bannerbannerbanner
Крест на чёрной грани

Иван Фетисов
Крест на чёрной грани

Глава IX

Ужаснулся – без всякого доказательства, всего лишь по некоторым предположениям обвинил Комаркова в тяжком преступлении, назвал виновником и пожара, и последовавших за ним событий. Я пока об этом ему не сказал, потому что совсем недавно пришёл к страшному выводу. Он возник каким-то необычным образом из нескольких разрозненных фактов, каждый из которых в отдельности не давал оснований для обобщения. А тут звенья пришлись друг другу.

Всё началось после разговора с Маринкой о пожаре в бессонную ночь. Вечером того дня в долине Нии надумал пойти дождь, с севера подкрались тяжёлые, в гигантских подбеленных клубах, синие тучи, долго они настороженно стояли на одном месте, а ночью, когда всё живое заснуло и успокоилось, разразились тихим и тёплым дождём. Когда я услышал его частый стукоток по тесовой крыше, представил, что в момент пожара кстати пришёлся бы ливень, он не дал бы расселиться огню и люди справиться бы с ним сумели. Теперь я уж не мог остановить мысли. Думалось и думалось о том, почему возник пожар. Странный вопрос – почему? Да мало ли всяких причин? Могла погубить всё нечаянно брошенная пьяным спичка или случайно зароненный окурок. И не хотел человек беды, а вызвал.

Потом представил, как Иосиф Петрович сидит перед следователем и пытается отстоять свою честь. Я слышу его ровный голос: «Никакой вины за мной нет. Подозревать меня в поджоге жестоко и глупо!» – «Не упорствуйте, гражданин Соснов, – это твердит следователь, и я тоже слышу его жёсткий голос. – Только вы с очевидно недоброй целью положили в этот склад семена. Знали, склад не безопасен. Строение деревянное, старое. Рядом – кирпичное хранилище. Положи семена в него – были бы в сохранности!» – «Спокон веков берёг семена в старом помещении. Строил его сам, бросать не хотел». – «Вот и результат упрямства». – «Очаг огня возник изнутри».

Следователь хмурится: «Значит, огонь туда кто-то занёс! Не случайно. Оплошность какая-либо исключается. По-моему, так. А вы как считаете?» – «Я тоже думаю, оплошности тут нет. Пожар – последствие злого умысла». – «Кто бы это мог быть?» – «Кто знает. Никаких улик не осталось…»

Отметая сомнения, склонился к мысли, что поджог совершил близкий Соснову человек. Делал он это для того, чтобы убрать его с пути и воспользоваться частью добытого им селекционного материала. Кто? Предчувствую: Комарков. О его преступлении, похоже, знает Ефим Серебряков, потому-то он и говорил, что Комарков сидит «на рыболовном крючке»… А исчезнувшее название пшеницы! Это, пожалуй, самое главное последствие того, что произошло ранее.

Я лежал в постели, и в моём разгорячённом воображении одна за другой проходили живые картины того, о чём думал. Будто наяву, я видел, как глухим переулком подкрадывается к хранилищу Комарков. Чёрная одежда его слилась с тёмной ночью, человека не видно – ни тени, ни его самого. Он днём высмотрел, в какое место забросить огонь, и сейчас действует уверенно, без заминки. С потолка вовнутрь склада падает подожжённая куделя. Угодила как раз на необмолоченные снопики хлеба. Довольная ухмылка пробегает по сосредоточенному хмурому лицу – человек сделал задуманное. Потом, переодетый в рабочий костюм, Комарков успевает прибежать к запылавшему сараю вместе с первыми односельчанами, он огорчён случившимся, мечется вокруг огня, довольный в душе его неудержимым буйством…

На какое-то время я поверил в свой вымысел. Не поверить самому себе не мог. И всё же это была только догадка, никакими доказательствами пока не располагал и посчитал бы себя счастливым, когда всё, о чём думал, оказалось бы неправдой. Тогда никто и никогда бы не узнал моей тяжкой думы, поделиться бы ею с кем-либо я посчитал преступлением.

Дождь не утихал. Слышно было, как с крыши непрерывными струями шумно стекала вода. Касаясь земли, потоки гулко булькали в лужах, расплывались и на короткое время затихали – тогда я улавливал тихое сонное дыхание лежавшей на соседней кровати Маринки, рядом с нею тонко посвистывал Степанка.

Остаток ночи, как быстрая птица, промелькнул неслышно, бесследно – сомкнул и разомкнул веки, и вот уже в окна наплывает светло-розовая туманность. Народился новый день. Без шума, как только могла, осторожно, стесняясь разбудить меня и сынишку, поднялась с постели Маринка. Она думала, что я, как и Степанка, ещё не проснулся.

Маринка, босоногая, в коротенькой ночной рубашке, проскочила на цыпочках мимо, обдала постельным теплом и остановилась у старого, местами с отставшей краской гардероба – изделия местного мастера. Конечно, приобрела платяной шкаф Марина случайно без меня, такого приданого ни у неё, ни у меня не было. Я не успел узнать и того, какие вещи хранит там Маринка, что она могла приобрести в такую тяжёлую пору. Постояв некоторое время возле раскрытого гардероба, она наконец сняла с плечиков коричневое, с белой оторочкой по невысокому стоячему воротнику и обшлагам нарядное платье и повесила его на спинку стула. Догадался: Маринка готовится идти в этом платье в школу. Почему не в другом, не в рабочем, как было до этого дня? Есть какая-то причина, да простится мне, столь неурочная настороженность. Опять всколыхнулась фронтовая привычка – быть чутким ко всякой обыденной мелочи на войне.

Сию же минуту Марина накинула на плечи простенький, уже выцветший халат из ситца, юркнула в кухню и принялась готовить завтрак. Затрещал в плите припасённый с вечера лиственничный сушняк, кухня ожила – зашипело что-то на сковородке, вздрогнул от забурлившей воды чайник, через какие-то минут десять – пятнадцать Маринка вышла в спальню, полунаклонившись над моим изголовьем, спросила вполголоса:

– Ты, Саша, не спишь?

– Как ты встала, и я разбудился.

– А зачем? Тебе же не на работу. Отдыхай. Как встанете – покушаете, завтрак готов, да слишком не медлите – остынет… Я тороплюсь, у нас сегодня в школе последний урок.

Она неспешно сложила в простенький ученический портфель тетради, учебники, переоделась в нарядное платье и собрала, глядясь в зеркало, куколкой на затылке светло-русые волосы. Всё это делала она аккуратно, а когда закончила сборы, отошла подальше от зеркала оглядеться. Видом своим Марина, должно быть, осталась довольна. Никакого восторга не выразила, а я заметил это по её вдруг родившейся яркой улыбке. Вот когда я снова узнал Маринку в пору её юности. Улыбкой такой нарушила она когда-то моё меланхолическое спокойствие.

…На летней, пёстрой от разноцветья прибрежной лужайке весенним потоком бурлило веселье. В воскресный день сбежалась сюда, в единственное по тому времени место для отдыха, вся наша деревенская молодёжь. Который раз сходились уже на круг с песнями и плясками хмельные от радости и счастья парни и девушки. Чему мы радовались в ту пору? Сейчас, кажется, и нечему было. Как-то незаметно это затмилось, отошло в прошлое и кажется теперь неинтересным. А было между тем всё просто и забавно. И радость, глубокая и светлая, рождалась силой и молодостью, берёзками с нежной, только что начавшей дышать листвой, высоким глубоким небом, зелёной травой – рождалась жизнью, её здоровым, могучим дыханием.

Я стоял под тенью невысокой молоденькой ивы. Было своё право уединиться. Поглощали, беспокоили заботы о малознакомом деле. Неуверенность и растерянность брали тогда во мне верх. Такая, должно быть, участь любого, кто делает первые шаги в своей самостоятельной жизни. Но я терялся не потому, что был к ней не приспособлен, а думал о том, смогу ли я оправдать своё назначение. Все мысли мои сходились на хлебной ниве, и я буквально пытал себя вопросом, когда появится на ней моя собственноручно выхоженная пшеница. Когда? Когда? Когда?.. Томила мысль и лишала покоя. И, отгородив ею себя от шумного празднества, я стоял, пытаясь предугадать своё будущее.

Она, дивчина, распылавшаяся в стремительной пляске, неожиданно вырвалась из живого подвижного круга и подбежала ко мне вся солнечная, играющая. На ней переливалось луговыми тёмно-голубыми колокольчиками, с подолом ниже колен, лёгонькое ситцевое платье. «Запятнала – отпятнай!» – и мотыльком порхнула к берегу, унося не погасшую яркую улыбку.

Ах ты, стрекоза! Я, спохватившись, со всех ног метнулся за нею вдогонку. Во мне разом загорелась страсть ни за что не уступить шаловливой девчушке, ни с того ни с сего вызвавшейся со своими «запятнашками». Если бы желал, так и без неё суетился бы вместе со всеми на лужайке! Чего-то захотела, стрекоза?

Она бежала ловко, сноровисто, виляла меж ивовых кустов, я видел пока только колыхавшийся за её спиной подол платья. «Всё равно догоню! Скоро перед берегом Нии – обрыв, возле него ты остановишься и повернёшь потом влево, я пойду наперехват». План мой сбылся, так и вышло. Я вынырнул почти незамеченным навстречу ей из-за кустов – дивчина оказалась в моих объятиях. «Попалась! Не уйдёшь!» – «Чур, правила не нарушать… Запятнай, а ты сразу… Отпусти». – «Раз попалась, птичка, стой…» – «Закричу. Стыдно тебе будет». – «А тебе? Кричи». – «Мне-то чего? Я не виновата». – «Вот поцелую и отпущу». – «Выдумал!.. Меня ещё никто не целовал». – «Так уж…» – «Не веришь – и не верь, не заставляю. И не хочу, чтобы меня чужие целовали…» – «Я свой, не чужой»…

Она разговаривала, наклоняя голову в сторону и искоса поглядывая на меня, на лице лучилась усмешливая улыбка. Но я всё-таки высторожил подходящий момент, когда она, успокоясь, прямо глянула на меня, поцеловал её: «Вот тебе запятнашка. Отпятнай…» – Она отвернулась, вдруг сникшая и задумчивая. Опустил с горячих её плеч руки и тоже застыл с мыслью, будто кончилась дальняя дорога, и я остановился у её самого-самого конца. Между тем эта дорога только начиналась, я сделал по ней всего лишь полшага.

Одумавшись, спросил дивчину:

– Как зовут-то тебя?

– Разве не слышал? Ой, какой невнимательный!

– Мимоходом слышал. Не запомнил.

– Марина, – глянула повеселевшая. – А тебя?

– Александр. Александр Егоров… Ты учишься, Маринка?

– Ага… В университете, на биолога.

 

Мы пошли к поляне, оттуда всё ещё доносились переливчатый дивичий хохот и повелительные ребячьи голоса. Шли рядом, время от времени переговаривались о чём попало. Маринка заметно стеснялась…

* * *

Я проводил Маринку в школу, вспоминая ту нашу встречу и первый уворованный поцелуй. Вот ведь какое приметное событие, прошли годы, а оно лежит в голове целёхонько, да и вряд ли выветрится когда, потому что таит много смысла и неповторимого чувства.

Завтракали мы со Степанкой вскоре после ухода Марины, сидели за столом рядышком, поминутно оглядываясь, будто охраняли друг друга. Степанка выспался хорошо и сейчас ел со здоровым аппетитом всё подряд. Выскочил он из-за стола поперёд меня.

– Теперь, папка, айда на улицу… – и показал рукою на дверь. – Хочу играть.

– Как играть-то будем, сынка?

– А в войну, папка… Ты будешь немец, а я – красноармеец. У меня есть автомат, он деревянный, а трещит, тебе дам гранату… Ладно?

– Ну что же, согласен. Пойдём.

Боевые позиции мы должны были занять на опушке небольшого перелеска за оградой. Как более опытный, я поставил задачу – Степанке надлежало отыскать меня и взять атакой. Победа предполагалась в том случае, если наступающий обнаружит врага, пока тот ещё не открыл огонь. Степанка беспрекословно принял условия, и мы разошлись в разные концы перелеска. Я далеко не пошёл, поблизости попался добрый, обхвата в два, древний лиственничный пень, спрятался за него, стал прислушиваться да поглядывать в противоположную сторону, оттуда должен был появиться «неприятель». Мне не хотелось портить настроение мальчишке, чувствовал, что он полон азарта выиграть, и потому сел за пнём, пренебрегая осторожностью. Хватит оглядываться – навоевался! Неожиданно позади услышал шорох и не успел осмотреться, как гулкими отрывистыми щелчками застрочил автомат.

– Ура-ура… Р-руки вверх! – Степанка нёсся, приближаясь ко мне, не опуская своего оружия. Пришлось сдаться, да и не по своей воле. Хотелось облегчить парнишке победу, а он обошёлся без помощи, взял неприятеля ударом с неожидаемого направления. Я похвалил парня за находчивость.

Отдышавшись, Степанка опять помчал по поляне – рвать цветы: колокольчики, ромашки, жарки, они кучками то там, то сям виднелись по всему перелеску, и вернуться домой без букета для матери Степанка, конечно, не мог. Я знал, что на поляну он бегал и раньше и тоже приносил цветы, дарил матери, она ставила их в вазу с водою. Я сидел, теперь уже на пне, и наблюдал за мальчонкой. Было приятно видеть его, озабоченного, серьёзного. Минут через десять он подбежал ко мне радостный:

– Папка! Пойдём со мной.

– Куда?

– Вон к той высокой берёзе. Там какие-то книги.

Я пошёл и убедился, что, действительно, вывалили здесь ворох всякой всячины и среди разного хламья – целые связки бумаг.

Говорят, в жизни бывают случайности. Не верю! Всё идёт своим чередом, движется по своим законам, потому что всё взаимосвязано и взаимообусловлено. Но, возможно, кому-то покажется странным, если скажу, что Степанкина наблюдательность самым серьёзным образом повлияла на мою дальнейшую судьбу. В связи с валявшимися, теперь, естественно, ненужными никому бумагами я вспомнил об Иосифе Петровиче. И как мог забыть?! Непростительно. Ведь я же видел когда-то тетрадь с надписью на коленкоровой обложке: «Дневник И.П. Соснова. Начат в июле 1900 года».

Возникло неодолимое желание узнать, сохранился ли он?

Я знал, что Иосиф Петрович держал тетрадь в тайне. О ней могла, кроме меня, знать лишь жена учёного, тихая, покладистая Маргарита Максимовна. Но она вскоре после смерти мужа уехала к родственникам на Дальний Восток. Розыски её сулили хлопот немало. К тому же она могла припомнить лишь, в чьи руки попал архив учёного, с собою же его могла не взять.

Ранним утром я уже сидел на крыльце поселковой библиотеки и ожидал её хозяйку. Рассчитывал на удачу. Почему-то мне казалось, что дневник в шкафу, рядом с другими научными трудами Соснова. Где же ещё быть? По праву и по долгу – там.

Вот и пожаловала Вероника Михайловна Полынцева, всегда улыбчивая, приветливая, уже преклонных лет женщина.

– Саша Егоров?! Как долго не виделись… Проходи, дорогой. Я помню место в зале, где ты всегда сиживал, читая.

– Благодарен, Вероника Михайловна… Я тоже помню, как вы мне выбирали самые лучшие книги.

Вероника Михайловна рада встрече со старым знакомым, младшим научным сотрудником Санькой Егоровым. Подхожу к ярусу полок с книгами. Перед глазами – чётко исполненная металлическая табличка: «Научные труды И.П. Соснова». Чтят односельчане человека!

– Дневник Иосифа Петровича здесь?

– Какой?

– Толстая тетрадь в коричневом переплёте…

– Не видела, Сашенька. Посмотрите, на всякий случай… Обшарил все полки – не нашёл.

На след навело упоминание Вероники Михайловны об оставшемся в доме учёного архиве. Бумагами пока никто не занялся, и, по словам библиотекарши, они хранились в деревянном ящике на чердаке особняка.

Новые хозяева дома удивились, когда я попросил у них разрешения посмотреть ненужный им «клад».

– Не золото ли уж ищите, Александр Данилович?!

– Есть кое-что и подороже золота.

– Ну, смотрите.

Покрытый светлым железом деревянный ящик с помощью хозяев снял с чердака в тот же день. Разбираю бумаги – письма, заметки. Попались и книги – рассказы бывалых людей о земледелии в Сибири. Ворошу дальше – мне нужна толстая тетрадь. Вот она – лежит на дне сундука! Как добытому на фронте языку, я обрадовался находке.

* * *

Порадовался! И засомневался: та ли находка, какую я хотел? На обложке нету когда-то примеченной мною надписи. Раскрываю тетрадь, перевёртываю несколько уже пожелтевших листов и остановился в недоумении от того, что понял: в моих руках не дневник, а записки без пометок о времени написания. Рукопись размечена на части с заголовками.

Подумал, что Иосиф Петрович вёл не только дневник, но и записки. А может, я эту тетрадь в коричневом переплёте посчитал тогда за дневниковые заметки? Внимательно осмотрел лицевую сторону обложки. Так и есть!

Там, где была наклейка, покрытое пылью серое пятно. Незачем было размышлять о том, почему свои записки Иосиф Петрович назвал дневником. Знал он, конечно, что эти документы пишутся каждый по-своему. Но для него, видно, было главным соблюсти не форму, а оставить потомкам интересное творение – откровение своей души.

Назавтра рано утром, когда Марина ушла в школу, я принялся за чтение. Люди. Факты. События. Кое-что из того, о чём писал Иосиф Петрович, мне было известно. Однако записки от начала до конца прочитал с интересом. Раньше я знал своего учителя как учёного, давшего сибирскому крестьянству высокоурожайные сорта зерновых культур, а сейчас он предстал ещё и человеком, не обделённым даром образного видения мира. И подумал: не выходит с «таёженкой» – мой долг ради памяти учителя и наставника сохранить для истории его записки.

Из записок Соснова

Зимовье на Ние

Место для опытного поля хоронилось тысячи лет. Было оно нелюдимо и будто невидимо…

В пути провели уже двое суток. Объехали верхом на лошадях за сотню вёрст, а подходящей земли для пашни не нашли. Мой проводник Ефим Серебряков часто повторяет одно и то же: «Место для поля выбирают, как девицу в жёны. Негожи низина и склоны – надо природную поляну аль, на худой конец, равнину из-под берёзового леса».

Отчаялся найти такую площадку в лесистой окрестности Нийска. Гложет досада: не дай бог возмутиться начальнику губернского земельного управления Писарькову. Мужик он горячий, строгий, что предписал – выполняй! Знаю, скажет: что за учёный-агроном, только взялся за дело и провалил…

На третью ночь остановились в редколесье, у покрытого толстым слоем пырея просторного балагана, верстах в десяти от Нийска. Случайно набрели или же Ефим знал это местечко? Ответ на вопрос пришёл позднее – сейчас я был рад видеть укрытие, пусть не в доме, а всё же вздремнёшь не под открытым небом.

Свежих следов у балагана не было. Не примятая, торчала ветошь, из земли только-только проклюнулись шильца молодой светло-зелёной травы. На кострище – старый, плотно осевший пепел, матово-серый, лежит он ровно, красиво, кострище будто накрыли богатой шкурой какого-то зверя.

От балагана под прямым углом расходятся две тропы, одна спуском в лощину, на восток, другая – по взгорью, тянигусом, в северную сторону.

Значит, место не глухоманное, наведаются сюда люди, наверняка. Есть заделье!

Обратил внимание: Ефим распоряжается, как у себя на подворье. Я порядком не огляделся, а он уж успел расседлать лошадей, положил в балаган сёдла (всё будет пахнуть жилым духом), багажные мешки и, захватив с собою котелок, повёл лошадок тропою в лощину. Посмотрел я ему вслед и подумал; свой он тут человек, бывает, может, не так часто, но, во всяком случае, не забывает. Что же он колесил по тайге, не обмолвился, что есть местечко для ночлега? Да и зачем ему было откровенничать? Кто знал, что и третья ночь застигнет нас в бесплодном пути. Ефим – человек осторожный, слова пустого не бросит.

Ефим напоил из ключа коней, стреножил и отпустил пастись. Вернулся весёлый, с полным котелком родниковой воды. Развели костёр, скипятили чаю, попили.

– Местечко попало доброе, – после затяжной паузы сказал Ефим, – тетеревов много. Спугнул с ключа. Улетели куда-то в северную сторону. Примета на руку.

Почему – я не знал и попросил Ефима объяснить.

– Где-то поблизости поляна, на ней собираются тетерева токовать, – ответил проводник.

Я уловил минуту спросить, знакомо ли Ефиму это укромное местечко?

– Кто не знает его? Все о нём слышали. Кто здешний. Вас в расчёт не беру.

– Чем же оно так известно?

– А молвой одной. Словом, сказкой… На ночь слушать её страшновато. Ежли нервишки слабые, напугаешься. Оставим до утра.

Я ещё раз попытался вызвать Ефима на разговор, но он настоял на своём, к просьбе отнёсся безразлично, будто обращались к нему по нестоящему внимания пустяку.

Ночь спали не спали – долго сидели возле костра и дремали полулёжа. В балаган идти не хотелось – чёрт знает, кто там был, может, оставили после себя какую-нибудь нечисть, пристанет, подцепить недолго, а отвязаться время понадобится. Лучше побыть у очистительного огонька – и тепло, и никакая мразь не подступится.

Когда перевалило за полночь и воздух заметно посырел, на ветвях деревьев стала копиться роса, Ефим не внял моим возражениям и уговорил перебраться в балаган: «Там чисто, как в горнице…»

До горницы было далеко, но таёжный комфорт всё же ощущался: прошлогодний настил из еловых веток и разнотравья ещё хранил летний запах. И, к удивлению, было сухо.

Улеглись с Ефимовым напутствием: «Спокойной ночи…»

А какой же спокойной могла быть ночь? Не видел я доброго исхода, хотя Ефим вроде бы и обнадёжил, упомянув о какой-то поляне. На зорьке послышалась тетеревиная песня – прерываемое на короткие, едва уловимые паузы, бормотание и чуфыканье.

– Пойдёмте, Петрович, – поторопил Ефим. – Заиграли лесные артисты. Поляна оказалась не так уж и далеко от нашей стоянки – прошли не более полутора-двух километров, и среди редколесья осветлёнными плешинами засверкал прогал.

На опушке остановились. Свету прибавлялось всё больше – и перед нашими глазами, пока ещё в смутном очертании, открылась равнина десятин на пятнадцать.

Теперь уже можно было, не теряя времени, возвращаться домой и послать срочную телеграмму Писарькову о надлежащем исполнении его указания.

Ефим не торопился – как разведняет, поляну надо пройти, чтобы знать наверняка, гожа ли к пашне. Попросил Ефим заодно посмотреть тетеревиное токование. Просьба была кстати – мне приходилось наблюдать, как выразился он, чудное таёжное зрелище.

Притаились под развесистой сосной. Птицы стали слетаться на поляну. Со свистом, шумом – одна за другой. Ещё совсем недавно вразнобой, по всему окружному лесу, слышались их голоса – перекликались, сзывая на празднество, – сейчас торопились на одно давно облюбованное место.

– Косач – весёлая птица, – тихо говорит Ефим. – Весёлая и храбрая. Сами увидите.

Солнце ещё не взошло, но на поляне уже было света достаточно. Чётко выделялись на сером фоне чёрные птицы. Вот один краснобровый красавец развернул веером хвост, запрокинул голову и, бормоча, пошёл полукругом. Сверкнул зелёным на шее и белым на крыле, азартно чуфыкнул. Навстречу ему, вытянув шею, побежал другой. Сперва редкое чуфыканье, потом всё чаще и чаще – и пошла над поляной задорная тетеревиная песня. И тут, вблизи нас, и впереди подальше, справа и слева.

– Скоро пустятся в драку, – говорит Ефим. – Вот потеха! Куда там петухам. Петухи до крови разбиваются, эти драчунишки сражаются вежливо. Правда, бывает, перья тоже летят клочьями, но чтоб шибко поранить – нет. И чего им не хватает – дерутся…

 

Самки, рыжевато-серые красавицы, поодаль стоят и наблюдают, как бойцы показывают свою храбрость.

Ефим то и дело привскакивает – не сидится. Пропал его интерес к чудному зрелищу, косачи, оттоковав, разлетятся – пробудился охотничий азарт.

Ружьё взял на всякий непредвиденный случай, а тут вижу, душа ноет, руки тянутся к курку, но, встретив мой строгий взгляд, Ефим остывает. А только дозволь – укокошит не одного и не двух. И случись тут выстрел, я бы унёс с поляны горечь и досаду, что не предотвратил. Теперь же на всю жизнь останется во мне память о косачином празднике.

Думаю о будущем, а с глаз не спускаю начавшего хоровод краснобрового красавца и его напарника в танце. Начуфыкались, наигрались. Теперь остановились они друг против друга, склонили головы и пошли на сближение.

Начался поединок. Противники подскакивают, как мячики. Красавец опередил ущипнуть за шею своего «врага», тот ответил ударом клюва в крыло – и закружились бойцы, грудь вперёд, крылья – углом атаки… Но вот уж кто-то из драчунов послабее вдруг побежал с поля боя, а победитель гордо поднял голову и посмотрел ему вслед.

– Петушишко кинулся бы вдогонку – клюнуть ослабевшего противника, а у этих – великодушно, – заметил Ефим. – Свой закон, свой порядок.

* * *

Поляна озарилась голубым искрящимся светом и, будто остерегаясь, что кто-то теперь помешает забаве, косачи стаями – одна за другой – разлетелись в разные стороны. До завтрашнего утра.

Мы обошли поляну.

Поле не меряно, травы не кошены… Пырей и вязиль, клевер и люцерна и среди них потаённо, поближе к земле – клубничник, всего этого, было видно, много лет не касалась человеческая рука. Это стало для меня загадкой.

– Вот и нашлась невеста! – весело изрёк Ефим. – Больша матушка-Сибирь, а и в ней удобных для хлеборобства земель не много. Горы. Болота. Леса… Только и остаётся – долины рек. А это местечко, Петрович, не иначе как сам Бог нам послал. Увидел – мужикам надо – и распорядился. Што людей мучать: пекутся о добром деле.

Нет, напрасно окрыляется Ефим Божьим именем. Я теперь раскусил – до поры до времени Ефим поляну берёг, думал, если найдётся другое место, то обойдёмся и без этого урочища, оно для его крестьянской души бесценно дорого в первозданном наряде.

Понял и Ефим, что я тоже учуял, почему он два дня водил меня по тайге, таясь, и признался:

– Скажете, пошто я знал и не сказал о ней сразу? Можно осудить меня и упрекнуть… Клянусь: не хотел сделать плохого… Вот сейчас пришло время сказать и о молве.

– Интересно?

– Интересно. А вчерась не хотел. Штука тут, Петрович, такая. В здешней округе я, считай, полный хозяин. Другие сюда не касаются. Сторожу? Прогоняю? Нет. Зазываю – не идут. За три версты обходют это место. Ногою ступить бояться. Спросите – почему? Вся и отгадка – заколдованной поляну считают. С давних пор, видно, а вот, вишь, так и до сей поры. Страшная молва катится и катится. И дале её не уймёшь…

Ефим приумолк, задумался – всё сказал, что касалось поляны, или какой момент упустил? Ожидаю: вот-вот он молвит о главном, как родилась злая молва? Было какое событие или же хитроватый странничек сочинил байку, чтобы проверить силу своего дара, и поплелась гулять она по миру. Далеко, правда, не ушла, а в окрестности Нийска жить осталась.

– Оно, вишь, Петрович, известно, дыму без огня не бывает. И байка, должно, от жизни. Своими ушами слышал. Жила в наших краях одна старушка. Журихой звали. Скончалась, когда было ей лет за сто. Так вот она и сказывала.

Ехали на житьё в Сибирь поселенцы. Скарб, что могли взять с собою в дорогу, везли на лошадках. Ночь застала бедных путников возля этой поляны. Обрадовались – и лес рядом, за дровами далеко не ходить, и выпас богатый – усталых коней покормить. А ночью-то, откуда что и взялось, заухало – из тьмы к табору подскочило несколько лохматых чудищ. С дубинами. Разогнали лошадей – те с испугу-то порвали привязки и махом в лес. Чудища покорёжили телеги. Люди-то будто бы спаслись, разбежались да попадали замертво в густую траву – темнота скрыла от разбойничьего глаза.

Старуха, крестясь, уверяла: разбойничала нечистая сила. Будто бы пришлые люди нарушили её покой. А я так думаю: разбаловались медведки. Случается, шибко озоруют. Любят потешиться, черти!

Было, и это уж на моей памяти – сгинули две нийские девчушки. Пошли на поляну за ягодой – и с концами. Находили тут и чуть прикрытого дёрном убитого мужичка… Вспоминать о том жутко. И прокляли люди поляну, навеки зареклись ходить даже возля её.

– А вы, Тихоныч?

– Я? Поборол страх я, Петрович, – усмехнулся проводник. – Ради косачей не испугаюсь и самого ада. А вот как быть нам теперя? Крестьяне от нас не отшатнутся?

– Отшатнутся не отшатнутся – от нас зависит. Если увидят, что хлеб у них будет – поверят. Говорите – место заколдованное, земля отторгнута от людей. Слово плохое когда-то о ней сказали! Мы доброе скажем. Позовём отца Сафрония – освятит поле.

– Во-во, Петрович! Умная голова – умны и речи, – возрадовался Ефим.

– И станет одичалое место святым.

– Святое поле!.. Красиво! И благородно!

И пойти сюда людям с чистой душой за добром.

* * *

Теперь гордо воспрял я духом и готов превозмочь тяготы устройства на новом месте. Невдалече от сего поля отыскалось подходящее местечко и для нашего поселения, – поближе к уездному городку, но тоже в направлении к холодному краю.

Сим же разом мой проводник предложил, не откладывая срок, срубить зимовье.

– Я покличу с ближних и дальних заимок-улусов крестьян. Они зимовьюшко в два счёта отгрохают.

– Плата за наём понадобится.

– Э-э, Петрович, не про то говорите… Не обижайте народ. Крестьяне подарят вам зимовье, ни гроша за него не стребуют. Пошто, спросите? Вы же им посля сторицею оплатите, им же служить будете.

– Буду стараться.

Крестьян человек шесть Ефим Серебряков привёл ко мне дня через два. Все они были дюжие, на первый взгляд похожи один на другого – в лёгких зипунах, серых холщовых штанах, в просторные с вывертом голенища ичиг заправлены гачи; у всех за поясами топоры, двое держали за ручки тускло поблескивающие сталью длинные пилы. Двое от остальных четверых заметно разнились внешностью. Представ послушно передо мною, мужики, как солдаты на поверке, назвали свои имена.

– Ханхала Бадмаевич Очиров, из улуса Бильчир. По местному прозывают батыр Очирка.

– Силён, видать, Ханхала Бадмаевич?

– Выходил на сур-харбан, многих валил, был сила раньше, на этот день кличка остался.

– Вижу, и могутность ещё сохранилась.

Рядом с Ханхалой переступил с ноги на ногу мужик с густой посеребренной проседью бородой. Смотрел он прямо, зорко, и на губах его, затенённых волосом, скрадывалась по-детски кроткая улыбка. Под изрядно поношенным зипуном подрагивали стойкие к любой тяжести плечи.

– Дмитро Залейогонь, из хохлацкого рода, полтавский переселенец.

– Давно в Сибири?

– Да ни, два году нима. Едва успил хату себе зробить, по-своему, по-хохлацки – из прутня да глины.

– А что лесу на постройку не дали?

– То же по привычке згадали, як старни наши. Впрок будим знати…

– Я Мирон Поликарпович Березов, – откликнулся третий. – Тоже, как Ханхала, имею деревенское нарекание – Сохатый, – он коротко рассмеялся, клубок смеха, казалось, застрял в его груди и остановился.

– По какому случаю пригвоздили?

– Должно, по виду, по внешности всей.

– Не ошиблись!

Остальные трое мужиков, видать, поскромничали, назвали себя просто потомками Ермака. Прозвучало это гордо и величаво, мол, знайте, гражданин учёный, кто мы такие. Непритязательны в своей будничной жизни, не знаем изысканных блюд, но живёт в нас неистребимо дух первопроходца Сибири.

После столь внимательного знакомства я рассказал мужикам кое-что из того, что касалось будущего опытного поля. Слушали они с тревожным вниманием и заговорили не сразу, как закончил рассказ. Они ещё некоторое время что-то обдумывали и поглядывали на меня рассеянно. Я угадывал, что гости засомневались в истинности моих намерений, и мне стало обидно, что обманулись в своих желаниях. Бог весть что наговорил им Ефим Серебряков, когда созывал строить зимовье. В настороженную тишину, наконец, метнул воркующим басом Дмитро Залейогонь:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru