bannerbannerbanner
Кубок орла

Константин Шильдкрет
Кубок орла

Глава 5
Довлеет дневи злоба его

Стоны, доносившиеся из опочивальни жены, ничего, кроме раздражения, не вызывали в сердце царевича.

– Все у нее не по-нашему, – ворчал он, то и дело прикладываясь к чаре. – И родить-то по-русскому не умеет…

В стекла несмело стучался дождь. Выл сырой октябрьский ветер. Под ногами запоздалых прохожих, словно суставы на дыбе, трещали гнилые мостки. Расстегнув камзол, царевич уставился в окно. Бледное лицо его было в поту. На впалых щеках тлел зловещий румянец чахоточного. По улице лениво вышагивали дозорные. Алексей узнал преображенцев, гадливо сплюнул и отвернулся.

Кто-то постучался. Царевич вздрогнул и еще больше побледнел. Не дождавшись ответа на стук, в терем вошли бывший учитель царевича Никифор Вяземский и дядька Авраам Лопухин.

– Пьешь? – сокрушенно покачал головой Никифор.

– А по-твоему, – рассердился Алексей, – ноги, что ли, зельем сим обтирать, как тому Шарлотта моя поучает? Так вот же нароч…

Оглушительный взрыв кашля не дал ему договорить. Вяземский достал платочек и бережно вытер забрызганные кровью губы питомца. Лопухин, с невыразимым страданием глядя на это, прижал к груди руки:

– Себя не бережешь, нас пожалей.

– Ты об чем?

– Богом молю, не пей!

Царевич нежно провел ладонью по голове Лопухина.

– Умру, Бог с вами останется.

– Бог, радость моя, на небе, а царь на земле.

– Какой же я царь? Царь один у нас, батюшка мой.

Оба гостя вскочили:

– Ты наш царь! Все ревнители старины Богу молятся о твоем здравии.

– И о скорой кончине батюшки?

Ему не ответили. Чтобы как-нибудь рассеять хозяина, Вяземский сам же налил три чары.

– Выпьем, Алексей Петрович.

Вино немного развеселило больного.

– Умелица у меня Евфросиньюшка студень готовить, – говорил он, закусывая. – Не то что иноземки со своими креме-пулярде.

Из опочивальни вновь донесся протяжный стон.

– Уж не рожает ли? – всполошился Лопухин.

Царевич в тоскливом недоумении приподнял плечи:

– Не ведаю – радоваться мне или кручиниться родинам сим. Словно бы Бога надо благодарить за продление рода, а как подумаю, что младенчик-то будет не чистый наш православный, а вроде русский из немцев, – так на душе и мутит.

– Кровь царская ни с чем смешаться не может, – по-отцовски обнял племянника Лопухин. – Родшийся от богопомазанника есть истинно русское чадо.

Уговоры дядьки, скрепленные примерами из Святого Писания, смягчили Алексея. Набожно перекрестившись, он покинул гостей и отправился проведать принцессу.

Оставшись вдвоем с Вяземским, Лопухин приник губами к его уху:

– Слыхал? Голицын, сказывают, еще единожды разбил Армфельда[89] при Вазе, а выборгский губернатор Шувалов[90] словно бы Нейшлот-крепость занял.

– Ходит слух… люди болтают, – горько поморщился Никифор.

В последнее время врагов Петра начинали не на шутку тревожить все более частые победы над шведами. В России уже почти никто не вышучивал государя. Даже купчины, державшиеся старины, сами уже, без нажима царевых людей, заботились об увеличении флота. Мечта о море, томившая торговых гостей два с лишним века, начинала как будто сбываться.

– Хоть и немецкий в нем дух, – не без хвастовства говорили именитые люди, – в самую ему пору наша шапка купецкая.

Когда русский галерный флот под началом Апраксина разбил шведов при Гангуте, многие ревнители старины открыто перешли на сторону Петра. Упорствовала лишь часть родовитого боярства, ни за что не желавшая расстаться с ленивым сидением в своих вотчинах «на полных хлебах с обувою и одежею у крестьянишек».

– Чего говорить! – вздохнул Вяземский. – Ежели так дале пойдет, и пожалиться будет некому. Худо.

С шумом распахнулась дверь. Вошел темный от гнева царевич.

– Уйду! – резко крикнул он. – В монастырь! Подле матушки буду, рядышком, а не хочу тут боле сидеть. Видеть не могу больше немку.

Вяземский поднялся.

– В монастырь, Алексей Петрович, дело хорошее. Божье дело… И коли бы не слезы матушки твоей, сам бы я споручествовал тебе в сем подвиге. Токмо матушка никогда тебе на сие благословенья не даст.

Оставив пришибленного Алексея с Лопухиным, он вышел. Через сени к опочивальне принцессы направилась Евфросинья. В руке ее дымилась чашка кофе.

Заметив Никифора, девушка как будто смутилась, отвела в сторону взгляд. В первое мгновение Вяземский не обратил внимания на ее замешательство. Но тут же неожиданно его пронизала страшная догадка: «Так вот почему Шарлотта тает у всех на глазах! Вот почему не помогают ей ни иноземные лекари, ни монахи, ни святая вода… Не зельем ли уж каким поит ее Евфросинья?»

Алексей сидел, упершись колючим подбородком в кулак, и дремал. У левого края губ, подле крохотного сгусточка крови, лениво водила хоботком поздняя муха. Царевич изредка дул на нее, она чуть топырила тогда слюдяные крылышки, выпрямлялась, готовая к отлету, и тут же снова продолжала свое дело.

Вошли новые гости: Василий Долгорукий, Воронов и Евстигней.

– Слыхал, Алексей Петрович? – чмокнув Алексея в руку, спросил Долгорукий. – Государь пожаловал нас законом об единонаследии.

Больной в изумлении раскрыл рот. Муха слетела с его лица и взвилась к самому потолку.

– О престолонаследии?

– Покеле Бог миловал. О единонаследии, царевич.

– Эка надумал! – покривился Воронов. – Недвижимость, сиречь поместья, дворы, лавки, не отчуждать, но в род обращать.

– Хитро! – подхватил протодиакон. – Вся недвижимость… того… к одному наследнику отходить будет. Воистину про Петра Алексеевича речено в Святом Писании: «Довлеет дневи злоба его».

Воронов встал, с шумом отодвинув от себя стул.

– Нет, видать, недостаточно на каждый день забот у него, коли что ни час, то новые каверзы учиняет. Ежели бы довлела дневи злоба его, не искал бы он себе новых забот. А что хитер царь, в том спору нет. Для чего он закон сей надумал? Ныне каждый высокородный боярин, самый лютый ворог Петров, уразумеет, что содеяно сие для сохранения и укрепления хозяйства и благосостояния господ высоких кровей. Как после такого закона знатные люди ликом не обратятся к нему? К прикладу, взять хоть князя Семена Щербатова. Уж на что верный царевичу был человек! А какую выкинул штуку? Не вышел ведь к протодиакону. Не пожелал слушать. Вон как.

Евстигней горько качал головой в лад словам Воронова и, когда тот кончил, истово перекрестился.

– Один выход у нас: добиваться веры у станичников. С ними до поры до времени быть заодно.

– Обманешь их, иродов! – возразил Лопухин. – Так они нашей дружбе и поверили.

Евстигней продолжал настаивать:

– Попытка не пытка, а спрос не беда. Пускай царевич скажет. Мы по его глаголу и сотворим.

Алексей сидел все в том же положении, упершись подбородком в кулак. Со стороны казалось, будто он внимательно следит за спором и ждет лишь удобной минуты, чтобы в свою очередь заговорить.

– Как ты мыслишь, царевич преславный? – поклонился Евстигней.

Вздрагивал огонек догоравшей лампады. Одна щека Алексея как бы растворялась в сумраке, другая на хилом свету болезненно дергалась, становилась почти прозрачной.

– Да он почивает! – не сдерживая досады, крякнул Долгорукий. Гости один за другим отправились восвояси.

Евфросинья сидела в сенях у окна и при свете сальной свечки расшивала затейливыми узорами мужскую шелковую рубашку.

– Не для царевича ли? – проводив гостей, вернулся к девушке Вяземский.

– А то для тебя? – рассмеялась она в лицо бывшему своему владельцу.

– Рубашка, что ли?

– Сам видишь.

– А мне сослепу почудилось – саван. Вроде бы саван для упокойничка.

Евфросинья вспыхнула:

– Ежели царевичу и ближним его на потребу, можно и саван сшить. Я добрая рукодельница. Чай, когда была твоей крепостной, сам хваливал.

«Не инако потчует зельем принцессу», – утвердился в своей догадке Вяземский.

Глава 6
Делу время, а потехе час

Прямо от Алексея Евстигней отправился к Толстому. У Петра Андреевича он застал Меншикова, Ягужинского и лейтенанта Мишукова. Они сидели в просторном, богато убранном зале и с любопытством слушали увлекательные рассказы хозяина о турецком плене.

Протодиакон уселся на край кресла. Мишуков подвинулся ближе к нему, шепнул что-то и тотчас же принялся снова слушать Толстого.

Евстигней часто бывал у Петра Андреевича и знал уже наизусть все его «байки про турецкую землю». Вскоре его начала одолевать дремота. Чтоб рассеяться, он перевел ленивый взгляд на развешенные по стенам картины.

Как всегда, внимание его привлекло оплечное изображение Андрея Первозванного, написанное каким-то безвестным монахом. «Хоть единая примета православная в дому сем европском», – вздохнул про себя Евстигней и мысленно перекрестился.

Долго смотреть на картину он не мог – это действовало усыпляюще, и потому взгляд его нехотя скользнул к другой стене. Изображение голой женщины смутило его. «Эка старый греховодник какой… Грех, Петр Андреевич. На том свете обязательно взыщется», – думал он, продолжая, однако, ощупывать глазами полотно.

 

– Батюшки! – засуетился вдруг Толстой, взглянув на часы. – Девять. К государю пора… А ты зачем, отец? – обратился он к Евстигнею.

– С вестями, Петр Андреевич.

– Коротенько!

Записав все, что слышал Евстигней у царевича, и трижды подчеркнув то место, где были перечислены фамилии бояр, подбивавших связаться с торговой мелкотой, ремесленниками и ватагами, Толстой с глубоким чувством пожал протодиакону руку.

– И все?

– Все.

– А «от юности моей мнози борют мя страсти»? Неужто позабыл прибаутку свою?

– Что диакону дозволительно, то зазорно в протодиаконстве.

Евстигней не шутил, когда проводил границу между «диаконством и протодиаконством». Новый сан, близость к Ромодановскому и доброе отношение к нему царевых «птенцов» подняли его в собственных глазах. Он уже не скоморошествовал, был скуп на слова и собственного достоинства не терял. Деньги больше не прельщали его. Их накопилось столько, что старость была обеспечена. А с той поры, как «внезапно» умерла Анна Ивановна Монс, отпала и мечта обзавестись собственным каменным домом. Царица пожаловала его таким славным именьицем под Тверью, что лучшего он не мог пожелать. Одного только оставалось добиваться Евстигнею для полного счастья: протопресвитерства. Но он верил в свою «планиду» и терпеливо ждал.

Толстой очень обрадовался, застав у государя князя-кесаря. Поклонившись Петру, спросив о здоровье царицы, как и Шарлотты, готовившейся стать матерью, он кивнул Ромодановскому и вышел с ним в соседний терем.

Чуть сгорбленная, всегда готовая к поклону спина Толстого, легкие вкрадчивые шаги его и топырившиеся, словно раз навсегда настороженные уши вызвали в Петре беспричинный гнев. Так и почудилось ему, что Петр Андреевич готовит какую-то каверзу, хочет в чем-то его надуть.

Прошлая связь дипломата с царевной Софьей никогда не выходила из памяти государя.

Толстой чувствовал это и лез из кожи вон, чтобы заслужить полное прощение. Петру он служил искренне. Он даже верил, что старается не для Петра, а для «родины». Но царю было ясно его стремление «обелиться какой угодно ценой». Отдавая должное уму и находчивости дипломата, Петр был всегда начеку.

И теперь, как только закрылась дверь, он многозначительно подмигнул Александру Даниловичу:

– Большого ума сей человек, польза нам от него немалая. А как взгляну на него, так и хочется за пазухой у себя пощупать: не лежит ли там камень, чтобы выбить ему зубы, ежели вздумает укусить.

Александр Данилович неопределенно помялся.

Увидев это, лейтенант Мишуков решил, что подходящая минута выпалить все, чему научил его светлейший, наступила.

– Обидно, – по-ребячьи всхлипнул он, – что вы, государь, для верного слуги, Петра Андреевича, камень за пазухой держите, а истинных ворогов не примечаете…

Он взглянул одним глазком на вошедших фрейлин царицы – Варвару Арсеньеву и новую любимицу Екатерины, белокурую Марью Даниловну Гамильтон[91] – и неосторожно продолжал:

– Все у нас новое… И столица, и флот, и великая сила моряков. А как вспомнишь, что каждому смертный час предопределен, что несть человек бессмертен, головой о стену хочется биться. Куда кинемся мы без тебя?

– Как куда? Иль нету сына у меня?

– Нету! – завопил Мишуков. – Есть печальник ворогов твоих лютых, а сына нету. Глуп он, все расстроит. Погубит Россию!

– Правду режет, черт рыжий! – негромко рявкнул вошедший князь-кесарь.

Петр и сам чувствовал, что Мишуков говорит искренне, но присутствие женщин, не входящих в число самых близких ему людей, вынудило его наброситься на смельчака с кулаками:

– Молчи, хам!

Только переждав, пока фрейлины отошли в сторону, он похлопал лейтенанта по плечу:

– Сего не болтают на людях… А за правду – спасибо. Всегда правду режь мне, как себе самому. Хоть и сам все знаю про сына, однако – спасибо…

Арсеньева загнала Ягужинского в угол и что-то сердито выговаривала ему.

– Так его, Варенька! – подзадоривал царь. – Вы что же, господа Сенат, робеночка непорочного забижаете?

Шутка Петра вызвала общий смех. Даже сама Арсеньева фыркнула:

– Ясно, непорочная. Кому и знать лучше, как не вам, Петр Алексеевич!

Гамильтон, стыдясь за подругу, отвернулась. Несмотря на довольно высокий рост, Марья Даниловна казалась до чрезвычайности легкой, как бы воздушной. От всей фигуры ее и от скромненького платья веяло совершенной физической чистотой, чем-то уютным, трогательно ласковым, девственным.

Когда умолк смех, она поклонилась государю:

– Царица вас ищет, мой суврен.

В опочивальне царицы густо пахло пудрой и лекарствами. Екатерина лежала на пуховике, покрытая атласным стеганым одеялом. Ее похудевшие пальцы судорожно мяли недошитую крестильную рубашонку.

Петр заботливо склонился над женой и поцеловал ее в лоб, в то место, где в последние месяцы залегло большое желтое пятно.

– Что, матка, тяжко?

Она взяла его руку, прижала к своей щеке, потом приложила к вздутому животу.

– Вот так, Петр Алексеевич.

– Держу, матка… И тебя держу, и младенчика нашего.

Слово «младенчика» он произнес с такой любовью, что царица прослезилась. Рука государя точно поглаживала невидимого ребенка. Лицо заволакивалось тихой мечтой.

«Мой, мой, мой! – млея от счастья, повторяла про себя царица. – Пускай тешится, когда придет блажь, с Арсеньевой, с полковницей-вертихвосткой Авдотьей Чернышевой[92], с полонной женкою Анною Крамер[93] – с кем хочет. Не страшно. Он одну меня любит. Забавляйся, мой сокол! Я для тебя и Марью Даниловну приготовила… С ними забавляйся, муж мой, а любить – меня одну люби».

Царица, так рассуждая, не ошибалась. За то, что жена дает ему волю жить как вздумается, Петр еще больше привязывался к ней. Одно лишь не на шутку расстраивало его: недолговечность детей. Царица из года в год дарила его новорожденным, но каждый раз неудачно. Один за другим умерли Павел, Петр, Наталья и Маргарита. Живы были пока Анна и Елизавета. Но это не радовало Петра. «Кой прок в девчонках! Сына бы, сына бы мне!»

В иные ночи, лежа рядом с женой, он до утра не смыкал глаз, мечтая о наследнике. Ему так и виделся статный, весь в него, совсем не похожий на «хилого послушника Алешу» молодец в простой голландской матроске. Непременно на корабле и непременно в матроске.

– Что, матка, тяжко?

– Хорошо…

Государь приложился ухом к ее боку.

– Поясница болит? Ну-ко, дыхни… Слава богу, в сих местах хвори не нахожу. А голова? Тяжела, говоришь? Угу… Значит, кровь пустим.

Уже с деловитой суетливостью он достал из кармана медицинскую готовальню и, искусно пустив жене кровь, вернулся к ближним.

– Ты, Федор Юрьевич, словно бы сказал, будто правду режет лейтенант?

– От сказанного не отступлюсь, Петр Алексеевич… Сам узришь сейчас. Читай, Толстой!

Царь сам прочитал донесение.

– Сколько же их! – заскрипел он зубами, тыкая пальцем в фамилии крамольных бояр. – Как? И Собакин? И Хвостов? И Лобановы-Ростовские? Да быть не может того!

– Может, государь, – не сморгнув ответил Петр Андреевич.

Подробно расспросив обо всем, что говорилось в терему у царевича, царь окончательно расстроился.

– Как ни верти, – прохрипел Ромодановский, – а без дыбы, Петр Алексеевич, не обойтись.

– По крови истосковался? – злобно повернулся к нему царь. – Мало тебе всякой иной крови? Хочешь отведать еще и высокородной?

Федор Юрьевич оскорбленно пожал плечами:

– Я Рюрикович, мне что. Токмо кто, как не ты, Петр Алексеевич, нас поучал: не родом-племенем велик человек, но службой доброй своему государству.

– Ну и повесь за ребра всех бояр! – чужим, тоненьким голосом вскричал Петр. – А заодно и его! Слышишь? И его! За ребра! Его!

Все поняли, на кого намекнул Петр. Князь-кесарь оробел. Только теперь ему стало ясно, почему государь церемонится с врагами. «Да тронь тех, и не миновать царевичу за ними шествовать…»

– Вижу, прозрел ты, – уже спокойнее взглянул царь на Федора Юрьевича. – Так-то вот… Покель, выходит, благо не пачкать крючья ихнею кровью.

Он потер ладонью виски и тряхнул головой.

– Покудова мы вот чего сотворим. Сгоним крамольников с мест, со споручниками разлучим. Загоним их в «парадиз». Пускай там попробуют замутить.

Указ о переселении в Санкт-Питербурх тысячи знатных людей был составлен тотчас же.

– Сдается, так будет ладно? – спросил царь.

– Кто же может спорить против того, что суврену угодно житье в «парадизе» среди оплота престола – высокородных людей! – воскликнул Толстой. – Абсолюман персон![94] Никто-с… А уж в «парадизе» мы им местечко подыщем. Мы им Васильевский остров презентуем, хе-хе! Пускай там строят себе хоромы-с.

Донеслось негромкое пение. Петр прислушался и шагнул к двери.

– Ну и Марья Даниловна! Ай да искусница! Пойти нешто послушать?

– И то, – подтвердил Павел Иванович. – Пошто, с делом покончив, не отдохнуть. Делу, Петр Алексеевич, время, потехе – час.

Глава 7
Клевета

– А мы тут без тебя с науками прикончили! – пошутил государь, здороваясь с только что приехавшим к князю-кесарю Меншиковым.

На недоумение гостя Федор Юрьевич ответил рогочущим рыканьем – особенным, одному ему свойственным смехом, который приводил в содрогание не только узников, но и самых близких людей. Широко разинутая пасть с выпиравшими волчьими клыками совсем близко надвинулась на Меншикова и обдала его густым духом винного перегара и гниющих зубов.

– Ррраз – и прррикончили!

– Не разумею, – пожал плечами светлейший. – Как так прикончили?

– Читай, уразумеешь.

Царь протянул «птенцу» бумагу. Но Меншиков обиженно отстранился: Петр задел самое больное его место. Все что угодно можно было поручить Александру Даниловичу. Он брался, и почти всегда успешно, за любое незнакомое дело. Но одно упорно не давалось ему – грамота. Как ни старались учителя, как ни жаждал он сам научиться чтению и письму, ничего не выходило.

– Читай, читай, фельдмаршал! – хохотал царь. – Ничего тут мудреного нету. Хочешь, я тебе окуляры у аптекаря выпрошу?

Меншиков пыхтел, хмурился и вдруг сам расхохотался, – повернув листок вверх ногами, завопил на весь терем:

– Еще молимся о доброй чаре тройного боярского и о патриархе всешутейшего собора нашего…

– Правильно! – перебил его князь-кесарь. – Не читаешь, а елеем душу смазываешь!

Он кликнул дворецкого и приказал подать вина.

– Зачем же с наукой прикончили? – переспросил все еще ничего не понимающий Меншиков.

– Грамоте, цифири и некоторой части геометрии отныне все недоросли обучаться должны, – важно объявил царь. – Вот с чем прикончили.

– Значит, Петр Алексеевич, всем за букварь приниматься?

 

– Обязательно всем.

– И заскулят же бояре…

– Ничего! Погодя земно кланяться будут за чад своих.

Петр глубоко верил в свои слова. Приказ о всеобщем обучении, как и все, что он затевал, преследовал одну цель: создать как можно скорее достойных начальников из дворян.

– Купчинам положено, – в сотый раз повторял он одно и то же, – торг разумный вести, духовенству – бражничать и неукоснительно внушать народу нашему, что на небеси сидит Бог, а на земле государь. Дворянство же, Александр Данилович, стать иная. Без дворянина не быть и единодержавию. Посему всюду, на всяком месте, должен сидеть в головах дворянин. Ну а какой же дворянин головой может быть, ежели он разным артеям не обучен? Только ты один у меня юродивенький. Ну, да в семье не без урода. Ты и так хорош.

Выпив вина и закусив, Петр вместе с Меншиковым ушел.

Небо было заволочено тучами. Вода в застоявшейся луже покрывалась судорожной рябью, словно и ей было студено, неуютно и одиноко.

– В эдакую-то непогодь да воевать ежели? – остановился Петр перед мокрой двуколкой. – Несладко? А?

– На войне, Петр Алексеевич, всегда жарко, – геройски выпрямился Александр Данилович. – Да и не нам того холоду страшиться. Куда хуже, когда дома сидишь, а сам вроде полками вражескими окружен.

– Пешком пойдем! – крикнул государь и направился к воротам.

Под тяжелыми шагами гнулись и скрипели мостки, из-под досок с шипением взметывались грязные веера стоялой воды.

– Какие вражеские полки?

– Те, что под воеводством царевича Алексея Петровича ходят.

Государь вспылил:

– Чего вы все Алешкой меня пугаете? Какой он мне ворог? Да и чего мне страшиться теперь, когда он сына родил? Объявлю Петра Второго Алексеевича наследником, и вся недолга. Юродивым не стол царский надобен, а келья монашеская… Сам ее добивается.

– Ой ли? – неожиданно дерзко возразил светлейший. – Так ли уж тих Алексей Петрович, что спорить не станет? – И, заметив, как вздрогнул царь, добавил: – А по чьему велению нынче Евстигней в Суздаль собрался? Не по указу ли Алексея Петровича?

– Врешь! Клевету возводишь! Сам хочу услыхать сие из уст Евстигнея… Без него и на глаза не смей мне казаться! Не может быть, чтоб вороги мои, его окружившие, отважились на эдакое дело – подбить его! Духу не хватит у них…

Меншиков со всех ног понесся разыскивать протодиакона.

– Выбирай! – стаскивая Евстигнея с постели, отрезал он. – Либо одним махом оглоушь государя байкою, коей я тебя сейчас научу, либо нынче же собирайся на вечное жительство в холодные земли.

Выслушав «байку», протодиакон не на шутку перетрусил.

– Боюсь, светлейший, потому ежели царь… не того… кривду учует вдруг… Оба мы тогда, князь мой благоверный, восплачем.

– Выходит, и так и эдак пропал ты – что один, что со мной. А посему думай скорее.

– И думать тут нечего. Иду… того… в Москву-реку.

Пальцы Меншикова вцепились в горло протодиакона.

– Нет, нет! – завопил тот. – Я шуткою! Ей-богу, пойду…

Петр сидел у Екатерины, когда ему доложили о приходе фельдмаршала и Евстигнея.

Протодиакон в первый раз в жизни встретился лицом к лицу с государем. Это ошеломило его. В голове все смешалось. Вся меншиковская наука пошла прахом. Он бросился на колени и приник губами к забрызганному грязью сапогу царя.

Царь не любил повергающихся перед ним в прах.

– Нализался грязи, отец, и вставай!

Ободренный шуткой, Евстигней набрался духу и встал.

– Протодиакон, а страшишься меня…

– Не страхом ненависти страшусь, но, яко перед лицем Всевышнего, благоговею перед помазанником Его.

– Теперь воистину вижу священнослужителя. Льстив и елеен. Ну да ладно уж. Садись и выкладывай.

Перекрестившись на образа, Евстигней послушно присел.

– Везу, преславный, земной поклон инокине Елене от новорожденного внука, Петра Алексеевича. И того… от царевича Алексея Петровича глагол: «Мужайся-де, мати. Благовестительствуют ми силы небесные поднять глас свой к народу православному. Настало-де время восстать против онемечившегося родителя. Молись-де, мати, чтобы… того… скоро узрел я тебя в царских одеждах…»

Царь не дослушал – схватив шапку и безуспешно стремясь просунуть руки в рукава шубы, ринулся на улицу.

89Армфельд Карл Густав (1666–1736) – шведский генерал-лейтенант, барон.
90Шувалов Иван Максимович Старший (1677–1736) – полковник с 1714 г., позже генерал-майор. По другим сведениям, стал обер-комендантом Выборга лишь в 1726 г., после смерти Петра I.
91Мария Даниловна Гамильтон (1697–1719) – камер-фрейлина Екатерины Алексеевны с 1713 г., попала под следствие по обвинению в убийстве собственных младенцев и казнена 14 марта 1719 г. Ее отрубленная голова долгое время сохранялась по приказу Петра заспиртованной в Кунсткамере Академии наук.
92Евдокия Ивановна Чернышева (до замужества Ржевская) (1693–1747) – жена сенатора (бывшего царского денщика) Григория Петровича Чернышева. Одна из многочисленных любовниц Петра, была прозвана им за бурный темперамент «Авдотья бой-баба».
93Анна Ивановна Крамер (1694–1770) – дочь нарвского купца, по взятии Нарвы была угнана в плен и попала в услужение сначала к генералу Апраксину, затем к царице Екатерине, стала гофмейстериной Натальи Алексеевны.
94Absolumen personne – решительно никто (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru