bannerbannerbanner
Дочь Петра Великого

Казимир Валишевский
Дочь Петра Великого

VII. Катастрофа

Еще во время пребывания Шетарди во Франции Бестужев старался проникнуть в тайны его переписки с Лестоком и обратился с наивною просьбою к Фридриху перехватывать в Берлине письма обоих друзей. Король, со свойственной ему колкостью, не замедлил ответить ему отказом: переписываются ли Шетарди с согласия императрицы? Если да, то иностранный монарх не может вмешиваться в это дело; если нет, то вице-канцлер имеет достаточно власти, чтобы принять против их переписки свои меры. Впоследствии Бестужеву удалось разыскать у себя в канцеляриях писца, который довольно искусно расшифровывал иностранный текст. Это был немецкий еврей – по фамилии Гольдбах. И за последние месяцы вице-канцлер ежедневно представлял императрице отрывки из переписки маркиза, очень умело выбранные и подчеркнутые: длинные страницы в русском переводе, часто неточном и искажающем подлинник, а рядом дословные цитаты на французском языке, которые особенно привлекали внимание Елизаветы. Бледная от гнева, она читала, «что никогда нельзя рассчитывать ни на благодарность, ни на внимание столь рассеянной принцессы», и что, вследствие «ее тщеславия, легкомыслия, ее прискорбного поведения, слабости и опрометчивости, – с ней невозможен серьезный разговор».

В переписке любого другого посла Гольдбах и его начальник могли бы, конечно, сделать такие же находки. Вейч, например, писал в апреле 1743 года: Her Imperial Majesty's attachement to her pleasures and her neglect of all foreign concern make affairs move very slow». А Мардефельд, как мы это видели, при случае высказывался еще откровеннее. Но указывая на то, что он родился подданным прусского короля, Гольдбах отказывался расшифровывать переписку Мардефельда, а для того, чтоб не копаться в депешах английских дипломатов, Бестужев имел собственные, весьма веские основания. Елизавета, правда, могла бы заподозрить точность расшифрованных отрывков, которые ей показывали. Но маркиз уже надоел ей, особенно с тех пор, как появился Тироули. Самая легенда о том, что он возвел ее на престол, начинала раздражать ее: она теперь не нуждалась в подобных легендах, находя, что ее положение императрицы достаточно упрочилось и без них. Несколько лет спустя она наивно выдала это чувство недоброжелательства по отношению к Шетарди в разговоре с Иваном Шуваловым, неосторожно упомянувшим о роли французского дипломата в государственном перевороте 25 ноября. «Что ты болтаешь? – перебила его невольно Елизавета – я уважала Шетарди, пока он был честным человеком, но он стал шельмой по отношению ко мне, и я обязана империей только Богу, моему рождению и любви моих подданных». Шетарди – это было ее прошлое, прошлое, которое она охотно забывала теперь, особенно когда говорила с Тироули. На балу, в последних числах мая, протанцевав менуэт, она перешла через всю залу, чтоб подойти к любезному и блестящему англичанину. Но не успела она сказать с ним и двух слов, как маркиз с умильным, но самодовольным лицом, бросился к ней, чтоб вмешаться в разговор. Она сейчас же круто повернулась, удалилась в свои покои и уже больше не показывалась на балу. И на следующий день Бестужев нашел ее вполне расположенной к тому, чтобы выслушать его инсинуации. Она не могла более выносить ни Шетарди, ни принцессу Цербстскую. Но как отделаться от этих назойливых людей? Вице-канцлер повторил ей тогда в десятый раз то, что говорил и прежде: маркиз ничто; он не занимает никакого официального положения, не имеет звания посла. Он, как частное лицо, пользуется высокомилостивым гостеприимством Елизаветы и злоупотребляет им, чтоб злословить про ее священную особу и заводить преступные интриги с принцессой Цербстской. Такая неблагодарность и наглость заслуживает наказания, и дерзкий иностранец должен быть выслан из России. Но Елизавета колебалась. Воспоминания о часах, пережитых ею с маркизом у Троицы, уже изгладились из ее сердца, и она была готова доказать это Шетарди. Но поссориться с Францией после того, как она бросила вызов Австрии, и оскорбить один за другим два первые двора Европы – это было делом серьезным. Но тут подвернулся Тироули, чтобы успокоить ее. Разве он, с его великолепной самоуверенностью и громкою речью, в которой имя Англии звучало в его устах так гордо, не сумеет ее оберечь?.. Тогда она предоставила Бестужеву свободу действий, а сама, следуя неизменной привычке удаляться, приняв важное решение, из Москвы, отправилась в тот самый монастырь, где когда-то подарила счастье очаровательному французу, и куда возвращалась теперь, чтоб дать свершиться его падению.

Из предосторожности она взяла с собою Лестока, Брюммера и всех их русских друзей – бывших на жаловании у Шетарди – Румянцова с женой и Трубецкого. Она приказала также великому князю и обеим принцессам Цербстским немедленно к ней присоединиться. Это происходило 28 мая 1744 г. Три дня спустя великий князь объявил маркизу, что отправляется в Троицкую лавру, и предупредил его, что проедет мимо его дома в девять часов вечера. В указанный час он появился на улице, сопровождая верхом коляску, в которой сидели принцессы. Шетарди бросился за ними и когда, обменявшись с ними шепотом несколькими словами, он вернулся домой, то секретарь его был поражен его задумчивым и угнетенным видом. Предупредили ли они его о грозившей ему опасности? Возможно, что да. Елизавета доверилась, правда, пока только одному Воронцову, а он продолжал выказывать Шетарди большую дружбу, хотя, подражая Лестоку, втихомолку поддерживал Бестужева. Но в эту минуту все предчувствовали близость неизбежной катастрофы; принцесса Цербстская сознавала, что ее положение и счастье ее дочери очень непрочны, и между нею и Шетарди, как между более или менее добровольными и сознательными участниками одной и той же интриги, естественно, мог произойти обмен мыслей по поводу общей опасности и возможных средств к спасению.

Для маркиза этих средств не существовало. В Троицкой лавре после бурного объяснения с Елизаветой, принцессе Цербстской удалось если и не оправдать свое поведение, то по крайней мере доказать полную невиновность дочери. В Москве же пять дней прошли без всякой перемены; но 6 (17) июня между пятью и шестью часами утра маркиза внезапно разбудили, и в комнату рядом с его спальней вошло несколько чиновников, офицеров и солдат; Шетарди побледнел, увидев во главе их страшного Ушакова. Секретарь Иностранной Коллегии Курбатов держал в руке большой красный портфель и торжественно вынул из него бумаги. Здесь было прежде всего объявление, в котором пространно перечислялись все провинности иностранного дипломата: его слова о необходимости подкупать светские и духовные лица, чтобы добиться отставки министерства; его оскорбительные выражения о священной особе ее императорского величества и т. д. Затем следовали выдержки из его перехваченных депеш, устанавливающие его виновность; и наконец, приказ императрицы, – в котором ему предписывалось выехать из Москвы в двадцать четыре часа… В приказе приводился пример принца Селимара (princ Celimar) (sic) и подчеркивалось, что императрица оказывает ему особую милость, не подвергая его «тягчайшему наказанию». И в первую минуту ошеломленный маркиз почувствовал именно только благодарность за эту оказываемую ему «милость». Присутствие Ушакова и известные ему прецеденты могли немало его напугать. Ему не пришло в голову указать на свое звание посла, которое он так безумно отказывался до сих пор оформить. Он совершенно растерялся и чуть ли не стал оправдывать меры, принятые против него русским правительством: «У меня есть верительные грамоты, – сказал он, – но я был достаточно долго послом, чтобы понимать, что теперь они не имеют цены». Он только слабо пытался оспаривать точность цитат, на которые ссылалось обвинение.

– У вас должны были сохраниться черновики, – возразили ему, – мы установим подлинность текста. Впрочем, вот оригиналы.

И ему показали некоторые из его последних депеш.

Тогда, инстинктивно прикрыв рукою уличавшие его бумаги, он не стал больше настаивать на своей невиновности. По пути к границе, который совершал под конвоем шести гренадер и офицера, его ждали новые неожиданности, обычные для всех сосланных в России. В Новгороде он получил приказ вернуть портрет императрицы. Вы помните эту табакерку с украшавшим ее портретом Елизаветы, и обстоятельства, при которых она была подарена Шетарди. Маркиз, делая непростительную ошибку, стал сопротивляться, говоря, что расстанется с драгоценным для него изображением лишь по получении собственноручного приказа от государыни. На это последовал ответ Бестужева, присланный с курьером: «Он (Шетарди) в нынешнем его состоянии уже недостоин того, чтобы за собственным Ее Императорского Величества подписанием указу требовать мог… И буде он портрета не отдаст… при самовольном его упрямстве и ослушании с ним, яко с простым арестантом поступлено и он на дороге задержан будет». Бывший посланник все-таки не сдался и продолжал отчаянно отбиваться, чтобы избежать неизбежного. Он даже решился написать принцессе Цербстской, хотя, казалось бы, должен был испытать на себе силу ее влияния! Бедняга все еще сохранял какие-то иллюзии: может быть, императрица не знает того, что с ним случилось. В своем ослеплении несчастный изгнанник дошел даже до такого нелепого предположения! Требуя от него портрет, который она ему подарила, Бестужев – думал он – расставляет ему западню. Он хочет уверить государыню, что ее бывший спутник по богомолью пренебрегает ее прекрасным подарком и сам отсылает его. Новый приказ от вице-канцлера: отнять портрет силой, если маркиз не отдаст его добровольно. Тогда Шетарди совершенно потерял голову. Незадолго до того он решил передать портрет в руки конвоирующего его офицера, и теперь пришел к убеждению, что его догадки не обманули его. Письма и депеши, начиная с этой минуты, он стал отправлять в Москву и в Версаль, напоминают какой-то бред. «Бестужев, – писал он, – действовал без ведома императрицы и, желая скрыть от нее свои преступления, он, конечно, приложит все старания, чтобы его жертва исчезла. Но он увидит, как французы умеют защищать свою жизнь и честь». Бывший посланник имел при себе и прежде пять пар пистолетов. Теперь он приобрел тайно еще двенадцать ружей «с полной амуницией пороха, дроби и пуль» и, вооружив ими своих шестнадцать лакеев, приготовился к правильной осаде.

 

Но всем этим он достиг лишь того, что Версальский двор, которому, в силу обстоятельств, пришлось бы и без того его осудить, теперь мог сделать это по совести. Поведение маркиза вызвало во Франции единодушное негодование: все признали, что он поступил, как безумный: наделав массу неосторожностей и ошибок, он еще осложнял свое положение неприличными выходками! Король в очень строгом письме приказал ему немедленно возвратиться во Францию, не появляться в Париже и представить свои объяснения в Версале, если только маркиз имел что сказать в оправдание. В то же время были посланы д'Аллиону верительная грамота и новые инструкции, которые признавали законность высылки маркиза из России. Верительная грамота была обращена к Императрице, и в инструкциях поведение бывшего посла осуждалось беспощадно.

Как это всегда бывает в подобных случаях, весь мир, казалось, объединился теперь, чтобы добить поверженного врага Бестужева. Мориц Саксонский гостил когда-то у маркиза в Москве. Возможно, что Шетарди не сумел тогда услужить личному честолюбию графа. Но теперь Мориц, боясь, чтобы тень неудовольствия, которое маркиз вызвал против себя в России, не пала на него, счел нужным написать д'Аллиону, чтобы себя обелить. «Je vous avourai maime, – прибавлял знаменитый воин со своим легендарным правописанием, – que je tes embarrasses quelque fois de me trouver ches luy» («Признаюсь даже, что я иногда стеснялся тем, что жил у него»).

Однако маркиз, несомненно сам во многом виноватый, имел все-таки и сообщников. Ему было нетрудно указать на некоторых из них даже в Версале, что он и не преминул сделать в своей оправдательной записке. Он продолжал в ней, правда, завираться, утверждая, что было невозможно расшифровать его депеши, и требовал, чтобы посадили в Бастилию его первого секретаря Дюпре. Секретарь, женившись в России на девушке – француженке по отцу и калмычке по матери, действительно внушал некоторые подозрения, но его пришлось отпустить, так как никаких улик против него не было. Ссылка Шетарди на безволие и непоследовательность Елизаветы, как на причину постигшей его неудачи, произвела больше впечатления. И, наконец, весь характер его посольства и те иллюзии, которые в свое время разделяли вместе с ним очень высокопоставленные лица во Франции, были тоже признаны смягчающими его вину обстоятельствами.

Что касается этих иллюзий, то они еще даже не исчезли – по крайней мере у самого бывшего посла. В допросе, которому был подвергнут Лесток после своего падения, я нашел упоминание о табакерке, присланной лейб-медику маркизом уже после его высылки из России и предназначенной для Елизаветы? Разумеется, Лесток остерегся исполнить данное ему поручение.

Сосланный в свое имение в Лимузене, Шетарди держал себя там, как человек, лишь временно находящийся в опале; и события показали вскоре, что он не ошибался: не прошло и восьми месяцев, как маркиз вновь поступил на службу в армию. Но он очень жалел о своей бывшей карьере, и ему так хотелось к ней вернуться, что в 1749 году даже пришла – по обыкновению – неудачная мысль просить покровительства Фридриха II. Встретив со стороны прусского короля решительный отказ, он обратился к помощи других лиц, добился того, что его назначили послом в Турин и сейчас ж заставил Версальский двор раскаяться в своей уступчивости. Маркиз слишком сблизился в Турине с графиней Сен-Жермен, любовницей сардинского короля и наделал много долгов, доказав бесповоротно, что его темперамент не годится для дипломата. Тогда он возвратился опять в армию, принимал участие в Семилетней войне и скончался в 1758 году комендантом в Ганау.

Теперь я перейду к рассказу о том, что сделал д'Аллион с тяжелым наследием, доставшимся ему от Шетарди, по воле Версальского двора. Прежде всего я должен признать, что из всех лиц, на которых Франция могла остановить свой выбор после пережитого ею унижения, д'Аллион был безусловно худшим и словно нарочно созданным для того, чтобы довершить разрыв между обеими державами: предотвратить этот разрыв мог бы только дипломат большого таланта. Впрочем, может быть, этот печальный конец – если его считать печальным – был все равно неизбежен: агентам Фридриха пришлось в скором времени разделить горькую участь французов, хотя они далеко не подражали этим последним в их заблуждениях и ошибках. Франция, конечно, не сумела разыграть своей игры. Положим, ей были сданы плохие карты, а ее партнеры были очень искусны и в передергиваниях и в подтасовке. Но все-таки она могла выйти из сражения если не победительницей, то во всяком случае с честью. А она не сумела этого сделать.

Глава вторая
Разрыв с Францией и Пруссией. Австрийский союз

I. Вмешательство Австрии

Пруссия была также сильно скомпрометирована историей с Шетарди. Напрасно Фридрих старался скрыть свое участие в неудавшихся замыслах француза. Он слишком горячо поддерживал их прежде. Еще в мае он писал своему послу, что от них зависит и судьба его дома, и участь всей Пруссии. И Мардефельд, подстрекаемый его письмами, невольно выдал себя отчасти. Принцесса Цербстская, для которой вопрос шел о том, как спасти будущее дочери, не колеблясь обвинила его во всех сделанных ею ошибках, да и обстоятельства были, по-видимому, против прусского посла. Представитель Фридриха не сумел устоять против очарования, которое продолжал находить в обществе Шетарди, и слишком любил его изысканный стол. Еще накануне катастрофы он ужинал у маркиза. Теперь он, разумеется, тоже пытался снять с себя всякую ответственность. Виною всему, – говорил он, – неосторожность самого французского посла и легкомыслие принцессы. Шетарди сделал непростительную ошибку, допустив открыть тайну своего шифра. «Если бы не это несчастное обстоятельство, генерал Румянцов был бы назначен великим канцлером, а Бестужев был бы повержен в прах, и наша партия вполне бы восторжествовала». Что касается принцессы, то она стала следовать его советам лишь в самую последнюю минуту. Тогда она «объявила себя готовой на все», но было уже поздно. «Она особа весьма любезная, но женщина, и этим все сказано». Фридрих решительно осуждал меру, принятую Елизаветой и ее министрами против французского дипломата: «какими бы красками его не расписывали, но это нарушение человеческих прав». Тем не менее он надеялся оградить себя лично от последствий этого неприятного происшествия. Но не успел еще маркиз выехать из России, как над Берлином разразился новый удар. Граф Розенберг, представитель венгерской королевы, совершенно неожиданно объявил о своем отъезде. Ему было приказано взять отпуск на несколько недель и отправиться в Петербург, чтобы поздравить Елизавету с восшествием на престол. Король ни одной минуты не сомневался в том, что это обозначает. Мария-Терезия до сих пор категорически отказывалась удовлетворить требования императрицы по отношению к Ботта, и ссора между обеими государынями все разгоралась, так как венгерская королева выразила желание дать своему бывшему посланнику повышение в военных чинах, а Елизавета возразила на это угрозой предать его заочной казни. Очевидно, путешествие Розенберга возвещало новый поворот в отношении Австрии и России, вызванный высылкой Шетарди. Австрия решила воспользоваться удобным случаем, чтобы вернуть свое влияние в Петербурге, хотя бы ценой унижения. И действительно, узнав о цели своей поездки в Петербург и о вызвавших ее причинах, Розенберг писал Ульфельду, министру иностранных дел Марии-Терезии: «Вот что приведет в ярость наших врагов!» 5 августа 1744 года он был уже в Риге, а 4 сентября писал из Москвы, что, хотя он и не вполне уверен в приеме, который ему окажет императрица ввиду дела Ботта, но находит, что дела его двора «принимают превосходный оборот», тогда как дела прусского двора «вскоре дойдут до того, что станут непримиримыми» (sic). Бестужев был склонен покончить полюбовно с «проклятым делом» Ботта и надеялся даже убедить свою государыню предпринять решительный шаг против прусского короля. Тироули и Герсдорф, саксонский посланник, доказывали канцлеру, как удобно было бы теперь напасть на Восточную Пруссию, где почти не осталось войск, и эта мысль, видимо, очень нравилась Бестужеву. Он говорил только, что необходимо подождать возвращения государыни, находившейся в то время в Киеве. Но другой представитель польского короля, граф Флемминг, отправленный к императрице в Украину, утверждал, что и она ничего не имеет против этих планов. Она лично уверяла его, что поддержит его государя, и что прусский король «усмирен будет». Успех зависел только от денежного вопроса. Бестужев говорил, что русская казна совершенно истощена, и надеялся, что морские державы согласятся «оказать себе самим услугу», заплатив России два миллиона «альбертовых ефимков» взамен 40.000 солдат регулярного войска, которых всегда будут держать наготове.

В ноябре с «проклятым делом» Мария-Терезия, как и предвидел Фридрих, пошла для этого не только на унижение, предложив посадить Ботта в крепость и держать его там до тех пор, пока это будет угодно императрице, но даже еще дальше: Розенберг получил для Елизаветы письмо, которое должно было стоить очень дорого самолюбию его государыни; недвусмысленно осудив в нем поведение своего бывшего посла, высказав огорчение по поводу общих врагов, Мария-Терезия написала следующие строки: «Ваше величество, одаренные большой проницательностью, отдадите, без сомнения, справедливость чистоте моих намерений по отношению к вам и чувству благодарности, которое я сохраню до смерти к памяти вашей покойной матушки, императрицы Екатерины, которая с самого моего раннего детства окружила меня своими заботами, дав мне гарантию на торжественные договоры 1725 года и на наследие моих предков. Дай Бог, ваше величество, чтоб я, исполняя ваши славные предначертания, была и вам обязана равною благодарностью».

Показав этот документ Бестужеву, Розенберг благоразумно положил его в карман, сказав, что сообщит его официально, когда недоразумения между обоими дворами уже уладятся. Но канцлер тем не менее пролил слезы радости, называя посланника «спасительным Моисеем»; Елизавета, которой доложили о письме венгерской королевы, разделила радость Бестужева, и не прошло и месяца, как проект наступательного союза России и Австрии против Пруссии был уже выработан.

Впрочем, радость русского министра была далеко не полной: хоть он и рассчитывал исключительно на помощь морских держав, чтобы вывести свой двор из финансовых затруднений, но – поскольку дело касалось его лично – он был все-таки уверен, что раскаяние Марии-Терезии будет сопровождаться каким-нибудь материальным знаком ее щедрот. Каково же было его удивление, когда Розенберг, с которым он вскоре завязал приятельские отношения, поведал ему о своем горе! Не только в Вене не подумали о том, чтоб дать своему послу возможность ответить на законное ожидание русского канцлера, но и самого его оставили без всяких средств, несмотря на расходы, которые ему предстояли при петербургском дворе. После возвращения императрицы из Киева, положение его стало очень затруднительным. Государыня оказала ему честь пригласить его к своему карточному столу, и несчастный посланник обливался холодным потом в страхе, что проиграет сумму, которой не в силах будет заплатить. На следующий день после вечера у Елизаветы он писал: «Я выиграл вчера 400 рублей у императрицы; это почти все мое достояние». А немного времени спустя, вместо того, чтобы предложить Бестужеву несколько тысяч талеров, он сам был поставлен в необходимость прибегнуть к кошельку канцлера, и к концу 1744 года стал его должником на три тысячи рублей.

Между тем Фридрих, видя надвигающуюся на него опасность, ничего не жалел, чтобы ее предотвратить. Правда, он уже не думал о том, чтобы свергнуть Бестужева или подкупить его: Елизавета только что назначила Бестужева великим канцлером, скрепив этим его торжество. Но она дала ему помощника в лице Воронцова, и в эту сторону Фридрих и решил закинуть свои сети. Когда Мардефельд написал ему, что добиться содействия нового вице-канцлера нетрудно, и что это даст Пруссии возможность тормозить политику Бестужева, то он разрешил ему предложить Воронцову до 50.000 рублей. К тому же, вскоре после отъезда Шетарди и несмотря на прибытие Розенберга, прусский посланник уверял своего государя, что русская армия не двинется с места до конца года, – какие бы попытки ни делались, чтоб вовлечь ее в войну: казна России пуста, и никто, насколько можно судить, не выражает желание ее пополнить. Тогда Фридрих невзирая на неудачу, постигшую его планы, и, как всегда, решив взять смелостью, двинул свою армию в Богемию через Саксонию и занял Прагу. Он, правда, был принужден отступить перед саксонцами, предводительствуемыми принцем Саксен-Вейсенфельсом, но рассчитывал в скором времени отплатить им за это, если только Россия не вмешается в дело.

 

Вмешательство ее становилось, впрочем, все менее вероятным. Розенберг в свою очередь начинал понимать, как трудно вести переговоры с людьми, с которыми не столкуешься без помощи золота. «Нельзя себе представить, как здесь относятся к делам, – писал он. Это превосходит воображение, и никто в мире не мог бы дать об этом приблизительного понятия». Он писал, что совершенно «ошеломлен» тем, что ему пришлось встретить при Русском дворе. И в конце концов ему пришла странная мысль заставить принца Лихтенштейна заплатить те два миллиона талеров, без которых нельзя было двинуть ни одного солдата из стотысячной армии Елизаветы. Принца, думал он, можно было бы вознаградить за это «какой-нибудь частью Гельдерна или герцогства Клевского». Но Бестужев, не довольствуясь неизбежной двухмиллионной субсидией, находил еще безусловно необходимым, чтобы Розенберг привлек на свою сторону Воронцова, заплатив ему «знатную» сумму. Любопытный разговор произошел по этому поводу между послом и канцлером.

– Вы мне недавно говорили, что Воронцов отказался принять 50.000 рублей от Мардефельда, а что, узнав об этой попытке подкупить его, императрица выказала крайнее негодование.

– Она, видимо, изменила теперь свой взгляд на этот счет…

Ввиду всего этого Пруссия и Франция могли считать, что дело их еще не окончательно проиграно. И Фридрих, который незадолго перед тем брезгливо отвернулся от французской дипломатии, узнав об ее поражении, теперь опять пожелал с нею сблизиться. Но что же делал в это время д'Аллион на посту, к несчастью, порученному ему Версальским двором? Вначале в Версале как будто признали неудачность этого выбора. В ноябре 1744 года управление иностранными делами перешло всецело в руки д'Аржансона, и по всему можно было предполагать, что политика Франции станет теперь решительнее и разумнее. Новый русский посланник во Франции Гросс заявил от имени Елизаветы, что ей не доставит никакого удовольствия вновь встретиться с д'Аллионом; Людовик XV прислал тогда императрице письмо, в котором извещал о скором приезде в Россию другого посла, а именно графа Сен-Северина, французского резидента в Варшаве. Но, к сожалению, Сен-Северин захворал по дороге в Россию, и д'Аллиону, который, воспользовавшись этим, поспешил вернуться в Петербург, ничего не стоило убедить свой двор, что он не хуже Сен-Северина сумеет исполнить обязанности посланника. По его словам, дела французского короля, несмотря на происки Розенберга, шли в Петербурге прекрасно, и он ручался, что под его руководством они и впредь будут идти также. Ему поверили на слово; самолюбие же Людовика XV в деле этого назначения не играло никакой роли, вопреки утверждениям некоторых историков.

Итак, что же делал в Петербурге французский поверенный в делах? Ответ: ничего. Он посылал из Петербурга депеши, полные хвастливых и самонадеянных обещаний; но находя, что в настоящую минуту успех его миссии зависит всецело от стараний Мардефельда, предоставил прусскому послу вести одному ту страшную борьбу, в которой решалась будущность Европы, и не оказывал ему никакой поддержки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru