bannerbannerbanner
Кубок орла

Константин Шильдкрет
Кубок орла

Глава 16
На краю гибели

Петр ошибся: балканские народы убоялись султана и не «замутили». К русскому войску, в котором осталось тридцать восемь тысяч человек, почти вплотную придвинулось сто двадцать тысяч турецких солдат и семьдесят тысяч татар.

Враги наседали с трех сторон. Четвертая – «земля обетованная» – оказалась страшней самой сильной армии в мире: она представляла собой бесконечную, непроходимую топь. Петр слишком поздно сообразил, что угодил в силок.

Екатерина нашла его однажды где-то в конце обоза в глубокой задумчивости.

– Петр Алексеевич!

– Ну чего ты ко мне пристаешь? Я никого не трогаю, пусть и меня не трогают.

– Я не могу видеть, как ты убиваешься.

– Ну и отстань. Слышишь?.. Уйди от меня!

– Куда я уйду? С тобой приехала, с тобой все разделю.

– Да уйди же ты прочь!

Екатерина покорно ушла. Ее сиротливо сгорбившаяся спина, плетьми повисшие руки, старчески шаркающие шаги и низко опущенная голова вызвали в сердце государя острую жалость.

– Куда же ты?

– Не знаю, – безнадежно отозвалась она. – Куда бог подаст.

Где-то близко, со стороны горы, грянул залп и донесся топот копыт.

– Янычары! – догадался Петр и, как перепуганный ребенок, зарылся лицом в грудь жены.

Залп повторился. Царь оторвался от Екатерины и помчался в сторону выстрелов. Отчаяние и безвыходность сделали его, как всегда, неустрашимым. Размахивая шпагой, он несся на коне от полка к полку и, когда подошла минута, сам повел конницу в атаку. Его глаза горели безумием. Изо рта била пена.

Янычары не выдержали напора и отступили.

Однако турецкая пехота упорно продолжала осыпать русских градом снарядов и к утру подкатила почти к самому царскому лагерю три сотни пушек.

– Три сотни пушек! – схватился за голову государь. – Три сотни!

– И что же? – невесть откуда вынырнула Екатерина.

– Опять лезешь не в свое бабье дело?

– Ну и что же? – повторила царица, дерзко подбоченясь и отставив ногу. – Будто против пушек нельзя выставить чего страшней?

– Ка-те-ри-на! Не дразни! Лучше уйди!

– А чего мне тут делать? Охота была брань всякую слушать… Вот только снадобье против пушек отдам и уйду, – лукаво сощурилась она и вытащила из-за пазухи объемистый узелок. – Держи, Петр Алексеевич! На мое на женское счастье, держи.

По всему видно было, что царица всю ночь не смыкала глаз. Она едва держалась на ногах. Лицо осунулось и пожелтело, от густого слоя пыли стало каким-то незнакомым.

– Сии каменья, да платина, да злато пускай будут снадобьем против пушек, Петр Алексеевич.

Государь просиял:

– Как же тебя надоумило? Как ты догадалась столь добра в дорогу везти?

Екатерина скромно потупилась:

– В поход шла, не на пир. Потому и взяла. Гадала: будет виктория – на радостях выряжусь. А беда случится – пускай визирь слопает. Лишь бы Петр Алексеевич здоровехонек был. Тогда и каменья появятся новые.

Янычары потеряли в бою семь тысяч воинов.

– У гяуров солдат – что песку у Босфора, – перекрикивая друг друга, дерзко размахивали их выборные руками. – Заключай мир, как султан говорил!

Визирь смутился. Если уж янычары, эти сорвиголовы, не понимающие, что такое отступление, говорят про великие силы русских, значит, так оно и есть. «Как бы московский царь не сделал из Прута второй Полтавы, – думал визирь. – Надо хоть на несколько дней замириться и все хорошенечко разузнать».

– Что же, я не прочь. Можно объявить перемирие.

И за пять минут до того, как это хотел проделать Петр, он приказал выкинуть белый флаг.

Государь ничего не мог понять.

– Вот так фунт – не мы, а они, черти, пардону просят! Коли так, можно и пофанаберить. Нуте-ка, послы, давай сызнова толковать.

Через час к туркам поскакал трубач с письмом от фельдмаршала Шереметева, и толмач при полной тишине прочитал визирю:

– «Сиятельнейший крайний визирь его султанова величества! Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как чаем, и не по склонности султанова величества, но по посторонним ссорам; и понеже ныне то уж дошло до крайнего кровопролития, того ради я заблагорассудил вашему сиятельству предложить, не допуская до той крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, который может быть к обеих стран пользе. Буде же к тому склонности не учините, то мы готовы и к другому, и Бог взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина».

Визирь задержался с ответом, но перемирия не рушил.

– Черт его знает, чего он молчит! – ругался царь. – Каверзы не готовит ли?

Отправили второе письмо, более грозное, где на размышление визирю давалось несколько часов сроку. «Инако, – припугнул Петр в конце, – принуждены будем мы принять крайнюю резолюцию».

Утром прибыл турецкий гонец с предложением отправить для переговоров какого-нибудь знатного человека.

– Кому же и ехать, как не канцлеру или вице-канцлеру! – засуетился Петр.

Впрочем, царь только из приличия упомянул про Головкина – иного посла, как Петра Павловича, он и не мыслил. Выпроваживая Шафирова в дорогу, он сказал ему:

– Захотят все нами завоеванные городы отобрать – отдай, будь они прокляты. Таганрог отдай, Азов отдай, Лифляндию отдай для шведов. И… Нет, про Ингрию не поминай. Все сули, только про Ингрию ни единого слова. Чтоб не сглазить берега морского…

Он хотел еще что-то прибавить и поперхнулся, содрогаясь, убежал из вежи.

Уткнувшись лицом в ладони, в первый раз в жизни беззвучно заплакал фельдмаршал Шереметев. Шафиров покраснел, его тучный живот заколыхался.

– Прощайте, фельдмаршал.

– Царя спасите!

– Я умру, а царь будет спасен.

Отслушав молебен, барон захватил все драгоценности Екатерины, расцеловался с царем и всеми ближними и под гробовое молчание уехал.

Вечерело. Зной спадал. На многие версты простиралась пустыня. На дороге, разметавшись в полубреду, дремали солдаты. Густым пыльным пологом колыхалась над ними комариная туча. В прокопченных котелках булькала баланда. Вдалеке еще виднелся возок. Он казался похоронной колесницей. На нем ехали в неизвестность Шафиров и его помощники.

Глава 17
Вер много, а Бог один

Визирь принял барона заносчиво, разговаривал с ним свысока. Но Петр Павлович держался добродушным простаком и ничем не выдавал возмущения. Казенная часть переговоров его даже как будто тяготила. «Куда нам торопиться? – читал в его взгляде визирь. – Разве мало времени у Бога?»

На вопросы главного баши Шафиров отвечал точно, но тоже с какой-то дремотной ленцой. Оживился он, лишь когда ему представили янычарского агу[80]. Чувство глубокого восхищения, смешанного с захватывающим любопытством, выразилось тогда во всем его существе.

– Так вы тот самый и есть? Боже мой! – всплеснул барон руками и трижды обошел вокруг янычара. – Мы, русские, столь много наслышаны про ваши геройства… Весь мир про вас говорит.

Ага строго, но не без удовольствия слушал льстивые речи.

Шафиров для всех находил подходящее слово. К тому же он так много шутил, с таким прекраснодушием умилялся подвигами турок в последнем сражении, так кручинно вздыхал, вспоминая о трупах, встретившихся ему на пути к визирю, что вскоре этот чудак, приятный, чуть-чуть болтливый, по-женски любопытный, совсем не похожий на дипломата, покорил всех.

Петр Павлович провел три дня в неприятельской ставке, словно у себя в поместье на отдыхе. Жил он у аги и в первый же день побратался с ним. Поднесенная хозяином феска как нельзя лучше пришлась под стать черноглазому и смуглолицему барону.

– Совсем паша, – одобрил зашедший к аге визирь. – Глаза, как маслины, нос толстый, большой. Восточный человек. Хороший человек.

Петр Павлович приложил руку к груди и поклонился:

– Вы пророк, ваше сиятельство! Вы угадали: я и есть восточный человек. Только не знаю, хороший ли?

И, усевшись, бесхитростно, с прибауточками он рассказал про своего отца, крещеного еврея из Смоленска, про свою службу сидельцем в лавке торгового гостя Евреинова, про неожиданное знакомство с царем и быстрое продвижение «по лестнице государственности».

Слушатели только диву давались. Все им в словах Петра Павловича казалось необычайным. Они знали чванную, высокородную Московию, на пушечный выстрел не подпускавшую в свой круг человека «худых кровей», а в особенности еврея. И вот на тебе: сын какого-то смоленского перекреста – русский вице-канцлер, барон, царев «птенец»!..

Вечером, за ужином, визирь завел наконец речь о мире.

Барон сразу помрачнел:

– Ох, война, война! Сколько она горя приносит…

– Поэтому и надо мириться – в свою очередь вздохнул визирь и после долгого молчания прибавил: – Его величество султан готов начать переговоры, но… в том только случае, если… если ваш царь откажется от обоих морей.

Шафиров чуть не сорвался, – еще мгновение, и вся его игра провалилась бы. «Уйти от морей! Но сие все равно, что медведя втиснуть в собачью будку! И в думке быть того не должно, чтобы оставаться нам в старых рубежах! – с невыносимой болью и злобой думал Петр Павлович. – Да ведь голова наша только-только упирается в Балтийское море, а ноги – в Черное! Задохнемся мы без морей!» Но осторожность и рассудительность взяли свое. А может, визирь врет? Может, нарочно надкидочку сделал, чтоб мшел получить и кое-что уступить?

– Ингрия… Что там Ингрия! – вздохнул Шафиров. – Она далеко. Хотя и то правда, война везде приносит кровь. Боже мой, боже мой! Воистину так, сиятельнейший визирь. Сколь ужасна война!

 

Визирь начинал сердиться: «Что он, в самом деле чудак или прикидывается? Если чудак, какого же дьявола думал царь? Зачем он к нам прислал дурака?»

– Да, много крови, – еще раз простонал Шафиров. – Видно, Бог карает мир за грехи. Наипаче и прежде всего Бог. Не правда ли, ваше сиятельство? Вер много, ваше сиятельство, а Бог один. Ему молиться надо о мире всего мира.

– Богу пусть молятся муллы и ваши священники. А мы с вами поставлены, барон, решать земные дела…

– О, каково мудры ваши слова, сиятельнейший визирь! И все-таки мы с вами Божьи творенья. Ежели мы будем памятовать про сие, все будет отменно, все образуется. У нас, русских, есть поговорка: «Без Бога ни до порога, а с Богом – хоть за море».

– За море, положим, Бог вас как будто не совсем еще пустил, – ехидно вставил турок.

– Ах, ваше сиятельство, как тяжело мне говорить о море! И как любезно сердцу беседовать с мудрым человеком. Сердце и мудрость – все. Да, да… ваша правда, все от Бога. Вер много, а Бог один.

В тихой грусти полузакрылись глаза барона. Рука полезла в карман.

– Во имя Аллаха, ваше сиятельство…

На столе очутились две лунные капли, два бриллианта.

– Мы будем молиться своему Богу, а вы украсьте мечеть сими безделушками, умилостивьте ими Аллаха. Все люди братья, сиятельнейший визирь.

«Наконец-то, – подумал визирь. – А я думал, что он и в самом деле дурак». И вслух произнес:

– Вы хороший человек, барон. Восточный человек… Я передам непременно.

«Врешь, стерва, не хуже наших приказных! – воспрянул духом Петр Павлович. – А я еще в сумленье был, хитрил. Ну, теперь, шалишь, легче будет».

Больше в тот вечер о мире не поминали.

На другой день барон без всяких хитростей вручил несколько заемных писем: визирю на 150 тысяч рублей, главному баше и янычарскому аге – на 10 тысяч каждому – и приступил к переговорам.

Ингрия как бы перестала существовать на земле. О ней все вдруг позабыли. Но во всем остальном визирь оставался твердым и прижимал Шафирова, как только мог.

В русском лагере царило уныние. От Петра Павловича не было никаких вестей.

– Как в воду канул! – терзался царь и в бессильной злобе грыз и ломал разбросанные по столу гусиные перья. – Уж не уколотили ли его?

Екатерина тихонько сидела на сундуке и штопала чулок.

За последние дни она осунулась, перестала следить за собой – даже не белилась и не душилась. Все чаще ее тянуло к чарке. Вместо пряного запаха, которым она обычно была пропитана насквозь, от нее несло винным перегаром, чесноком, заношенным бельем.

– Иль не сладко в походах? – сочувственно взглянул на нее государь.

Она заплакала.

– Ты на себя взгляни. Какой ты стал… Какой ты стал, Петр Алексеевич!

Она поднесла мужу зеркальце. Петр отшатнулся. Из зеркальца на него глядели воспаленные ввалившиеся глаза, мертвенно стиснутые фиолетовые губы, восковой, заострившийся, как у покойника, нос.

– Не могу я тебя такого видеть! – еще пуще расплакалась царица. – У меня сердце разрывается…

Государь почувствовал, что и сам готов заплакать.

– Замолчи! – крикнул он не своим голосом и убежал вон из шатра.

На поваленном дереве сидели Шереметев и Головкин.

– Нету барона, – горестно сказал им Петр. – Пропал барон!

– Чего ему пропадать… Где ему пропасть! – в один голос ответили ближние и оба враз повернулись.

Далеко-далеко, там, где небо сходилось с землей, показалось какое-то пыльное облачко. Оно росло, приближалось, и наконец можно было уже разглядеть, что это скачет всадник.

Высыпавшие навстречу люди признали в нем одного из отправленных с Шафировым людей – сына обер-комиссара Петра Бестужева[81] волонтера Михаила Петровича[82].

– Живы?

– Еще как живы, государь!

Бестужев спрыгнул с коня и отправился за царем в вежу.

Глава 18
Гости, а не заложники

Получив разрешение Петра «все чинить по своему рассуждению, как Бог наставит», барон объявил визирю, что готов писать договор.

– Начнем так, – сразу приступил к делу визирь. – Первое: отдать туркам Азов в таком состоянии, в каком был взят. Согласны?

– Согласен.

– Новопостроенные города – Таганрог, Каменный Затон и Новобогородицкий на устье Самары – разорить, а пушки из Каменного Затона отдать туркам. Так?

– Так.

– Тогда второе, – сладенько улыбнулся визирь и обратился к толмачу: – Перемените перо. Оно скрипит, у барона от этого могут зубки заболеть… Да. Второе: в польские дела царю не мешаться и казаков не обеспокоивать. Вы, барон, не спорите?

– Нет, не спорю.

– Тогда третье… Обмакните перо, Якир… Стряхните чернила… Ну разве можно так неосторожно? Вы же всего посла забрызгали.

Шафиров пыхтел и усердно грыз ногти. Визирь, несомненно, издевался над ним. Но барон держался стойко: «Ладно. Буду терпеть. Повыше меня был святой князь Александр Невский, а и не то от татар сносил».

– Ничего, ваше сиятельство, – учтиво ответил он. – Мундир все равно грязный. К праздничку вымоем.

– В море?

– Зачем в море? У нас и реки многоводны. Далеко бегут. Краю не видно.

– А куда впадают?

– Мы в географических артеях не сильны. Для нас речные пути, как пути Господни, неисповедимы.

– Ничего, мы вам поможем. Пишите, Якир: купцам с обеих сторон вольно приезжать торговать, а послу царскому впредь в Цареграде не быть.

«Господи! – страстно молился про себя Шафиров. – Помоги стерпеть бесчестие. Помоги вывезти отсюдова государя».

– Четвертое, – продолжал турок, – королю шведскому царь должен позволить свободный проход в его владения, и если оба согласятся, то и мир заключить. Можно писать, барон?

– Пишите.

– Я очень люблю сговорчивых людей, барон. Вы хороший человек. Восточный человек… Тогда пятое: чтоб подданным обоих государств никаких убытков не было.

Визирь прошелся из угла в угол, что-то обдумал и уже без насмешки, огрубевшим вдруг голосом закончил:

– Шестое: все прежние неприятельские поступки предаются забвению, и войскам царского величества свободный проход в свои земли дозволяется.

Шафиров вздохнул, будто после жестоких усилий выкарабкался наконец из пропасти.

– Итак, мы стали друзьями, – подсел визирь к барону. – А потому мне очень не хочется так скоро расстаться с вами. Я решил, и того же хочет его величество султан, что до исполнения с царской стороны всего, что в договоре написано, вы и сын достославного фельдмаршала Шереметева[83], Михаил Борисович, поживете вместе с послом Петром Андреевичем Толстым у нас в Турции.

– Вы хотите сказать – заложниками, ваше сиятельство?

– Ну что вы! Друзьями… Друзьями, а не заложниками! У нас ведь такое чудное, горячее солнце. А вы такой хороший человек… восточный человек. Вам приятно будет наше солнце. Вы будете жить в Семибашенном замке. Совсем как паша.

Весть о том, что пришло спасение и можно без страха вернуться на родину, опьянила царев двор и войска. Степь вздыбилась от рева труб, песен и смеха.

На Екатерине был новый парик, щеки сквозь густой слой белил горели польшем. Шелковое платье благоухало.

– Может ли сие быть? – непрестанно спрашивал государь. – Не сон ли сие? Задушу на радостях Петра Павловича, когда даст Бог свидеться.

Поутру войска тронулись в обратный путь. Солдатам казалось, что царь совершенно счастлив. Но царица и некоторые из вельмож отчетливо видели, как за напускной разудалой веселостью корчится в мучительных судорогах душа государя.

Часть третья

Глава 1
Инокиня Елена

В канун Евдокии, двадцать восьмого февраля, в Суздальский монастырь приехал епископ Досифей[84].

Был поздний вечер. Монахини собирались ко сну. Одно за другим слепли оконца келий. Монастырский двор погружался во мрак. Епископ прикатил неожиданно, и потому его никто не встретил. Но он ни на кого и не пенял.

Пообчистившись, Досифей снял клобук, расчесал пятерней седые редкие волосы и направился в покои игуменьи Марфы.

– Преосвященный! – ахнула игуменья, увидев гостя.

В углу под теплившимися лампадами неподвижно сидела пожилая рыхлая черница. Вздрагивающими руками она прижимала к груди какой-то узелок. В кручинных глазах стояли слезы. Епископ скорбно преклонил голову и почтительно, стараясь не топать, подошел к ней.

– Благослови, владыко, – тяжело поднялась черница, собрав пригоршней руки у живота.

– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков… Поздорову ль, преславная?

– Поздорову. И туга у меня нынче великая, и великие радости.

На оплывшем лице черницы мелькнуло что-то похожее на улыбку. Развязав узелок, она достала из него кусок светлого бархата и блестящую, шмуклерской[85] работы ленту для отделки платья.

– Царевна Марья Алексеевна давеча тайно доставила от… дитятки моего… от Алешеньки.

Она задержалась, чтобы перевести дух, и, неожиданно качнувшись, грузно рухнула на пол. Досифей и игуменья бросились к ней:

– Царица! Евдокия Федоровна! Очнись!

– Горько мне! – зарыдала опальная царица. – Не могу я боле без Алешеньки жить.

Но припадок отчаяния длился недолго.

– Видели? – разложила она на столе бархат и прильнула к нему щекой. – Сынок прислал. Вспомнил…

Глаза ее уставились в одну точку. Лицо стало серым и неподвижным. Сквозь стиснутые зубы с присвистом вырывалось дыхание. Чуть колебался двойной подбородок.

– К ангелу… Алешенька…

В дверь постучали. Переглянувшись с епископом, Марфа нерешительно шагнула к порогу. В келью протискались двое: один высокий и широкоплечий, с несуразно маленькой, но красивой головой, стройный и бравый, в офицерском наряде; другой – кареглазый, морщинистый, с заботливо подстриженной каштановой бородой, в потертой, но чистенькой рясе священника.

– Майор! – вспыхнула Евдокия Федоровна.

Досифей пристально поглядел на игуменью, но Марфа сделала вид, что не понимает его немого вопроса.

– Сей майор, – будто оправдываясь, обратилась черница к епископу, – поставлен царем охранять меня. Чтобы я никуда не убегла.

– Слыхивал про Глебова-майора, – вздохнул Досифей и, чтобы переменить разговор, приветливо кивнул священнику: – А ты каково жительствуешь, Тимофей? Матушка твоя как?.. Дочка? Надежда, сдается, по имени?

– Надежда, ваше преосвященство! – просиял отец Тимофей. – Растет, слава богу. Скоро невеститься будет.

Епископу не было никакого решительно дела до семьи иерея, но так как сам Тимофей был ему очень нужен, он старался расположить его к себе. И Досифей не ошибся. Священник, которого предупреждали друзья о «крутом нраве» преосвященного и о каких-то тайных замыслах «противу царского здоровья», сразу изменил о нем свое мнение. «Высокого сана муж, – благодарно подумалось ему, – а куда как прост. Дважды только и зрел меня, и на вот – помнит ведь, что дочка у меня. Имя даже Надюшино не позабыл».

 

– Херувим, истинный херувим дочь у него, – сочла нужным вставить игуменья. – Каждый день к нам приходит. Умилительно ласковая отроковица. Дай бог каждому родителю.

Иерей был покорен окончательно.

– Вы сие от доброго сердца, – поклонился он. – А доброму сердцу всегда все пригоже. Про сие умные люди и притчу сложили.

– Расскажи, – в один голос попросили епископ и Марфа.

– Можно и рассказать. Она коротенькая, – провел отец Тимофей по привычке пальцами по крупному, в веснушках, носу. – Спросили однажды у пса, какова собой кошка. Он ответствовал: «Жестокий зверь, почитай что бешеный. Потому – глаза свирепые, спина дугой, когти – во. Так и норовят выцарапать очи твои. Жестокий зверь». И еще спросили у солнца – какова собою земля. «Земля? – ответствовало солнце. – Она вельми ласковая и светлая. И все на ней улыбается. Травка ли, цветик ли, все благоухает, сердечное. Я и зимой иной раз взгляну, а она все сверкает. Снег – что твой сахар. Иней на деревах – ну, точно тебе узор из каменьев на чудотворной иконе. Хороша земля, радостна».

Священник тряхнул курчавыми волосами и улыбнулся мягкой улыбкой.

– Поущение же от притчи сей таково: какими очами взглянешь на мир Господень, таковым он и представится душе твоей.

– Добрая притча, – похвалил Досифей. – Однако бывают творенья Господни, кои всякие очи радуют. Такова дщерь твоя, Тимофей. На нее кто ни взглянет – полюбит.

Растроганный иерей приложился к руке преосвященного и, отвесив общий поклон, взялся за шляпу.

– Мне пора. Я лишь с весточкою пришел. Протодиакон из Москвы давеча приехал. Евстигнеем будто бы звать. С цидулою от духовника царевича Алексея Якова Игнатьева.

Взволнованный новостью епископ немедленно послал за гостем и, о чем-то пошептавшись с игуменьей, взял из рук отца Тимофея шляпу.

– Куда тебе торопиться? В помеху ль ты нам? Побудь с нами, брат.

Царица кинулась навстречу вошедшему протодиакону и сразу засыпала его вопросами о сыне. Евстигней отвечал толково, с подробностями. Видно было, что он у Алексея свой человек и друг. О государе протодиакон говорил сдержанно, неохотно и не только без лишней нетерпимости, но иногда даже с уважением.

Евдокия Федоровна почти не вслушивалась в его слова. Петр, немецкое платье, иноземцы… да бог с ними со всеми! Был бы лишь жив и здоров ее Алешенька.

– Держал? – вскрикнула она неожиданно, смутив всех.

– Чего держал, матушка? – не без опаски спросил Евстигней.

– Персты… руку его… Длань Алешенькину, сказываешь, в своей длани держал?..

– Как же, матушка, – успокоился гость. – Гораздо прост царевич у нас. И длань подает, и челомкается, и за одним столом трапезует.

Опальная царица привлекла к себе протодиакона и звонко поцеловала его в губы.

– То не его, а сына лобзаю! – стыдливо потупилась она, заметив неодобрительный взгляд Досифея.

На ее глаза навернулись слезы. Ткнувшись подбородком в ладонь, она примолкла и так сидела до тех пор, пока Евстигней не сообщил о женитьбе царевича на принцессе Шарлотте[86]. Епископ с первых же слов протодиакона стал подавать ему отчаянные знаки, но, когда гость наконец догадался, что при Евдокии Федоровне не нужно говорить о «немке», черница все уже поняла.

– Побрачился? – всплеснула она руками. – С немкою? Святые угодники!

Евстигней умолк, но черница так властно топнула ногой, что он вынужден был продолжать.

– По-божьи, выходит, живут? – простонала Евдокия Федоровна. – Голубками воркуют?

– Ворковали, матушка… Токмо стал примечать царевич, что княгиня его почала в дому басурманский чин заводить. Щи наши русские и те, вишь, не по мысли пришлись ей – дух больно-де густ. Сладкий бульон завела. Хрен, что ли, зовется ля-Тверез. Ну, Никифор Вяземский[87], наставник царевичев, и не утерпел, ударил челом Алексею Петровичу: «Онемечился ты, царевич наш ласковый…»

– Благодетель! – восхищенно вскрикнула Евдокия Федоровна. – Всегда Никифор был благодетелем нашим… Век за него буду Бога молить.

Непрестанно крестясь, Евстигней поведал, как царевич «внял святым глаголам наставника и почал содержать княгиню в черном теле».

Постепенно у всех развязывались языки. Евстигней и слушавшие его проникались взаимным доверием. Только отец Тимофей с каждой минутой чувствовал все большую неловкость. А когда Евдокия Федоровна неосторожно обмолвилась о «близком часе расплаты с погубителем царства», он решительно встал.

– Благослови, владыко, на уход. Меня домочадцы ждут.

Преосвященный не задерживал его больше:

– Изыди с миром. А завтра приходи в монастырь служить при мне.

Когда отец Тимофей ушел, Евстигней опасливо задергал носом:

– Уж не чуж человек ли?

– Покель не чужой и не свой, – улыбнулся епископ. – А токмо правильный человек. Приобыкнет малость, пользительный будет муж. Честен он и вельми угоден крестьянам.

– А крестьянишки у вас каким духом живут? – полюбопытствовал протодиакон. – Есть ли упование на них?

– Сам царь подмогнул, – усмехнулся преосвященный. – Яко гром с небеси, грянул на людишек указ ткать широкое полотно. Станы опутаны паутиной. Уже многие дворы впусте. Из Москвы понаехали приказчики купецкие – так кабалят ремесленников, что страх берет. А один, Василием Памфильевым рекут, под самым Суздалем строит для знатных людей полотняную фабрику. Иные убогие, чтобы токмо удержаться на месте, сами к тому Василию идут. Куда деваться, коли что ни изба, то хозяин сам-пят да сам-сём? Приказчик и рад. Всех ссудами жалует. Берите-де, потом отработаете. А отработки сии гораздо ведомы народу. Когда отработаешь? Двух жизней не хватит… Ныне токмо свистни – и все замутится. А ежели такой муж, как Тимофей, на нашу сторону их потянет, то и вовсе все образуется.

– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! – размашисто перекрестился Евстигней. – Не зря мы там зашевелились. – Он сощурил раскосые глазки и, попросив у епископа на минутку письмо Якова Игнатьева, обвел две строчки широким ногтем. – Под притчей сей что разуметь надо? А вот что: князья Щербатов, Василий Долгорукий, Львов, дьяк Воронов, брат государыни Авраам Лопухин, Вяземский и иные приговорили: поелику царевич здоровьем слаб и не приведи бог преставится…

Евдокия Федоровна схватилась за грудь и посинела:

– Замолчи! Не каркай!

Но Евстигней торжественно продолжал:

– Токмо и ждет Россия, когда ты, преславная Евдокия Федоровна, сняв ряску, облачишься в царские одежды и на Москве у сына объявишься!

– А царевичу сие ведомо?

– Царевич хоть и ведает, но до поры приговорено ему безмолвствовать.

Евдокия Федоровна с шумом отодвинула кресло и, тяжело переваливаясь с боку на бок, зашагала по келье.

– Нет! Недоброе дело! Чую, что вы без ведома Алешеньки в крамолы затянули его. Именем его действуете, головку на плаху подкладываете. – Она остановилась посреди кельи и метнула земной поклон. – Памятуйте!.. Как есмь я инокиня Елена, тако да пребуду до века. Не возьму на душу греха непрощенного, не стану играть головкой Алешеньки.

И, стремясь держаться как можно величавее, инокиня Елена выплыла за порог.

80Ага – старшина, начальник.
81Петр Михайлович Бестужев (с 1701 г. Бестужев-Рюмин) (1664–1743) – симбирский воевода, затем тайный советник, особенно возвысился при Анне Иоанновне, став генерал-комиссаром, обер-гофмейстером и получив (с 1742 г.) графское достоинство.
82Михаил Петрович Бестужев-Рюмин (1688–1760) – действительный тайный советник, обер-гофмаршал, был поочередно посланником в Стокгольме, Берлине, Варшаве, Вене и Париже.
83Шереметев Михаил Борисович (1672–1714) – граф, генерал-майор, умер вследствие тяжелой болезни после заключения в Турции сразу по возвращении в Россию.
84Досифей (в миру Диомид Глебов) (1657–1718) – архимандрит Суздальского Спасо-Евфимьевского монастыря, с 1711 г. епископ Ростовский и Ярославский, казнен по делу царевича Алексея.
85Шмуклер – ремесленник, выделывавший бахрому, кисти и т. д.
86Шарлотта Христина Софья (1694–1715) – дочь герцога Людвига Брауншвейг-Вольфенбюттельского, была в браке с Алексеем Петровичем с октября 1711 г., от которого имела дочь Наталью и сына Петра (род. 12 октября 1715 г.), впоследствии императора Петра II.
87Никифор Кондратьевич Вяземский (1664–1745) – царский дьяк и учитель царевича Алексея. Был привлечен по его делу и сослан в Архангельск, где и умер.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru