bannerbannerbanner
полная версияКогда-нибудь или С карусели земли…

Иоланта Ариковна Сержантова
Когда-нибудь или С карусели земли…

Надо спросить ужа…

– Прости пожалуйста, я быстро. Ты лежи-лежи. Только вот тут обойду, сбоку, не потревожу. Грейся себе спокойно, лета и так мало чересчур, а тут ещё я…

Уж снисходительно выслушивал мои причитания. Кому, как не ему, был знаком мой тон со знаком вопроса в конце каждой фразы, вместо восклицания:

– Ну, правда ведь? Правда? Ты не обидишься?

Коли бы он даже и хотел вставить словечко-другое, то б не смог. Конфуз подгонял мои речи, разум сидел на облучке, опустив вожжи, и лишь воздевал удивлённо брови всякий раз, как я высказывал очередную нелепицу:

– Ты, если что, всегда можешь перезимовать у нас…

Уж поднимал тяжёлую голову с камня и качал головой.

– Ну, а почему нет? Ведь было ж уже! Никто тебя не тревожил, спал себе и спал в одной банке с мухой.

Уж кивнул согласно, ибо хорошо помнил ту зиму, когда изо всех однолеток округи единственным остался в живых. Мороз ошибся, приоткрыл дверь сентября, и застал кого где: на лесной тропинке, в углублении пня, в дупле, но насмерть продрогли все. Его же самого просто чудом успели спасти и отогрели, а зиму уж провёл в подвале дома, где сквозь сон было хорошо слышно, какова она, жизнь людей. Выходило, что та мало чем отличалась от его, змеиной жизни. Люди, они точно такие же: и любят до смерти, и ненавидят.

– Ну, так что? Придёшь зимовать? – Спросил я ужа в который раз. И он, только чтобы мне отстать, бросил многообещающее «Посмотрим», которое, в самом деле, могло означать что угодно, кроме того, на что рассчитывал я.

Порешив, что до холодов уж ещё сто раз может передумать, я поднял голову вверх, и шумно принялся восхищаться пышной красе облаков, щурясь от их белизны. Само же солнце виделось мне точно таким, каким его рисуют дети, и которым столетия назад его чертили угольками из костра на камнях, – с мелкими, покатыми, как у часового механизма, зубцами, да длинными, прогибающимися под своей тяжестью лучами стрелок, что цепляются за циферблат земли и фигурки на ней.

А вот подумалось мне, а что если солнце и есть тот самый главный механизм времени, времён? Всё ж может быть? Надо спросить ужа. Уж, он-то знает наверняка.

По-птичьи

Жалилась мне намедни соловьиха-мать об утратившем разум дитяти. Не хочет, мол, песен петь, да разучивать, хочет ласточкой быть, али дроздом.

– А ежели дятлом, либо филином?

– Нет, дюже морозов боится. Говорит, – кем угодно способен быть, кроме, как соловьём, не вижу себя похожим на мать с отцом. Нет мочи песни петь, обрыдло.

– В люди, – шепчет он слёзно, – не выйти, по причине невзрачного вида. Лицом со статью не вышел, а за спиною леса голосить, – то больно обидно. Ты, значит, надрываешься, горло полудой кроешь8, дабы на дольше хватило, а тебя при встрече и не узнает никто. Так, скажут, пролетала тут птичка какА мАленька, сЕренька, кто она, из каких мест, чьих кровей – не знаем, а вот за лесом, там точно соловей живёт, песни поёт. Ну, и зачем мне такая-то жизнь? Из заслуженных подвигов, ни один до меня не дойдёт. Только слухи да толки, молва да домыслы.

– Вот уж, право, насмешил! И в чём обида?! Слухом-то, говорят, земля полнится…

– …а причудами свет! – Перечит он, и добавляет про лесного клопа. Гарцует он, видишь ли, верхом на травинке, да и то весу больше имеет, чем соловей. Коли кто хватит его, клопа, не забудет вовек, ещё детям-внукам своим расскажет, – каков на вид, и славен чем!

– Так дурно пахнет та слава-то, весьма!

– А уж это ему неважно!

Упорхнула соловьиха, с глаз моих от стыда подальше, да только вот слова сказанного, сколь не тщись, не утаишь.

– Слово – не воробей?!.

– Вот-вот, всё у нас по-птичьи9, не как у других.

О надежде и любви

Рассвет наскоро латал плотный занавес ночи, штопая одну прореху звезды за другой. Из-под двери утра, высохшей на корню травой пробивался дневной свет… Впрочем, про это, кажется, было уже много писано, да говорено, как и про всё, что случалось прежде или произойдёт потом.

К примеру, ветер и встарь часто гадал на ромашках, обрывая лепестки, так что вдругорядь предсказывал себе бурю заместо любви. И та не преминула бы воспользоваться сим пророчеством, дабы непременно явиться, коли б не была по всё время чем-нибудь занята.

Паук в любую ночь всякого века плетёт корзины, иль гамаки, дабы после раскинуться в них, покачиваясь и нежась в потоках солнечного ручья. Паутина обыкновенно сияет так, что кажется сделанной из хрусталя. Ветер неизменно роняет её от неловкости, надрывая с одного краю. И из корзины выходит нечто вроде приспущенного паруса.

Пауку-то оно всё равно, так и так каждый раз стараться. И, махнув рукой, отыскивает он удобное местечко промежду сосновых веток, да принимается за новую паутину.

А тут недавно, видел собственными глазами… Птенец ласточки дремал, перевесившись через перила гнезда, как это делали до него многие птенцы. Вместе с братьями, родители совсем недавно вызволили его из заточения скорлупы. Птенцы так быстро росли, отчего безотчётно теснили друг друга к краю, в надежде, что кто-то выпадет из гнезда и им станет просторнее.

Судя по всему, он был слишком добр и наивен, тот, обративший на себя внимание птенец, и искренне верил в то, что братья на самом деле любят его. Как же иначе? Ведь не чужие друг другу… Но покуда не сложилось промеж них, до поры, завёл он себе приятеля – жёлтую бабочку, ржавые крылышки. Бабочка мельче мелкой, всего на один глоток, на тот самый, что стоит меж дружбой и враждой. Всякий раз, когда птенец засыпал, бабочка хлопотала над птенцом, будила его, обмахивая серые щёки, слёзно просила повременить со сном, обождать, покуда окрепнет и сможет летать.

Бывало ли оно также, в прежнее время, либо нет? Хочется не то что верить, но верно знать про это. А ещё и про то, – глядели ли люди, след которых простыл давно, на бледное утреннее небо, обнимая за шею своих собак, и шептали ли им на ухо слова, которые обычно собакам не говорят?

Каких слов? А вам-то оно на что?! Те слова одни и те же на все века. О любви-с, о надежде встретить вместе очередной рассвет, и увидеть вновь, как латает он, занавес ночи, штопая одну прореху звезды за другой…

Обычное

Ветер играл на клавиатуре леса свою негромкую мелодию. Перебирая разноцветные клавиши то ускорял, то замедлял темп Занимался он прилежно, как и положено, по три часа в день, никак не меньше. Уж, из уважения к его усердию, долго прислушивался, раскачивая головой в такт. а после, чтобы не помешать ничем, на цыпочках прошествовал мимо по своим змеиным делам.

Бабочку, скромницу, что порывалась присесть на руку ветра, да так и не решилась, он сам ухватил за краешек крыла, да как принялся обмахиваться ею, словно белым платочком. Сыплются с неё жемчужные крошки, как пудра со щёк. В другой раз после такой встряски и не захочется стоять у служебного входа, в ожидании, покуда выйдет предмет её восхищения, спрятав нос в воротник…

Мытыми комьями хлопка сушатся в поднебесье облака, но серая, пыльная их тень бежит над дорогой, и суровеет та, темнеет от натуги. Кажется – небыстро оно всё, а попробуй за ней поспеть.

Но тот же ветер, что, розовея от волнения, мгновения назад трогал прохладной щекой листву, и, склонив голову, прислушивался к каждому звуку, дабы оказался непременно верен… ни с того, ни с сего – швырнул песком в глаза белому дню. За что? Зачем?

Нервен он слишком, как говорят. Не в ладах с собой, а, значит, и с другими может быть нехорош.

Абрис леса на фоне заката рядится горой.

Вот точно так и ветер, и мы… рядимся не теми, кто мы есть в самом деле.

Мы учимся…

Мы учимся у природы нежности, мы учимся у неё жестокости.

Намечен пунктиром колосок травы. Он будто бы парит в воздухе, и неясно, на чём держится его душа. Клонит колосок свою буйную, пуховую ещё головку навстречу ветру, присматриваясь к его порывам, ищет в них причину, и, недалёко, неглубоко в себе отыскивая сострадание им, кивает согласно:

– Понимаю… жалею… люблю…

– Да быть такого не может!!! – Негодует ветер, намекая на возможное лукавство. Но вглядевшись в хрупкие, заметные едва черты, тушуется вслед, – где ему тягаться с видной со всех сторон откровенностью…

На самом виду, в колее дороги, подставив солнцу горчичного цвета грудку и плотно прижав к бокам крылья, лежит лесная канарейка. Ровно, гордо стоит, в линию со всеми, чьё сердце перестало биться задолго или недавно перед тем, как сделало последний удар её собственное.

– Ишь… загодилось10 ей уйти, – Вздыхает грустно старушка, прибирая птицу, дабы схоронить.

Семь кошек у неё, негоже наущать их дурному. Оно, вон те мышь, коли словят когда не в дому, и ту жаль, а уж птаху… Ведь не учась, не умея как бы, бывает, так споют, вровень с горем, что прольётся оно слезами, – гладишь, и полегче, да заметнее сразу: и умытое поутру небушко, и пряный от мяты, и настоенный на медовых травах воздух. Благодаришь после за жизнь, за науку…

 

– Кого это? Мать с отцом?

– Да всех!

Мы учимся у природы нежности, и жестокости учимся тоже у неё…

Повадки людей

– О! А ты чего тут… так? Ждёшь кого?

– Не мешай! Иди! Спугнёшь!

– Кого?

– Да муху же! Му-ху!

Крупный, статный уж с тяжёлой головой и выцветшим почти добела, некогда оранжевым отложным воротником, сидел на раскалённых камнях порога, лицом ко входу и, не обращая внимания на проходящих мимо людей, караулил мух. Те присаживались на горячую стену, как на набережную, дабы обдуло их ветерком, ибо негоже соваться в воду, не поостыв немного прежде, чем окунуться. Предусмотрительно позабытая ночной грозой лужа манила к себе двукрылых всех размеров и мастей. Потому-то змей и порешил не теряться, а потратить с пользой недолгий срок, за который солнце опустошит эту чашу до дна.

– Слушай, ты поосторожнее! Не ровён час, наступит кто, или вовсе обознаются, – почудится им, что ты гад какой, а не ужак, да стукнут палкой.

– Не подумают! – Мотнул головой уж.

– Чего это? – Удивился я.

– Привыкли уже к ужу! – В рифму ответил тот.

Он был серым, почти седым от того, что долго пролежал на жаре. Я хотел было зачерпнуть воды и облить его, дабы не случилось солнечного ожога, но не стал. Не так был прост этот ужак, не так глуп. Он подставлял свое пологое тело солнцу не один год, и , кроме того, прекрасно изучил повадки людей и хорошо разбирался в характере животных. Вследствие того, он проявлял некоторую суетливость лишь в присутствии хмельного люда и котов. И те, и другие имели промеж собой некоторое сходство, – жёлтые, горящие недомыслием глаза, устремлённость вперёд, что, вкупе с шаткостью походки, лишали возможности предвосхитить их поступки.

Покуда я раздумывал, да восторгался мудростью змея, тот незаметно утёк в свою нору под порогом. Оглядевшись по сторонам, я рассмотрел вдали приближающегося неровной походкой соседа, и тоже счёл за лучшее удалиться восвояси. Ибо я, конечно, не уж, но таким, как известно, лучше не попадаться на пути. Человек ли, змея пред ними – не увидят разницы. Впрочем, иногда и не угадать, кто есть кто.

Круговорот

Паук в элегантной полосатой пижамке сороковых послевоенных годов дремал под сенью склонённой над ним травинки. Ему некуда было спешить. На связанную при свете ночника луны наверняка найдутся охотники. Ну, и как только первый покупатель скажет «своё слово», тут-то и он выскажет своё, – веское и последнее кое для кого. А покуда можно отдать почести Морфею или Дрёме, – это уж кому будет угодно их приять.

Плавунец отставил едва не до осени зонтик личинки. Прислонённый не на виду, к потной от росы доске забора, он незаметен почти никому. При удаче, его не тронут до следующего года, а если и отломят, да закинут подальше, за заросли крапивы, от того не приключится беды, лишь бы не сгоряча, да не в огонь печи.

Птенцам ласточки велики их крылья, бьют по затылку, цепляются друг за дружку, мешаются… надоели, пуще горькой редьки. Эх, знали бы неразумные ещё птички, что пройдёт совсем немного времени, и именно эта помеха станет им верной опорой, подспорьем в труде, как в бою. Ну, а покуда, из серого кармашка гнезда слышны одни лишь только капризы:

– Зачем мне э т о?! Ни повернуться, ни встать, ни сесть. Вот оторвать бы их, да выкинуть вниз, ко всему прочему нашему сору. Всё было бы удобнее, перемежая отдохновение между застольем, когда, по приказу родителей, приходится как можно шире открывать рот и говорить «А-а-а!»»

И потом… отчего это в меню всё время комары да мошки?! Когда же подадут что-то другое? Плавунец жестковат, а вот паук – в самый раз. Тот самый, что дремлет под травинкой, в полосатой пижамке, фасона сороковых послевоенных годов…

То было поутру…

Кроны берёз встряхивают влажными, нечёсаными ещё кудрями. Чистым, незамутнённым, серебряным зеркалом смотрится всякий берёзовый ствол, а солнце улыбается в него себе самому.

То было поутру…

Замершей навечно, уставшей от жизни змейкой, малым сучком пал на дорогу локон сосны. Перестарался он в своём лицедействе, слишком много взял на себя и чересчур вжился в чужую роль, откровенно сыграл её, не свою. Рос бы себе и рос, раскачивался, по велению ветра, вверх-вниз, и был бы себе здоров на долгие годы. А так…

Сучок сделался похож на обломок старого пересушенного в русской печи бублика, который никому уж не сгрызть. Сухим – обломаешь последний зуб, а размочить его – станет на вид как бы уже съеденным.

Повсюду же, комками холодной манной каши, – клевер. Дню, покуда тот ещё мал, как любому младенцу, не угодишь, – чихает он и отказывается кушать то, что дают. Просит, сам не зная чего, но послаже, да пожиже,и чтобы не так липко, как часто бывало перед тем…

Рассвет серебрил сосняк со тщанием, не пропуская ни единой, самой кроткой иголочки. Даже для вовсе лишённых листьев, тонких, кудрявых уже нижних веток сосны, и для них он не жалел драгоценного убранства. И так сияли они, что комары бились лбами об них от изумления, а те смеялись беззвучно, до дрожи.

С лесными полянами рассвет обходился иначе. Тут уж он не жалел злата: ни червонного, ни тонких полупрозрачных жёлтых листов патины.

Повсюду лежали, специально приготовленные пауком, вдетые в иголки нитки шёлка, дабы после, при луне, не колоть себе пальцев до голубой крови, а плести с приятным сердцу усердием, да тоненько, мимо нот, подпевая комару.

Грозди хрупких лесных колокольчиков, залитых белой эмалью солнца, казались куда как краше иной ювелирной броши, но при том же утреннем свете стали видны и просыпанные из сундука, либо особой жестянки, перетёртые ходьбой или же частью сдавленные жеванием бомбошки, да резные пуговки сосновых шишек. Из тех, что остались целыми, по ажурному их великолепию, могли сравняться лишь с причудливой строгостью нагромождения грозовых облаков, что завораживают и пугают, в одно время.

Срубленное верным топором времени, ржавая, как бы ржаная сосна, очертив дальний путь поперёк, невольно принуждала погодить, возвратиться и прочесть со вниманием кудрявую вязь почерка пернатых на песке дороги. Верный их слог на зыбкой почве, верно, стоит того. А коли не перечтёшь, так – до первого путника, что затопчет, волоча ноги сустатку, а не по злобе, и не узнать никому тогда, – про что страдали те птицы, по ком.

Взбитая солнечным светом перина поляны… Каждый её колосок, как пёрышко или пушинка, что не поранит щеки через редкое переплетение наперника, но лишь погладит нежно, взывая спать подольше, дабы после, с новыми силами, да за добрые дела.

То было поутру…

Болтовня

С ним мы были знакомы давно, и обычно встречались поутру, когда я прогуливался со своею собакой. Признаться, он заметно сторонился непоседливого, добродушного пса, но явно благоволил ко мне. Едва мокрый нос моего четвероногого друга касался его ноги, он замирал от страха и втягивал голову в плечи.

Не желая портить сложившихся отношений, я, после того, как отводил собаку домой, возвращался к товарищу один, и мы предавались долгой, неторопливой беседе. О том, по-приятельски приятном, необязательном, что не притягивает к себе разногласия. К примеру, про погоду, или же сокрушались быстротечности бытия, подчас касались падения нравов, либо неуклонного обмельчания всего человечества в общем, и в частности.

Хотя, справедливости ради… будь оно всё именно так на самом деле, – и нравы, да и сам род людской давно бы ушли в левую сторону, относительно точки отсчёта. Но… отчего бы и не поговорить?! По какой причине лишать себя удовольствия понежится на волнах совместного сопереживания в приятной компании!

Разумеется, разговор проистекал в деликатной манере, минуя достоинства и недостатки собеседников. В приличном обществе, это негласное правило «не переходить на личности» представляет определённое и несомненное удобство. Несколько лицемерное, оно исключает возникновение меж беседующими немедленного чувства неприязни друг к другу.

Растревожив, сколь положено, обоюдную впечатлительность, отдав определённую дань негодованию и после успокоив нервы уверением в том, что погода благоприятно сказывается на самочувствии и настроении, довольные друг другом, мы расходились по своим делам до следующего рассвета.

…Уверен, что в то утро всё произошло бы примерно так же, но когда я вышел из дому, то оглядевшись по сторонам, не заметил приятеля там, где привык желать ему доброго здоровья. Заместо него, на большом плоском камне у дороги лежал прозрачный щиток его раковины, доселе сокрытый в глубине мантии. То была… его суть?.. А дрозд выплюнул её, как вишнёвую косточку.

Мы так долго смаковали чужое несовершенство, что судьбе ничего не оставалось, как предъявить нам наше.

Обыкновенно неловкий, мой пёс осторожно обнюхал то, что оставил дрозд от слизня, и сочувственно повертел хвостом. Он-то давно приметил в гуще зелени птицу, и даже пытался дать знать об её опасной близости, но мы так были увлечены… болтовнёй ни о чём.

8лужение – покрытие олова со свинцом
9на непонятном для непосвященных языке
10спешно занадобиться
Рейтинг@Mail.ru