлась также волна праведного гнева и актов возмездия – осуществляемых подчас неправедными людьми – нацистским активистам и сочувствующим, а также коллаборантам из числа чехов. В действительности возмездие обрушилось на немцев в целом. Три миллиона граждан Чехословакии – этнических немцев – были выдворены за пределы страны, и тысячи, если не десятки тысяч, были убиты «революционными гвардейцами» или растерзаны разъяренной толпой. В захлестнувшей общество волне ненависти ко всем, кто провел годы войны в относительном достатке и пережил ее без больших потерь, тень подозрения пала и на обоих братьев Гавелов. В свою защиту им удалось раздобыть весьма условное подтверждение собственной безупречности за подписью члена «совещательной комиссии» при национальном комитете района Прага-Глубочепы: «Настоящим заявляем, что в настоящий момент нам не известно что-либо и мы не располагаем какими-либо обвинительными материалами против братьев Гавелов, владельцев предприятий ресторанного обслуживания в Баррандове»[46]. В отношении Милоша Гавела позднее велось следствие по делу о связях с нацистами и сотрудничестве с германской киноиндустрией, и хотя обвинение с него было снято, его признали морально непригодным для дальнейшей работы в кинематографе – может быть, не только из-за поведения во время войны, но еще и по причине его гомосексуальных наклонностей. То, что он был богат, послужило отягчающим обстоятельством. Его студию, AB, поглотила волна национализации крупных промышленных предприятий и фирм. В 1949 году, после безуспешной попытки бежать на Запад, он получил двухлетний тюремный срок, а с 1952 года, когда побег наконец удался, обосновался в Мюнхене. «Люцерну» и недвижимость Вацлава Марии Гавела новые власти до поры не трогали, хотя пора эта была недолгой.

Кроме нескольких рисунков, сохранился только один документ, иллюстрирующий направление мыслей и развития Вацлава Гавела в то время. Фантазия «Фабрика добра» не датирована, но орфография Гавела, грамматика и общий контекст позволяют считать, что она написана после окончания войны, скорее всего в канун или вскоре после наступления нового 1946 года[47]. В ее создании с воодушевлением участвовал и Иван. Как пишет в ней сам Гавел, главной его целью было стать знаменитым Исследователем и Профессором, что отвечало его интересам в тот период. В частности, он тогда «решыл[48] достать экипировку, чтобы отправиться на полюс»[49]. Сделаться миллионером казалось тоже важным, но это было лишь средством для осуществления грандиозного проекта «Добровки» – фабрики на 90 000 рабочих мест с филиалами в каждом городе, где имелись филиалы фирмы «Батя». Уже само название фабрики вместе с расчетами на последней странице, написанными рукой кого-то из старших (возможно, это был Гуго Вавречка), говорит о том, что текст создавался частично в Злине, центре империи Бати. Иван вспоминал[50], что фабрика получила имя «Добровка» – по контрасту с названием гиганта автомобилестроения «Шкода»; но еще вероятнее предположение, что за этим стояла игра с названием города Злин[51]. Не очень понятно, что должна была производить эта фабрика, судя по всему, добро. Она должна была снискать своему основателю необычайную популярность, что следует из изображения «Венды, как мы его называли», восседающего на «золотом престоле» и прославляемого ликующей толпой[52]. Эта невинная детская фантазия словно предвещала, что ее автор, даже в собственных глазах, предназначен для великих свершений. Вскоре, однако, ему пришлось учиться умерять свое честолюбие.

Летом 1947 года, когда будущее страны предопределил навязанный Сталиным отказ от плана Маршалла[53], пришло время задуматься о систематическом образовании Вацлава. Родители, старавшиеся дать своим сыновьям все самое лучшее, отправили вначале его, а двумя годами позже и Ивана в уникальную школу для мальчиков в Подебрадском замке. Коллегия имени короля Иржи из Подебрад была одновременно эксклюзивной и государственной, элитной и благотворительной, сочетавшей консервативный дух, как в британском Итоне, с передовыми либеральными идеями, и словно воплощала в себе дилеммы родителей. Ученики школы были самого разного социального происхождения: одни происходили из семей сельских врачей – коллег соучредителя школы (кардиолога), другие – из видных пражских семей. Некоторые, как, например, дети направленных на работу за границей дипломатов, являлись своего рода заложниками в стране, быстро учившейся подозрительности к собственным эмиссарам, к ветеранам войны и ко всем, кто имел какие-то контакты с внешним миром; некоторые же были сиротами, потерявшими родителей в годы войны. Для приема в школу требовалось сдать вступительные экзамены. По любым меркам здесь удалось собрать целый ряд исключительно одаренных детей. В один год с Вацлавом сюда поступили будущий председатель чешского Олимпийского комитета врач Милан Ирасек, будущий секретарь не запрещенной при коммунистах Чехословацкой социалистической партии Ян Шкода и сын мученика антигитлеровского сопротивления и будущий борец антикоммунистического подполья Йозеф Машин, для одних – герой, а для других – убийца[54]. «Куратором» комнаты, где жил Вацлав, был его старший однокашник Милош Форман, будущий кинорежиссер, автор фильмов «Черный Петр» и «Амадей». В этой же школе учился еще один будущий голливудский режиссер, Иван Пассер.

 

Помещения школы, располагавшейся в замке, история которого восходила к XIII веку, были хотя и роскошные, но не такие уж удобные. В комнатах с высокими потолками имелось только печное отопление, зимой там было холодно, и ученикам приходилось то и дело выстраиваться цепочкой, чтобы поднять уголь из подвала в отведенную классу Гавела спальню на пятом этаже. Одиннадцатилетний Вацлав каждый вечер читал в кровати. Держался он большей частью особняком. Ближайшим его товарищем был Лойза Стрнад[55]. Поскольку Прага была недалеко, Вацлаву разрешалось ездить через выходные домой. Иногда он звал с собой кого-то из мальчиков, у которых такой возможности не было.

Правила в школе были весьма строгие. Ребятам вменялось в обязанность поддерживать порядок в спальнях и личных вещах, причем тут действовала балльная система поощрений и наказаний, которой все боялись. Гавел, по натуре склонный к порядку, был, по всей видимости, не очень ловок, поэтому баллов набирал не слишком много. Милан Ирасек, который время от времени ездил с Вацлавом в Прагу, вспоминает, как вечно придирчивая мать Гавела Божена укоряла его: «Почему ты не можешь быть таким же примерным, как Ирасек и Черношек?»[56]

Спустя шестьдесят лет память тех, которые еще живы, избирательна и фрагментарна, однако же никто из них не вспоминает, чтобы Гавел был исключительно выдающимся учеником. Школа, следуя британским образцам, придавала большое значение спортивным достижениям и лидерским качествам. Юному Вацлаву, как кажется, недоставало того и другого. Он даже петь не умел. Форман помнит его как парнишку «с умными глазами, который был такой вежливый и любезный, что сам себе этим вредил»[57]. Только какая-то «внутренняя сила» уберегла его от судьбы «раба» всей комнаты и снискала ему «дружеское уважение» младших соучеников[58]. Как-то раз, когда мальчики учились ездить на подаренном школе велосипеде и один за другим выкатывали на нем из школьного двора на площадь к памятнику короля Иржи и затем сразу же возвращались обратно, Гавел, который не без труда взобрался в седло, вместо того чтобы сделать круг, устремился куда-то вдаль. «Гавел сбегает!» – закричал Форман. Когда же учитель Гофганс догнал его на мотоцикле на полпути к Нимбурку, выяснилось, что Гавел не умел ни развернуться, ни слезть с велосипеда, потому что его короткие ноги не доставали до земли[59].

На уроках Вацлав был послушен, но несколько робел и держался в стороне от других. Чувство отчужденности – результат привилегированного воспитания – в нем тогда, по-видимому, усилилось. Когда учитель Боучек спрашивал у учеников, кто их родители и чем они занимаются, Гавел молчал до последнего, а потом неохотно ответил, что его отец держит ресторан, точнее, два ресторана. «Рестораны? Какие рестораны?» – удивился учитель. «Баррандов и Люцерну», – выдавил из себя Гавел[60].

В феврале 1948 года коммунисты, совершив путч, осуществили захват власти. Министр иностранных дел Ян Масарик, сын Президента-освободителя, был найден мертвым во дворе министерства: якобы он разбился после падения из окна ванной в министерской квартире на пятом этаже, что произошло при обстоятельствах, которые наводили на мысль о грязной игре[61]. Министр юстиции Прокоп Дртина, друг семьи Гавелов, совершил попытку самоубийства, выбросившись из окна своей квартиры, но с тяжелыми увечьями пережил падение, чтобы вскоре после этого быть приговоренным к пятнадцати годам заключения. Еще одного видного политика, также близкого семье Гавелов, социалиста Губерта Рипку, министра внешней торговли, от подобной же судьбы спас только побег за границу. Вацлав Мария Гавел в 1949 году провел три месяца в тюрьме по подозрению в пособничестве группе проводников, помогавших беженцам уйти на Запад.

До нас не дошли никакие документы или свидетельства, за исключением одного-единственного[62], в поддержку утверждения, что в подебрадской школе Гавелу был свойственен конформизм. История о том, как он вступил в Чехословацкий союз молодежи (ЧСМ) и разгуливал по городу в форменной голубой рубашке его членов, которую в 2007 году рассказывал предубежденный против Гавела Йозеф Машин, не внушает доверия[63]. О степени интереса Гавела к политике и его информированности в то время свидетельствует его запись в хронике класса от 30 мая 1948 года: «После выборов не происходило ничего особенного, что было бы достойно упоминания в этой хронике»[64].

Летом 1948 года, наперекор вихрю, который ее вскоре смел, подебрадская школа по-прежнему сохраняла свой исключительный этос и программу. В июле у Качлежского пруда в прекрасной лесистой местности на юго-востоке Чехии был организован ежегодный скаутский лагерь. Гавел входил в отряд «водных скаутов», которому вменялось в обязанность переправлять в лагерь свои палатки и вещи на лодках, что неизбежно приводило к разным происшествиям.

Гавел, чья скаутская кличка (которой он не слишком радовался) была Скарабей[65], уже тогда пользовался репутацией искусного стилиста, «на несколько лет опережающего остальных»[66], поэтому ему поручили вести хронику лагеря. Своим не по годам взрослым, округлым почерком он тщательно записывал все важные события последующих четырех недель. К сожалению, важнейшим событием оказался самый дождливый за последние годы июль, так что значительная часть его записей посвящена сетованиям на погоду и ожиданиям, когда же наконец выйдет солнце, и лишь небольшая часть – играм, стоянию в карауле, завязыванию узлов и торжественным клятвам. Тем не менее в конце хроники мы находим написанную по всей форме благодарность Скарабею от начальника лагеря за образцовое ведение записей. Большинство из них начиналось с того или иного «лозунга дня», который нередко шел вразрез с победной идеологией эпохи. Например, уже тогда Гавел записывает: «И слово способно быть делом». В контексте того времени приводимая им цитата из Масарика «Иисус, не Цезарь» звучит как дерзкий анахронизм[67].

 

В 1950 году анахронизмом стала сама школа, просуществовавшая всего четыре года. Весной Вацлава и его брата Ивана, поступившего сюда только за полгода до ее закрытия, вместе с другими учениками распустили по домам. Некоторых перевели в обычные школы в Подебрадах. Директора Ягоду отправили работать на угольной шахте.

Серебряный ветер

Серебряный ветер! Блажен лоскут

земли, где первый флаг ты взвеял;

когда ж флаги сникнут и опадут —

спасибо за то, что ты нам веял.

Фаня Шрамек. Писецкая

После возвращения Гавела в Прагу казалось, что ему не получить не только элитного, но и вообще какого бы то ни было образования. В 1950 году на нем уже стояло клеймо «буржуазного элемента», который не заслуживает даже аттестата зрелости. Коммунисты хотя и называли себя атеистами, по-видимому, поклонялись мстительному богу, который наказывает за грехи отцов потомков до третьего и четвертого колена. Сыновей мог очистить только оказывающий благотворное воздействие физический труд при безоговорочном принятии образа жизни и ценностей рабочего класса. Удовлетворяло этому условию место лаборанта в Химико-технологическом институте или нет, но именно там Вацлав с помощью родителей нашел себе пристанище. Он изыскал также способ продолжать обучение в средней школе – пускай не днем, когда его присутствие могло угрожать кристально чистому сознанию учащихся представителей рабочего класса, а в вечерние часы, после смены. В Средней школе трудящейся молодежи на Штепанской улице, неподалеку от «Люцерны», он очутился в компании подобных ему социально ненадежных элементов, с которыми его объединяли не только схожие проблемы, но и общие интересы. В лице Ивана Гартманна, Радима Копецкого и Станды Махачека Гавел обрел друзей, с которыми он мог спорить, дискутировать и философствовать без боязни, что их объявят реакционерами. Впрочем, их таковыми и без того считали[68]. Так возник неформальный дискуссионный клуб, которому Радим Копецкий придумал название «Тридцатишестерочники» – по одинаковому у всех году рождения[69]. Первоначально члены клуба ставили своей задачей совершенствоваться в ведении дискуссий о политике, экономике и философии. А так как их шансы сделать карьеру на любом из этих поприщ были нулевыми, не удивительно, что тематический спектр их дискуссий дополнили области, не столь зависимые от господствующего в обществе вероучения, такие как танец, музыка, фотография и поэзия. Всего за два года существования группа выпустила пять номеров журнала, названного «Диалоги 36», и два альманаха под общим заглавием «Серебряный ветер» (по названию популярного романа Франи Шрамека, воспевавшего молодость).

Копецкий и Гавел быстро выказали себя движущей силой группы. Причиной были отчасти их социальные навыки и независимое оппозиционное мышление, а в случае Гавела еще и то, что у него тогда, как и неоднократно впоследствии, можно было встречаться. В пятидесятые годы большая квартира или собственный дом были в Праге редкостью. Семья же Гавела жила в просторной удобной квартире в центре города, а родители Вацлава умели принимать и охотно принимали гостей.

Хотя шестнадцатилетний в то время Гавел начал пробовать себя в поэзии, себя он видел в первую очередь мыслителем. Трудно удержаться от соблазна усмотреть в этом истоки его позднейших философских опытов, но большей частью это были бы напрасные старания. Гавел сам признавался, что краснеет, вспоминая свои «инфантильные попытки найти во всем какое-то позитивное содержание и смысл»[70].

Вначале он исповедовал некий вариант социалистического гуманизма, в котором отразилось преобладавшее в его семье направление мыслей в сочетании с положениями идеалистической философии Масарика. Этот первый опыт создания общефилософской системы он называл «гуманистическим оптимализмом». В ее основе лежала идея «стандартного универсального оптимума потребностей» каждого индивида, достижимого посредством общественного регулирования. Эта мысль не слишком отличалась от идеи социального государства, которая в недавнем прошлом внедрялась в практику рядом западных обществ. Она прекрасно совмещалась с масариковским гуманизмом и идеей будущей общеевропейской формации, которую разделял дед Вавречка. Сам Гавел был одним из ранних приверженцев и даже в каком-то смысле глашатаев европейской интеграции. «Гляди-ка, – написал он в письме Радиму Копецкому 2 марта 1953 года, – уже рождается Объединенная Европа»[71]. Не так много было людей, особенно среди живших за железным занавесом, которые в то время именно так расценили подписание 10 февраля и 1 марта 1953 года договоров о создании Европейского сообщества угля и стали. Возражая против продвигаемой Копецким концепции «национального социализма», Гавел прозорливо замечал и поддерживал развитие по пути наднациональной интеграции, в которое и он позже внес свой вклад.

Вместе с тем в свои шестнадцать лет Гавел испытал на себе – может быть, даже в большей степени, чем иные из его товарищей-подростков, – влияние ереси и судорожных софизмов господствующей идеологии. В упомянутом выше письме Копецкому он даже сверх положенного отдает дань марксистскому пониманию диалектики, спорит с Радимом, утверждавшим, что политическая практика коммунистов знаменует собой упадок их идеологии, соглашается с тезисом о зависимости общественной «надстройки» от «производства» (все это он через сорок без малого лет будет торжественно опровергать в своей речи в американском Конгрессе) и в целом выказывает одобрение социалистическому мировоззрению. Но это нерешительное, шизофреническое одобрение. «То, что было в квадратных скобках [], говорил я-марксист, не я-я»[72].

К счастью, гуманистический оптимализм не стал конечной точкой в развитии Гавела как философа. Уже в раннем возрасте он с болью осознавал принудительный характер общественного регулирования, особенно в той форме, в какой оно осуществлялось в коммунистических странах, и выступал за свободу самовыражения индивида, насколько это допускала необходимость ограничить его эгоистические инстинкты. При этом Гавел исходил из диалектики и решение усматривал в маловероятном «объединении двух крайностей, монополистического капитализма и марксистского коммунизма». Он ратовал «не за чистый индивидуализм, не за коллективизм, но за <…> индивидуализм с коллективной совестью». В итоге он пришел к еще менее правдоподобному заключению, что «такая система уже постепенно формируется в С.Ш.А. <…> Собственником средств производства не является ни государство, ни отдельный индивид, но те, кто на них работает»[73]. Не исключено, что к такому выводу, в пользу которого Гавел едва ли мог найти аргументы в тогдашней периодике, его привело чтение классиков американской литературы – от Уолта Уитмена до Джона Стейнбека.

Можно посмеяться над философствованиями шестнадцатилетнего юноши, а можно усмотреть в приведенных строчках доказательство того, что он уже тогда, как и позднее, рассуждал как тайный этатист. Но в контексте того времени он предстает отнюдь не радикалом. Даже социал-дарвинист и моральный нигилист Радим Копецкий признавал необходимость национализации крупных отраслей промышленности и – в известной мере – социального планирования. В их дебатах, все более бурных, именно Гавел настаивал на ключевом значении нравственных ценностей, и это убеждение стало константой всей его философии.

При взгляде на эту академию подрастающих изгоев общества, уникальную скорее их искренностью и силой взаимоотношений, чем уровнем творчества, создается прямо-таки трогательное впечатление. Тогда так другие подобные группы тинэйджеров находят драйв в правонарушениях или в употреблении наркотиков, эти кайфовали от Фомы Аквинского, Канта и Гегеля, хотя побудительные мотивы тех и других аналогичны. Гавел в то время выглядит живым, красноречивым, несколько стеснительным юношей, который старается замаскировать свою неуверенность тем, что носит галстук-бабочку и курит трубку. В переписке с членом их группы Иржи Паукертом из Брно и Копецким он предстает довольно властным, склонным настаивать на своем мнении и, как он сам признавался, несколько догматичным.

Эти «грехи», типичные для большинства молодых людей с интеллектуальными устремлениями, в то же время подпитывали любовь Гавела к дискуссиям и превратили его на всю оставшуюся жизнь в неутомимого корреспондента – грозу оппонентов и клад для его будущих биографов. Почти две тысячи писем, хранящихся в Библиотеке Вацлава Гавела, наряду с еще сотнями, если не тысячами, находящимися в других местах, хорошо документируют как константы его мышления и стиля, так и его превращение из заносчивого всезнайки-диалектика молодых лет в постоянно сомневающегося мыслителя-этика периода зрелости.

Самовосприятие Гавела-подростка как «чрезвычайно чувствительного»[74] способствовало изменению его жизненных планов. Если раньше он видел себя в будущем ученым и исследователем, то теперь его музой стала поэзия. Язык поэзии позволял ему излить чувства, слишком сильные или слишком опасные для того, чтобы выразить их в прозе. К тому же поэзия больше подходила к миру полубогемы, притягивавшего его все больше.

Современной чешской поэзии, которая могла увлечь юношу, было вокруг него в избытке. Двадцатые и тридцатые годы прошлого века в Чехословакии ознаменовались небывалым расцветом поэтического творчества. Тогдашние молодые поэты отчасти отдавали дань модернистским веяниям дадаизма, сюрреализма и других мировых течений, отчасти же черпали вдохновение в произведениях чешских поэтов XIX и начала XX столетия. Многие из них, хотя и не все, активно выступали на левом фланге довоенной политической сцены. Десятки поэтов еврейского и нееврейского происхождения были убиты нацистами во время войны; некоторые бежали из страны до ее начала или сразу после ее окончания. Два крупных поэта, Франтишек Галас и Константин Библ, умерли после захвата власти коммунистами в смертельном ужасе перед монстром, которому они помогали явиться на свет.

Тех, кто знает Гавела исключительно как интеллектуального, ироничного и скупого на проявление чувств эссеиста, драматурга и человека, удивило бы, что в молодости он тяготел к изобилующей монументальной образностью поэзии на грани громкой патетики. Возможно, под влиянием таких замечательных поэтов, как Витезслав Незвал (пик его творчества в то время уже был далеко позади, и теперь он славил сталинизм), рано умерший Иржи Волькер, «солдат стиха»[75] Владимир Маяковский или экстатический гуманист Уолт Уитмен, Гавел пришел чуть ли не к воспеванию коллективистской утопии. Тогда он писал о «слиянии с землей, жгучем втягивании в цепь рук…»[76], был убежден, что «стих должен громыхать ритмичным маршем роты равных друг другу солдат, идущих умирать друг за друга»[77]. Правда, на написание строк, которых со временем устыдился бы и менее тонкий человек, его подвигло скорее стремление быть причастным к чему-то большему, чем он сам, нежели осознанное принятие марксистской доктрины. Фразы вроде «Крайний индивидуализм, любование “ночью”, чрезмерная субъективность и внимание к внутренним проблемам – это, по сути дела, болезнь искусства, потому что свои внутренности ощущает только больной»[78], какие он писал в 1953 году, через тридцать лет могла бы с успехом использовать коммунистическая пропаганда для нападок на автора «Писем Ольге».

В то же время убеждение в том, что истинный поэт должен всегда оставаться верным самому себе, «открыть глаза собственного сердца»[79], которое Гавел пронес через всю жизнь, уже в молодости помогало ему отличать искусство от пропаганды. Оно послужило ему также надежным компасом в поисках образцов для подражания. Он сумел преодолеть свою робость и благодаря связям родителей был принят несколькими литературными мэтрами. Вначале он посетил Ярослава Сейферта, лирического поэта обманчивой ясности и тонкой образности, который уже давно излечился от опьянения коммунизмом своих молодых двадцатых годов. Сейферт, поэт по натуре и по профессии, обычно не возглавлял протесты против несправедливости, преследований и культурного варварства, но никогда не отказывался поддержать их, если к нему обращались. За юношеское восхищение Гавела он впоследствии воздал тем, что стал нравственно безупречным сторонником и свидетелем его борьбы. Когда в 1984 году Сейферт первым из чехословацких авторов получил Нобелевскую премию в области литературы, официальный политический и литературный истеблишмент в Чехословакии игнорировал эту награду из-за того, что он подписал «Хартию-77». Двумя годами позже госбезопасность нагло вмешивалась даже в его похороны.

Еще больше подействовал на Гавела первый из нескольких визитов к великому магу чешской поэзии Владимиру Голану, который как поэт сочетал в себе пророческий дар с сюрреалистической образностью (хотя он был также автором оды во славу солдат Красной армии, что пришли освободить Прагу в 1945 году). В то время Голан предавался таинственным медитациям в своей студии на Малой Стране, писал мистические стихи и почти никого не принимал. Встреча с ним дала Гавелу понять, что жизнь в искусстве, а в конце концов и жизнь вообще, быть может, не есть дело нашего выбора, а назначена нам судьбой; позже под влиянием Хайдеггера он называл это «брошенными игральными костями».

Долгие прогулки по Праге и беседы об искусстве и поэзии требовали места, где можно было присесть. «Тридцатишестерочники», еще слишком юные для того, чтобы зайти куда-то на кружку пива, нуждались в относительно спокойной обстановке для дискуссий, и потому они нашли недалеко от дома Гавела (если идти вниз по течению реки) кафе «Славия». Это было первоклассное предвоенное заведение, сопоставимое во всех отношениях с аналогами в Вене и Будапеште, один из центров пражской интеллектуальной жизни. Там они наблюдали, поначалу на почтительном расстоянии, за другой группой интеллектуалов и поэтов постарше, которые дискутировали и спорили так же бурно, как и они сами. Эти люди, хотя и относительно молодые, были преемниками довоенного кружка юных поэтов, наставником которых был Франтишек Галас (самый, может быть, одаренный из них, Иржи Ортен, погиб под колесами немецкой санитарной машины раньше, чем его успели отправить в Терезин или уничтожить в лагере смерти где-то дальше на востоке), и «Группы 42», члены которой во время войны продолжали свою деятельность, публикуясь подпольно или под псевдонимами. Крестным отцом этой группы был блестящий и желчный литературовед и неумолимый критик Вацлав Черный, преследуемый коммунистами за свои неортодоксальные, хотя и социалистические взгляды[80]. Лидером же ее суждено было стать Иржи Коларжу, поэту с пролетарской родословной, который со временем стал настолько не доверять многозначности слов и злоупотреблению ими, что оставил вербальную поэзию и начал самовыражаться посредством коллажей и артефактов, благодаря чему пользовался популярностью и в шестидесятые годы, и позднее, уже в парижской эмиграции. Еще один член общества, собиравшегося за столиком кафе, Зденек Урбанек, переводчик Шекспира, Джойса и других англосаксонских авторов, стал Гавелу другом и советчиком на всю жизнь, хотя был на девятнадцать лет старше его. Тесная дружба связывала Гавела также с Яном Забраной, которого он однажды случайно встретил в гостях у Голана. Забрана был одаренным поэтом и замечательным переводчиком, жизнь которого трагически исковеркало преследование по политическим мотивам и тюремное заключение его родителей. Наряду с другими, такими как автор экспериментальных стихов и переводчик Йозеф Гиршал или художник Камил Лготак, эти люди представляли альтернативный Парнас (подвернувшимся кстати символом которого был находившийся поблизости одноименный ресторан) – по отношению к официальному литературному истеблишменту из штаб-квартиры Союза писателей, расположенной тремя домами дальше. После того как группа «Тридцатишестерочников» распалась, Гавел пересел за стол старших литераторов. «“Славия” – это были мои литературные ясли»[81].

Не менее важно было то, что в «Славии» Гавел познакомился с Ольгой Шплихаловой, молодой актрисой-стажером из пролетарской среды, и вскоре влюбился в нее. Она была на три года старше и поначалу отвергла неловкие ухаживания семнадцатилетнего юнца, но это было не последнее ее слово.

45Из сонета Эммы Лазарус «Новый Колосс» (1883). Текст высечен на бронзовой доске, помещенной в пьедестале Статуи Свободы.
46Potvrzení o beztrestnosti bratří Havlů, 18. června 1945 // Archiv Ivana M. Havla. KVH ID 18241.
47Továrna dobra // Archiv Ivana Havla. KVH ID 16271. В Библиотеке Вацлава Гавела этот документ отнесен к 1950-м годам, что представляется маловероятным.
48Так в оригинале. – Прим. пер.
49Ibid. S. 1.
50Rozhovor s Ivanem M. Havlem, 20. srpna 2012.
51Фирма «Шкода» получила свое название по фамилии ее основателя Эмиля Шкоды (1839–1900), в чешском языке совпадающей по звучанию с нарицательным существительным, которое означает «убыток», «ущерб» и «зло». В названии города Злин также явственно просматривается корень слова «зло». – Прим. пер.
52Továrna dobra. S. 3.
53См.: Smetana (2013). S. 81–123.
54Йозеф и его брат Цтирад, также учившийся в подебрадской школе, принадлежали к тем немногим чехам, которые с оружием в руках боролись с коммунистическим режимом. В конце концов оба прорвались в американскую зону оккупации в Берлине. Жертвами организованных ими в группе сопротивления убийств стали несколько полицейских и одно невооруженное гражданское лицо. После падения коммунистического режима президент Гавел отклонил предложения представить их к государственным наградам.
55Rozhovor s Aloisem Strnadem, Skype, 25. listopadu 2012.
56Rozhovor s Milanem Jiráskem, Londýn, 8. srpna 2012.
57Forman a Novák (1994). S. 47.
58Ibid.
59Ibid. Милош Форман повторил это в личной беседе в Уоррене (Коннектикут) 13 апреля 2013 г. Ирасек в личной беседе 8 августа 2012 г. также вспоминал этот эпизод, но без подробностей.
60Rozhovor s Milanem Jiráskem, Londýn, 9. srpna 2012.
61См., например: Albrightová (2012).
62Kaiser (2009). S. 32.
63ЧСМ был создан в апреле 1949-го, за год до закрытия школы. Двенадцатилетнему на тот момент Гавелу было бы рано вступать в него. Однако в 50-е годы Гавел состоял в ЧСМ.
64Kronika 1.A, 30. května 1948 // Аrchiv Aloise Strnada.
65По-чешски Chrobák. Этим прозвищем он, вероятно, был обязан Милошу Форману, хотя тот впоследствии не признавал свое авторство // Rozhovor s Milošem Formanem, 13. dubna 2013; rozhovor s Milanem Jiráskem, 9. srpna 2012.
66Osobní rozhovor s Milanem Irascem 9. srpna 2012.
67Skautská kronika, 29. června – 25. července 1948 // Archiv Ivana M. Havla. KVH ID 1654.
68Копецкий был сыном довоенного дипломата, а Махачек происходил из состоятельной пражской семьи.
69Значительная часть сведений о клубе, приводимых в данной главе, взята из замечательного, основанного на подлинных фактах и посвященного этой группе романа «Подробности устно», который написал Павел Косатик.
70Предисловие Вацлава Гавела к «Ústně vice».
71Dopis Radimu Kopeckému // Archiv Radima Kopeckého. KVH ID 1782.
72Ibid.
73Dopis Radimu Kopeckému, 12. prosince 1952 // Archiv Radima Kopeckého. KVH ID 1779. Этот пассаж ввиду его контраста с позднейшими мыслями Гавела цитируют Косатик и Кайзер. См.: Kosatík (2006); Kaiser (2008).
74Dopis Jiřímu Paukertovi, bez data 1953. KVH ID 1514. Хотя это и другие письма ему хранятся в архиве под взятым Паукертом псевдонимом «Иржи Кубен», я привожу фамилию адресата, указанную на конверте.
75Dopis Jiřímu Paukertovi, 4. října 1953. KVH ID 1517.
76Dopis Jiřímu Paukertovi, bez data, srpen 1953. KVH ID 1658. S. 7.
77Ibid. S. 8.
78Dopis Jiřím Paukertovi, 24. října 1953. KVH ID 1520. S. 4.
79Dopis Jiřím Paukertovi, 24. října 1953. KVH ID 1520. S. 4.
80Роль Черного как основоположника группы, которую часто приписывают Иржи Коларжу, подтверждает Зденек Урбанек. См.: Dopis Václavu Havlovi, 3. října 1997. VHL ID 6905.
81Dopis z románu Karla Trinkewitze «1472 kroků» // Spisy. Sv. 4. S. 605.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru