bannerbannerbanner
Записки

Екатерина Романовна Дашкова
Записки

На следующий день, вечером, я, по обыкновению, поехала к императрице провести вечер с ней в интимном кружке. Когда императрица вошла, ее лицо выражало сильное неудовольствие. Подходя к ней, я спросила ее, как она себя чувствует.

– Очень хорошо, – ответила она, – но что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти?

– Я, ваше величество? Нет, вы не можете этого думать.

– Знаете ли, – возразила императрица, – что это произведение будет сожжено палачом.

Я ясно прочла на ее лице, что эта последняя фраза была ей внушена кем-то и что эта идея была чужда ее уму и сердцу.

– Мне это безразлично, ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому случаю. Но, ради бога, прежде чем совершить поступок, столь мало гармонирующий со всем тем, что вы делаете и говорите, прочтите пьесу и вы увидите, что ее развязка удовлетворит вас и всех приверженцев монархического образа правления; но главным образом примите во внимание, ваше величество, что, хотя я и защищаю это произведение, я не являюсь ни его автором, ни лицом, заинтересованным в его распространении.

Я сказала эти последние слова достаточно выразительно, чтобы этот разговор окончился; императрица села играть; я сделала то же самое.

Через день я поехала к императрице с обычным докладом, твердо решив, что, если она не позовет меня, как всегда, в комнату бриллиантов[218], я не буду больше ездить к ней по утрам и, не откладывая, подам прошение об отставке.

Самойлов, выходя от императрицы, шепнул мне: «Императрица сейчас выйдет; будьте покойны; она на вас не сердится».

Я ответила ему громко, чтобы меня слышали все присутствующие:

– Мне нечего волноваться, так как я ничего дурного не сделала. Мне было бы досадно за императрицу, если бы она питала несправедливые чувства ко мне; впрочем, я ведь не впервые переношу несправедливости.

Императрица вскоре появилась и, дав присутствующим поцеловать руку, сказала мне: «Пойдем со мной, княгиня». Надеюсь, что читатели этих Записок поверят мне, что это приглашение доставило мне огромное удовольствие, не столько за себя, сколько за императрицу, так как я с грустью должна была сознаться, что моя отставка и отъезд из Петербурга не послужили бы к ее чести. Надеюсь также, что мне не припишут суетности, которая никогда мне и в голову не приходила.

Словом, я была очень рада, что императрица не заставила меня окончательно порвать с ней, и как только я переступила порог, я попросила ее дать мне поцеловать руку и забыть все происшедшее за последние дни. Императрица начала было: «Но в самом деле, княгиня…» – но я прервала ее, сказав, что черная кошка проскочила между нами и не следует звать ее назад. Императрица, смеясь, заговорила о другом; я сама была очень весела и за обедом заставила ее хохотать.

Война с Швецией закончилась миром, подписанным в августе 1790 г. Можно было надеяться на заключение весьма славного для нас мира и с Турцией. Все радовались в Петербурге. Вскоре действительно был подписан мир, достойный высоких подвигов нашей армии, беззаветного патриотизма некоторых генералов и офицеров. Никакие интриги французов не могли впоследствии подвинуть Турцию на новую войну с Россией; она ее боялась. Мне хотелось увидеться с братом, пожить в моем любимом имении и совсем удалиться со службы и от жизни в туманной столице, но я не хотела уехать из Петербурга, не заплатив долгов дочери. У меня был еще свой долг в банке в тридцать две тысячи рублей, которым я ликвидировала свои заграничные долги[219]; мечтая о спокойной деревенской жизни, я решила продать свой петербургский дом и расстаться со столицей, покончив со всеми долгами, и тем приобрести спокойствие духа.

Щербинин подарил своей жене и своей двоюродной сестре, госпоже Б., по большому имению. Его мать и сестры просили учредить опеку над остальными имениями Щербинина, может быть в надежде, что вышеозначенные дарственные записи будут объявлены недействительными. Он сам мог бы расстроить опеку, так как закон об опеке над лицами, признанными неспособными к управлению своими имениями, так ясно соблюдает интересы владельца имений, что ему стоит только здраво ответить на некоторые вопросы, чтобы родным его было отказано в их просьбе учредить опеку. Однако Щербинин этого не сделал, и его мать и сестры даже убедили его, что они для его же блага предприняли этот шаг. Когда я освободила свою дочь, поручившись за нее, и отправила ее в Ахен, я велела принести себе векселя, подписанные ею; среди них я нашла счета, подписанные не только ею, но и ее мужем, и, судя по товарам, перечисленным в них, они очевидно были использованы самим Щербининым. Я не признала эти счета, не желая сознательно давать себя дурачить. Я поэтому снеслась с опекунами Щербинина и от них узнала, что он подарил своей жене прекрасное имение, причем дарственная запись была составлена с соблюдением всех требований закона. Я и сказала им, чтобы они обратились в Сенат, который один мог утвердить ее или признать недействительной и, рассмотрев представленные счета, решить, которые из них я должна заплатить полностью и которые они признают подлежащими уплате одним Щербининым или нами обоими. Дело в Сенате затянулось, и так как я не желала давать повод думать, что я хочу, чтобы имение было непременно присуждено дочери, тем более что в сущности я этого вовсе и не желала, так как знала, что моя дочь была в значительной степени виновна в расстройстве состояния своего мужа, я даже имела мужество сказать это генерал-прокурору, имевшему большое влияние на решение дела в ту или другую сторону, и просила только ускорить его, дабы я могла решить, надо ли мне продавать или заложить свои имения, чтобы заплатить долги дочери и, покончив с делами, уехать в деревню. Наконец Сенат вынес решение в пользу моей дочери; и императрица утвердила его. Я заплатила большую часть долгов моей дочери; остальные же обязалась уплатить вскоре по моем приезде в Москву.

Я уже продала свой дом и жила одна в огромном доме отца; со мной было небольшое количество прислуги; в этом большом пустынном доме я казалась себе принцессой, зачарованной злым волшебником, не позволявшим мне уехать. Мне было поручено управление имением дочери; я обложила ее крестьян таким легким оброком, что они считали себя счастливыми и даже те, которые покинули свои избы, вернулись домой. Вследствие этого доходы с имения с трудом оплачивали проценты на капитал, данный мною в уплату долгов моей дочери.

Я письменно просила у императрицы уволить меня от управления обеими Академиями и дать мне двухлетний отпуск для поправления здоровья и устройства своих дел. Императрица не пожелала, чтобы я оставила совсем Академию, и позволила мне только уехать на два года. Я тщетно представляла императрице, что Академия наук в особенности не может оставаться без директора столь долгое время; она пожелала, чтобы я назначила себе заместителя из лиц, подчиненных мне, с тем чтобы он ничего не предпринимал, не списавшись предварительно со мной. Она хотела также, чтобы я продолжала получать жалованье директора Академии наук[220]. Императрица выразила графу Безбородко свою печаль по поводу моего намерения уехать; несмотря на мое твердое решение жить в деревне и мое желание повидаться с моим братом, графом Александром, я с глубокой печалью думала о том, что, может быть, никогда больше не увижу императрицу, которую страстно любила еще до восшествия ее на престол, когда я имела возможность оказывать ей более существенные услуги, чем она мне; следовательно, моя любовь к ней была вполне бескорыстна, и я не переставала ее любить, несмотря на то что она в своем обращении со мной не всегда повиновалась внушениям своего сердца и ума; я с радостью любовалась ею каждый раз, когда она давала к тому повод, и ставила ее выше самых великих государей, когда-либо сидевших на российском престоле.

Окончательно устроив все дела и приготовившись к отъезду, я отправилась вечером в Таврический дворец, где находилась императрица. Она меня осыпала любезностями, и я все не решалась проститься с ней. В обычный час императрица удалилась к себе, и я хотела попросить у нее позволения проститься с ней в ее комнате, но великий князь Александр и его прелестная супруга случайно загородили мой путь, разговаривая с князем Зубовым. Я шепнула Зубову, чтобы он меня пропустил, так как я хочу поцеловать руку императрицы в последний раз перед моим отъездом, решив уехать утром на следующий день. Он сказал мне: «Подождите немного» – и исчез. Я думала, что он пошел доложить государыне о моем желании проститься с ней, но прошло добрых полчаса, и никто за мной не приходил. Я вышла в соседнюю комнату и, встретив камердинера императрицы, поручила ему передать ей, что я желала бы поцеловать ее ручку перед отъездом из Петербурга. Через четверть часа он вернулся и сказал, что императрица меня ожидает. Каково было мое удивление, когда, входя к ней, я увидела вместо ясного, спокойного выражения лица, которое у нее было весь вечер, – физиономию возмущенную и даже с признаками гнева. Вместо сердечного прощания она сказала мне только:

 

– Желаю вам счастливого пути, княгиня.

Когда человек привык судить себя строго и совесть его ни в чем не упрекает, ему трудно угадать не заслуженные им чувства других. Так было и в данном случае. Я предположила, что императрица получила дурные известия, взволновавшие ее, внутренне помолилась о ее спокойствии и благополучии и удалилась. На следующий день ко мне приехал проститься Новосильцов[221], родственник Марии Саввишны, приближенного лица императрицы, пользовавшегося ее доверием. Я спросила его, не приезжал ли вчера курьер с дурными вестями, так как я нашла государыню сразу так заметно изменившейся. Новосильцов приехал из дворца и, конечно, знал бы от своей родственницы, если бы случилось что-нибудь особенное, но он положительно уверял меня, что императрица дурных вестей не получала и что она утром была в отличном настроении духа.

Я не знала, чему приписать прием, который я встретила у императрицы, но вскоре получила письмо от статс-секретаря Трощинского, объяснившее мне эту загадку. К нему был приложен счет портного, подписанный моей дочерью и ее мужем, и очень трогательное и вкрадчивое прошение этого портного к императрице. Трощинский от имени императрицы выражал удивление, что я, обязавшись заплатить долги моей дочери, уезжаю из Петербурга, не сдержав своего слова. Должна сознаться, что я пришла в сильное негодование и тут решила не возвращаться более в Петербург. Я ответила Трощинскому, что удивляюсь еще больше ее величества тому, как она могла остановиться на минуту на столь унизительной для меня мысли, и вернула счет, прося передать императрице, что если она велит его рассмотреть, то увидит, что это счет мужского портного, поставлявшего одежду самому Щербинину и ливреи его лакеев; а так как я не брала на себя обязательства платить долги моего зятя, владевшего состоянием, равным моему, то и отослала этого портного[222] к опекуну Щербинина, который в моем присутствии обещал заплатить ему через два месяца, и портной ушел при мне совершенно удовлетворенный. Я добавила, что если он впоследствии передумал или если кто-нибудь с целью повредить мне научил его написать это прошение, то несправедливо заставлять меня нести ответственность за это.

Оказалось, что это прошение было действительно составлено приспешниками князя Зубова и сам Зубов (как я узнала впоследствии) передал его императрице в Таврическом дворце накануне моего отъезда, перед тем как меня к ней допустили. Несмотря на это, я обращалась с ним дружелюбно впоследствии, по восшествии на престол императора Александра и в особенности после его коронования в Москве, когда Зубов был в немилости.

Словом, уезжая из Петербурга, я уносила целый ряд сложных чувств, которые не были бы столь противоречивы, если бы моя любовь к Екатерине Второй могла бы подвергнуться изменению.

Я отправилась сначала в свое белорусское имение, дабы устроить некоторые дела и назначить сроки поступления доходов для расплаты с кредиторами дочери. Я пробыла там всего восемь дней; в Троицком я также прожила только неделю, так как спешила к моему брату, графу Александру. Проездом я остановилась в Москве на несколько дней, чтобы сделать распоряжения относительно устройства своего дома, который я приказала обставить скромно, но комфортабельно, чтобы жить в нем зимой. Если моя голова не вскружилась от успехов, достигнутых мною, в особенности в области управления обеими Академиями, то неудивительно, что она противостояла превратностям и ударам судьбы, постигшим меня; я твердо верю, что человек, умеющий сдерживать свое самолюбие и честолюбие в должных границах, сумеет вынести и несчастья. Я считала свою общественную деятельность законченной и посвятила себя любви к брату и деревенской жизни не только спокойно, но радостно; мое удовольствие было отравлено только воспоминаниями о том, что люди, которых я любила и уважала, вредили себе в глазах других несправедливыми и совершенно мною не заслуженными поступками по отношению ко мне.

Мой приезд был очень приятен моему брату; но, опасаясь, что мне нельзя будет жить в своем доме в Москве и принимать в нем друзей, если он не будет устроен и вытоплен до наступления морозов, мы ясно сознали неблагоразумие моего дальнейшего пребывания у него. Я уехала в Москву и наблюдала за работами в моем доме; мой брат хотел ранее обыкновенного приехать вслед за мной в Москву. На следующий год мой брат приехал в Троицкое и остался в восторге от моего сада и различных плантаций и построек, произведенных мной, и когда я осенью приехала к нему в имение, он уполномочил меня изменить план его сада и продолжить плантации и дорожки, которые я наметила во время моего первого шестидневного пребывания.

Лето 1796 г. я провела в своем могилевском имении, где принимала некоторых лиц из Петербурга, хорошо осведомленных о том, что делалось и говорилось при дворе, и выразивших мне свое удовольствие, что вскоре увидятся со мной, так как ее величество намеревалась мне написать и пригласить в Петербург для того, чтобы я повезла великую княжну Александру[223] в Швецию; ее брак со шведским королем казался делом почти решенным; одновременно я получила из Москвы письма от моих родственников, выражавших свое сожаление, что мне придется их покинуть, так как, по слухам, императрица уже отправила ко мне курьера с приглашением вернуться в Петербург. Тогда я решила немедленно же вернуться в Троицкое и испросить или отставку или продление отпуска. Вернувшись в Троицкое, я написала императрице, и она продолжила мой отпуск всего на год. Ее письмо было очень милостиво, но, опасаясь, что государыня недовольна моим долгим отсутствием, я написала в Петербург верным друзьям и просила их сообщить мне откровенно, как императрица отзывается обо мне и не сердится ли на меня. Мне ответили, что императрица несколько раз говорила обо мне и как будто была довольна тем, что выбрала меня для сопровождения своей внучки в Швецию. «Я знаю, – говорила она, – что княгиня Дашкова слишком меня любит, чтобы отказать мне в исполнении моего сердечного желания, и тогда я буду покойна за мою молодую королеву».

Вернувшись из Круглого в Троицкое, я решила закончить начатые постройки. Четыре дома были достроены, и я еще больше украсила свой сад, так что он стал для меня настоящим раем, и каждое дерево, каждый куст был посажен при мне и в указанном мною месте. Любоваться своим произведением вполне естественно, и я утверждаю, что Троицкое – одно из самых красивых имений в России и за границей.

Мне в особенности приятно и утешительно было жить в нем, потому что крестьяне мои были счастливы и богаты. Население за сорок лет моего управления им возросло с восьмисот сорока до тысячи пятисот пятидесяти душ. Число женщин увеличилось еще больше, так как ни одна из них не хотела выходить замуж вне моих владений. Я увеличила свою и без того большую библиотеку и комфортабельно устроила нижний этаж, чтобы жить в нем осенью. Ревматизм, полученный мною в Шотландии и всегда мучивший меня осенью, не преминул напомнить мне о себе и в означенном году; я была нездорова весь октябрь месяц и в начале ноября, когда Россию постигло самое ужасное несчастье, поставившее меня на краю могилы.

Серпуховский городничий Григоров, честный и почтенный человек, очень преданный мне (так как мне удалось оказать некоторые услуги ему и его брату), приехал ко мне как-то вечером. Когда он вошел в комнату, меня поразило его растерянное и грустное лицо. «Что с вами?» – спросила я. «Разве вы не знаете, княгиня, какое случилось несчастье? Императрица скончалась»[224].

Моя дочь, бывшая тогда со мной, боясь, что я упаду, поддержала меня.

– Нет, – сказала я, – не бойтесь за мою жизнь; к несчастью, я переживу этот страшный удар; меня ожидают еще и другие горести, и я увижу свою родину несчастной в той же мере, в какой она была славной и счастливой в царствование Екатерины.

В продолжение двадцати четырех часов меня терзали невыносимые страдания; я тряслась всем телом, но знала, что не настало еще мое избавление.

Слова, сказанные мною в первую минуту отчаяния, оказались пророческими. Вскоре все общество было объято постоянной тревогой и ужасом. Не было семьи, не оплакивавшей какой-нибудь жертвы. Муж, отец, дядя видели в своей жене, сыне, наследнике предателя, благодаря которому он погибал в казематах крепостей или в Сибири. Рвота, спазмы и бессонницы так ослабили мой организм, что я только изредка могла вставать с постели, и то на короткое время. Я поехала в Москву в начале декабря, чтобы приставить себе пиявки, и твердо решила возможно скорее вернуться в Троицкое, так как я уже получила указ Сената, которым император уволил меня от всех моих должностей; в ответ на это я просила Самойлова, остававшегося еще генерал-прокурором Сената, повергнуть перед государем выражение моей преданности и благодарности за то, что он освободил меня от непосильного бремени. Написав это письмо, я стала покорно ожидать неминуемых преследований. Однако перед своим отъездом из Москвы я была поставлена в затруднительное положение и не знала, как из него выйти. Я получила письмо, подписанное «Донауров»; по приказанию императора он уведомлял меня о моем увольнении со службы. Мне неизвестны были ни имя, ни отчество Донаурова, и потому я не знала, как мне ему ответить и адресовать письмо; не ответить ему вовсе и не известить о получении приказания государя я не могла, так как это считалось бы преступлением против него. Вместе с тем, если бы я написала ему, не соблюдая обычных форм обращения, я этим создала бы себе вечного врага, так как он приписал бы это упущение моему высокомерию. Я и решила написать своему двоюродному брату, князю Куракину[225], бывшему еще в фаворе, и просила его извиниться за меня перед Донауровым, что я не ответила ему непосредственно, объяснив ему, что это случилось потому, что я не знала, как адресовать ему письмо и не хотела оказаться невежливой; кроме того, я просила сообщить ему, что я смотрю на свою отставку как на благодеяние со стороны императора. Я рассказала своему брату, графу Александру, этот инцидент и не могла прийти в себя от удивления, когда он сообщил мне, что этот Донауров был сыном буфетного лакея моего дяди, государственного канцлера; женившись на калмычке, любимой горничной тети, он получил заведование винным погребом, а затем сделался главным дворецким.

Ссылки и аресты стали событиями столь обыденными, что слухи о них дошли и до меня. Я была глубоко потрясена смертью Екатерины Второй, несчастием, постигшим мою родину, и ужасом, сковывавшим решительно всех, так как не было почти дворянской семьи, из которой хоть один член не томился бы или в Сибири или в крепости. Моя болезнь и, в особенности, состояние моих нервов превращали мою жизнь в тягостное для меня бремя, но я не хотела самовольно сократить ее.

 

Мне необходимо было ехать в Москву не для того, чтобы советоваться с докторами, – я не питала доверия к местным эскулапам, – а чтобы поставить себе пиявки и тем восстановить правильное и спокойное кровообращение. Я приехала в Москву 4 декабря в девять часов утра. В моем доме меня с тревогой и нетерпением ожидали родственники, думавшие, что я не вынесу потери Екатерины Второй. Туда же вскоре приехал и брат Александр. Я принуждена была лечь в постель; не было еще двенадцати часов, когда генерал-губернатор Измайлов вошел ко мне. Он, очевидно, спешил в Сенат, так как не успел он сесть, как тихо сказал мне, что император приказал ему передать мне от его имени, чтобы я немедленно же вернулась в деревню и помнила бы 1762 год. Я ответила громко, так, чтобы меня слышали присутствующие, что я всегда буду помнить 1762 год и что это приказание императора исполню тем охотнее, что воспоминания о 1762 годе никогда не пробуждают во мне ни сожалений, ни угрызений совести и что, если бы государь продумал события этого года, он, может быть, не обращался бы со мной таким образом; что же касается отъезда моего в деревню, то немедленно же уехать я не могу, так как должна поставить себе пиявки, но что уеду непременно на следующий день вечером или самое позднее через день утром. Генерал-губернатор откланялся и ушел. Все присутствующие были подавлены и грустны, кроме меня. Мой брат был крайне опечален, и я старалась ободрить его.

Я уехала из Москвы 6 декабря. Моя жизнь представляла из себя сплошную борьбу со смертью. Я через день писала брату и родным, и они аккуратно отвечали мне. Некоторые из них, между прочим мой брат, пытались уверить меня, что Павел I своим обращением со мной как бы исполнял свой долг по отношению к памяти отца, но что после коронации моя судьба изменится, и потому он просил меня не падать духом и беречь свое здоровье. Я приведу здесь свой ответ, так как он (как и многие мои слова) оказался пророческим: «Ты уверяешь, мой друг, что Павел оставит меня в покое после коронации. Разве ты его не знаешь? Когда деспот начинает бить свою жертву, он повторяет свои удары до полного ее уничтожения. Меня ожидает целый ряд гонений, и я приму их с покорностью. Я надеюсь, что я почерпну мужество в сознании своей невинности и в незлобивом негодовании на его обращение лично со мной. Дай бог только, чтобы он в своей злобе забыл про тебя и про моих близких; что ни угодно будет Господу послать мне, я никогда не скажу и не сделаю ничего, что могло бы унизить меня в моих собственных глазах. Прощай, мой друг, мой возлюбленный брат, целую тебя».

Лежа в постели или на кушетке, без движения, не имея даже возможности много читать вследствие судорожных болей в затылке, я на досуге вспоминала все, что испытала и сделала в жизни, и обдумывала, что мне предстояло еще сделать.

Мне страстно хотелось поехать за границу, как только мне удастся получить на то разрешение, но меня удерживала любовь к сыну. Дела его были расстроены, он ими не занимался, и вследствие множества долгов его доходы могли бы уменьшиться до очень скромных размеров, если бы я лично своими попечениями не сохраняла и не увеличивала собственное состояние. Я черпала некоторое утешение в прошлом. Мое бескорыстие и неизменная твердость моего характера служили для меня источником внутреннего мира и удовлетворения, которые хотя и не заменяли всего, но придавали мне известную гордость и мужество, поддерживавшие меня в превратностях судьбы.

Я узнала, что некоторые фавориты покойной императрицы задавались целью вывести меня из терпения, с тем чтобы я, поддавшись живости своего характера, сделала бы сцену, которая открыто поссорила бы меня с императрицей. Между прочим, граф Мамонов[226], который был умнее своих предшественников, был убежден, что не удастся восстановить императрицу против меня и заставить ее совершить слишком явную несправедливость, если я сама не вызову ее на это, что легко могло бы случиться, если бы я, будучи озлоблена против государыни, не сдержала бы своего негодования и тем дала бы ей повод гневаться на меня. Он исподтишка много вредил мне и моему сыну, что и могло бы вызвать во мне раздражение, но я по опыту знала, что была бельмом на глазу у фаворитов, и, руководимая своей безграничной любовью к императрице, умела отличать то, что исходило от нее лично, от того, что было ей внушено фаворитами, которым я не только не поклонялась, но делала вид, что не знаю, какое они занимают положение и каким влиянием пользуются.

Непоправимая потеря, постигшая мою родину со смертью императрицы, приводила меня в ужас и отчаяние, но прошлое вызывало во мне воспоминания, заставлявшие меня уважать свой образ действий.

Настоящее было тревожно. Павел с первых же дней своего восшествия на престол открыто выражал свою ненависть и презрение к матери. Он поспешно уничтожал все совершенное ею, и лучшие ее постановления были заменены актами необузданного произвола.

Назначения на различные места и увольнения с них следовали друг за другом с такой быстротой, что не успевало появиться в газетах объявление о назначении на какое-нибудь место известного лица, как оно уже было сменено. Никто не знал, к кому обратиться. Редки были те семейства, где не оплакивали бы сосланного или заключенного члена семьи. Всюду царил страх и вызывал подозрительное отношение к окружающим, уничтожал доверие друг к другу, столь естественное при кровных родственных узах. Под влиянием страха явилась и апатия, чувство губительное для первой гражданской добродетели – любви к родине. Будущее предвещало мне неисчислимые бедствия. Удрученная горем и больная, я трепетала за своих родных и друзей, и влачила жизнь в надежде, что она скоро прекратится. Вскоре оправдалось мое пророчество, что Павел не прекратит своих гонений на меня.

Ко мне приехал как-то подполковник Лаптев, отдаленный родственник моей бабушки, которого мне посчастливилось подвинуть в его служебной карьере. Он сказал мне, что не хотел вернуться в свой полк, не посетив меня, и что может пробыть у меня только один этот вечер, так как он уже просрочил свой отпуск вследствие болезни отца. Он посидел со мной до двенадцати часов, когда я отослала его спать. В три часа ночи он велел мне передать через мою горничную, что должен переговорить со мной и передать мне письмо. Я ответила ему, что он успеет сделать это и утром, и посоветовала лечь и отдохнуть от путешествия. Тогда он велел сказать мне, что приехал нарочный из Москвы и привез мне письмо. Я не сомневалась в том, что меня постиг новый удар, и велела впустить Лаптева, передавшего мне письмо от московского генерал-губернатора Измайлова. Оно заключало в себе приказание императора немедленно отправиться на жительство в имение моего сына, расположенное в Новгородской губернии (название имения или деревни не было намечено), и оставаться в нем впредь до нового распоряжения. Я разбудила свою дочь и продиктовала ей ответ Измайлову, в котором я уведомляла его, что, несмотря на мое желание без промедления исполнить волю императора и на свое равнодушие к тому, где я буду прозябать и где умру, я принуждена отсрочить свой отъезд, потому что я давно сдала сыну управление его имениями, никогда не была в его новгородских поместьях и не сумею найти дорогу в деревню, имя которой даже не обозначено; я добавила, что, считая более благоразумным миновать Москву, я буду блуждать по проселочным дорогам и потому немедленно же пошлю нарочного к управляющему моего сына с просьбой прислать мне какого-нибудь крестьянина из новгородских деревень, в случае если таковой найдется в Москве, чтобы он мне указывал дорогу.

Мне стоило большого труда успокоить и ободрить мою дочь. Она плакала, обнимая мои колени. Кто-то разбудил мисс Бетс, чтобы сообщить ей страшную новость, повергшую в уныние весь дом; когда она вошла в комнату, она дрожала как лист; я пожала ей руку, уговаривая ее хорошенько подумать, прежде чем поддаться внушению ее любви ко мне, и дала ей полную свободу не следовать за мной в ссылку и жить в Троицком или моем московском доме, сколько времени ей будет угодно. Она объявила мне свое твердое намерение не покидать меня, сказав, что никто в мире не заставит ее изменить свое решение. Я поцеловала ее, а моя дочь бросилась ей на шею; мы плакали, как дети.

Лаптев, передав мое письмо курьеру и отправив с ним одного из моих дворовых, вернулся в комнату и спокойно объявил мне, что проводит меня до места ссылки. Я тщетно протестовала, яркими красками рисуя несчастья, которые он неминуемо навлечет на себя, и мое отчаяние от сознания, что я буду невольной их причиной, Я напомнила ему, что он и без того просрочил свой отпуск на несколько дней; мое же путешествие обещало быть очень длинным, так как я собиралась уехать проселочными дорогами на собственных лошадях, не имея возможности пользоваться почтовыми; вследствие всего этого император мог его счесть за дезертира; я с ужасом думала о том, что он будет по меньшей мере разжалован в солдаты, тем более что император, несомненно, будет гневаться и на то, что он принял такое живое участие во мне и решился на столь смелый шаг.

– Солдат, генерал и полковник теперь все сравнялись, – возразил он, – и в настоящее время не стоит гордиться своим чином. Надеюсь, вы не прикажете вашим людям высадить меня из вашего экипажа, так как в таком случае я буду ехать, стоя за вашей кибиткой или за кибиткой вашей дочери. Меня ничто в мире не заставит изменить своего решения увидеть своими глазами, куда вас сослали, так что будьте добры и не чините мне дальнейших препятствий.

Зная упорный и гордый характер этого молодого человека, я не противилась ему больше, опасаясь, что он еще увеличит свою вину, самовольно пустившись в погоню за мной. Он доказал мне свою преданность своей искренней радостью, когда он добился своего. Я не знала еще тогда, что его тревога за меня усилилась вследствие появления в деревне какой-то темной личности, которая постоянно записывала все, что видела и слышала. В пьяном виде человек этот рассказал, что был послан с целью подкупить моих людей и узнавать от них все, что говорится и делается в доме, и имена лиц, живших в моем доме или навещавших меня; он уверял даже, что по дороге я буду схвачена и отправлена далеко в Сибирь. Все это держалось от меня в секрете, и я, сама того не подозревая, находилась во власти каждого из своих людей; какой-нибудь негодяй мог бы меня погубить и составить себе состояние, превратившись в шпиона – в то время эта профессия была выгоднее и почетнее всех остальных. Наконец в Москве отыскался крестьянин из новгородской деревни, привезший в Москву для продажи гвозди собственного производства.

218В этой комнате были выставлены большая и малая бриллиантовые короны и все бриллианты. Когда императрица видела меня среди придворных в своей уборной, она всегда звала в эту комнату, где мы оставались с ней вдвоем и свободно разговаривали, пока ее причесывали. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
219Я заняла эти деньги на расходы, вызванные путешествиями и воспитанием сына. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
220Оно было всего в три тысячи рублей – столько же, сколько до меня получал Домашнев за то, что ровно ничего не делал и разорял Академию. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
221Новосильцев (Новосильцов) Николай Николаевич (1761–1836), в 1786 г. служил в Иностранной коллегии, в 1803–1804 гг. – президент Петербургской академии; с 1813 г. фактически управлял Польшей.
222Действительно, счет этого портного был оплачен опекунами через несколько месяцев из доходов Щербинина. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
223Александра Павловна (1783–1801) – дочь Павла I и его супруги Марии Федоровны, была помолвлена в 1796 г. со шведским королем Густавом IV Адольфом (1778–1837), но брак не был заключен, так как шведы требовали, чтобы невеста переменила веру.
224Екатерина II умерла 6 ноября 1796 г. и была погребена в Петропавловском соборе в Петербурге.
225Куракин Алексей Борисович (1759–1829) – племянник мужа Е. Р. Дашковой, с 1793 г. – камергер, с 1796 по 1798 г. – генерал-прокурор, с 1802 по 1807 г. – генерал-губернатор Малороссии, с 1807 по 1811 г. – министр внутренних дел.
226Дмитриев-Мамонов Александр Матвеевич (1758–1803) – с 1784 г. адъютант Г. А. Потемкина, в 1786–1789 гг. фаворит Екатерины II.
Рейтинг@Mail.ru