bannerbannerbanner
Записки

Екатерина Романовна Дашкова
Записки

В день нашего отъезда меня посетил шведский поверенный в делах, заменявший Нолькена, получившего отпуск для того, чтобы поехать навстречу королю. Он сообщил мне, что король намеревается возложить на меня крест ордена du Mérite, и с удовольствием узнал о том, что я сопровождаю императрицу, так как давно уже желал со мной познакомиться.

– Мне очень лестно слышать это, – возразила я, – но я умоляю вас отговорить его величество от награждения меня орденом: во-первых, потому, что я простушка и меня смущает и та лента, которую я ношу; во-вторых, это отличие, никогда еще не дарованное женщине, наделает мне еще больше врагов и возбудит всеобщую зависть, не доставляя мне вместе с тем большого удовольствия.

В заключение я попросила уверить его величество, что глубоко ценю его милость ко мне и решаюсь отказываться от нее только потому, что питаю безграничное уважение и доверие к его просвещенному уму. Мы вечером переехали на лодках через Неву на так называемую Выборгскую сторону, где нас разместили по разным улицам города; на мою долю пришелся очень хорошенький и, главное, чистенький домик. На следующий день императрице представились судья, администраторы и дворяне, и она приняла их с той добротой и лаской, какою она привлекала к себе все сердца. Я не люблю подробно описывать свои путешествия и кое-что пропускаю; я забыла упомянуть, что мы провели ночь в одном из императорских имений в очень комфортабельном дворце. Я забыла также сказать, кто составлял свиту императрицы. Из женщин была я одна; кроме меня в карете ее величества были фаворит Ланской, граф Иван Чернышев, граф Строганов и Чертков, так что всех нас было шесть. Остальная свита состояла из обер-егермейстера Нарышкина, статс-секретаря графа Безбородко, управляющего кабинетом Стрекалова и двух камергеров, посланных вперед на границу для встречи короля. На следующий день вечером мы приехали в Фридрихсгам, где нас разместили менее удобно; король приехал только через день. Его повели сперва в покои императрицы; его свита осталась в смежной комнате, и ее представили мне. Мы познакомились, и когда появились оба монарха, императрица представила меня королю. Обед прошел очень оживленно; императрица имела после обеда еще одно частное совещание с королем, что повторялось каждый день во время нашего пребывания в Фридрихсгаме.

У меня сложилось твердое убеждение, что коронованные особы не бывают искренни друг с другом; мне даже кажется, что, несмотря на обоюдную любезность и на просвещенный ум, они в конце концов становятся в тягость друг другу, так как общение между ними отягчается и усложняется политикой. На третий день шведский король под именем графа Гаги приехал ко мне; я велела сказать, что меня нет дома, и вечером рассказала об этом императрице, но она осталась этим недовольна; тогда я ей ответила, что вряд ли король найдет удовольствие в обществе такого простого и искреннего существа, как я, так как со времени своего путешествия в Париж он превратился совершенно во француза. Однако императрица просила меня принять короля на следующий день и задержать его подольше, из чего я заключила, что ей хотелось избавиться от него на несколько часов. Я повиновалась и приняла короля. Наш разговор был весьма интересен. Его величество был очень умен, образован и красноречив, но он обладал и всеми предрассудками, присущими коронованным особам; к тому же он был королем-путешественником, то есть имел совершенно ложные понятия о всем виденном им за границей, так как подобным знатным путешественникам показывают все с лучшей стороны и все устроено и налажено так, чтобы производить самое лучшее впечатление. Путешествия монархов и их наследников имеют еще и ту дурную сторону, что, с целью заручиться их расположением, не щадят лести и каждения перед ними. Возвратившись к себе, они требуют от своих подданных прямо обожания и не довольствуются меньшим. Потому-то я всегда находила излишним путешествия коронованных особ за границей и предпочитала, чтобы они ездили по своей стране, но без торжественности, которая бременем ложится не на двор, а на народ, и с твердым намерением изучить все, касающееся каждой провинции.

Во время нашего разговора я убедилась, что короля мистифицировали во Франции и, впитывая в себя расточаемую ему лесть, он слишком благосклонно судил о стране и ее населении. Я не соглашалась с королем, опираясь на оба мои пребывания во Франции и на свои путешествия внутри ее и в соседних странах, причем я полагала, что французам не стоило давать себе труда меня обманывать и потому они мне позволили наблюдать жизнь, какою она была в действительности. Знаменитый (своими несчастьями и гонениями, которым он подвергся по смерти короля со стороны герцога Зудерманландского) граф Армфельд часто соглашался со мной. Все-таки я была довольна, когда кончился этот визит и король отправился к императрице.

На следующий день он уехал, одарив всю свиту императрицы. Он преподнес мне лично в знак особого расположения перстень с его портретом, окруженным большими бриллиантами, совершенно уродовавшими кольцо. Мы тотчас же уехали из Фридрихсгама прямо в Царское Село, куда приехали за день до дня восшествия на престол императрицы, так что я уже не успела поехать в город. Я поспешила вынуть бриллианты из кольца шведского короля и окружила его портрет маленькими жемчугами, а бриллианты подарила своей племяннице Полянской, которая приехала в числе других фрейлин на праздник восшествия на престол.

По возвращении свиты в Царское Село я подверглась нелепому нападению со стороны фаворита Ланского. В качестве обер-гофмейстера князь Барятинский получил приказание ежедневно посылать в Академию для напечатания в газете отчет о нашем путешествии, остановках в разных городах, приемах и т. п. Когда князь Барятинский сообщил мне об этом, я ответила, что все подписанное им будет напечатано без замедления, что это давно уже мною приказано, равно как приказано помещать касательно нашего двора только статьи за подписью князя или гофмаршала Орлова, не меняя в них ничего, даже орфографии. Ланской объявил мне, что петербургская газета в этих отчетах после императрицы упоминала только мое имя.

– Спросите об этом князя Барятинского, – ответила я, – я не писала и не редактировала этих отчетов; с тех пор как я управляю Академией, в газете помещаются о нашем дворе исключительно статьи, подписанные им или Орловым.

– Однако, – возразил он, – кроме императрицы упоминается только ваше имя.

– Я вам уже сказала, чтобы вы обратились к князю Барятинскому за разъяснением, почему ваши имена не помещены в газете; я не читала этих отчетов и вовсе не касалась их.

Однако Ланской все продолжал повторять то же самое. Меня это вывело из терпения, и я сказала:

– Знаете что, милостивый государь, как ни велика честь обедать с государыней – и я ее ценю по достоинству, – но она меня не удивляет, так как с тех пор, как я вышла из младенческих лет, я ею пользовалась. Покойная императрица Елизавета была моей крестной матерью. Она бывала у нас в доме каждую неделю, и я часто обедала у нее на коленях, а когда я могла сидеть на стуле, я обедала рядом с ней. Следовательно, вряд ли я стала бы печатать в газетах о преимуществе, к которому я привыкла с детства и которое мне принадлежит по праву рождения.

Я думала, что на этом нелепый разговор и закончится; ничуть не бывало, он настаивал на своем. Зала наполнялась приглашенными, и я ему сказала очень громко, чтобы быть услышанной всеми, что лицо, во всех своих поступках движимое только честностью и ставящее целью своей службы исключительно благо страны, может и не пользоваться блестящим состоянием и влиянием при дворе, но зато чувствует внутренний мир и, спокойно держась намеченного пути, нередко переживает те снежные или водяные пузыри[205], которые лопаются на его глазах. Наконец императрица своим появлением избавила меня от продолжения этого глупого разговора.

В течение зимы у меня было много домашнего горя, которое сильно расшатало мое здоровье.

Весной я попросила двухмесячный отпуск и поехала в Троицкое, оттуда в Круглое, где я оставалась только неделю, но с удовольствием заметила, что земля становилась плодороднее, а мои крестьяне стали более достаточными и трудолюбивыми; они владели вдвое большим количеством скота и лошадей, чем когда я их получила, и они почитали себя счастливее, чем в период своей принадлежности сперва Польше, а затем казне. Попечения об обеих Академиях рассеивали грустные мысли, которые более чем когда-либо овладевали мной.

Вскоре возникшая война с Швецией[206], обнаружившая во всем блеске твердость характера императрицы, послужила поводом к довольно странному инциденту. Я познакомилась с герцогом Зудерманландским, братом шведского короля, во время первого моего путешествия за границу. Он послал в Кронштадт парламентера с письмом к адмиралу Грейгу[207], в котором просил его переслать мне письмо и ящик, найденный им на одном из захваченных судов. Адмирал Грейг, будучи иностранцем и близким моим другом, нашел нужным действовать в этом случае с величайшей осторожностью: он послал и ящик и письмо в совет в Петербург, где императрица заседала почти на каждом собрании. Она приказала отослать мне ящик и письмо, не вскрывая их. Я была на даче и чрезвычайно удивилась, когда мне доложили, что приехал курьер из совета; он передал мне толстый пакет от знаменитого Франклина[208] и очень лестное письмо от герцога Зудерманландского, в котором он меня извещал, что вследствие войны, возникшей между Россией и Швецией, он захватил одно судно, на котором и нашел посылку, адресованную на мое имя, и что, сохранив ко мне уважение, вызванное нашим знакомством в Ахене и Спа, он спешит послать мне означенную посылку, так как не желает, чтобы война, столь неестественная между двумя монархами, связанными столь близкими родственными узами, распространила свое влияние и на личные отношения частных людей. Я отослала курьера, сказав ему, что я сейчас же поеду во дворец и покажу императрице письма. Я действительно поехала в город прямо ко двору, хотя было четыре часа дня, то есть такой час, когда даже министры не ездили к императрице. Войдя в уборную, я сказала лакею, чтобы он доложил императрице, что, если она не занята, я буду счастлива поговорить с ней и показать ей бумаги, которые получила утром. Императрица приняла меня в спальне; она писала за маленьким столиком; я передала ей письмо герцога Зудерманландского.

 

– А это, – сказала я, – письмо от Франклина и от секретаря Филадельфийского философского общества, я состою его недостойным членом.

Когда императрица прочла письмо герцога, я спросила ее приказаний на этот счет.

– Пожалуйста, – ответила она, – не продолжайте этой переписки и не отвечайте на письмо.

– Наша переписка не будет продолжаться. Это первое письмо, которое я получила от герцога за двенадцать лет, – ответила я, – и не велика беда, если я покажусь ему невоспитанной и грубой, не отвечая на письмо; я бы рада была приносить вашему величеству большие жертвы. Но позвольте вам напомнить правдивый портрет герцога, который я вам нарисовала. Может быть, вы согласитесь со мной, что он сделал мне честь написать это письмо не для моих прекрасных глаз, а потому, что он желал бы найти какой-нибудь предлог, чтобы вступить в переговоры о собственных своих интересах, совершенно отличных от интересов его брата, короля шведского.

Однако ее величество со мной не согласилась, и через несколько месяцев оказалось, что я правильно оценила герцога и что можно было заставить его изменить интересам брата и парализовать действия шведского флота.

Выходя из апартаментов императрицы, настоятельно приглашавшей меня остаться на спектакль в Эрмитаже, я встретила в приемной одного только Ребиндера, так как рано еще было собираться гостям. Ребиндер был в полном смысле слова порядочный человек и очень дружески ко мне расположен. Поздоровавшись со мной, он объявил мне, что знает, почему я была у императрицы.

– Весьма вероятно, – ответила я, – скажите только, каким образом вы это узнали?[209]

– Я получил письмо из Киева, в котором мне пишут, что ваш сын женился по выходе его полка из Киева, во время одной из стоянок.

Я чуть не упала в обморок, но собралась с силами и спросила имя невесты моего сына. Он мне назвал фамилию Алферовой и, видя, что со мной делается дурно, не мог понять, почему его слова так на меня подействовали.

– Ради бога, стакан воды! – сказала я.

Он побежал за водой, и, когда я пришла немного в себя, я ему сказала, что мое свидание с государыней касалось письма, полученного мною от герцога Зудерманландского, и что я впервые от него узнаю о свадьбе сына, которая, очевидно, очень неудачна, если он не спросил у меня даже разрешения на нее. Бедный Ребиндер был в отчаянии, что сообщил мне столь неприятную новость, но я попросила его не говорить больше об этом и развлечь меня другим разговором, дабы я могла собраться с силами и исполнить приказание, столь милостиво отданное государыней, провести вечер с ней. Но это усилие над собой чуть не стало для меня роковым. Все заметили, что я была взволнована, и, пожалуй, заключили бы из этого, что я состою в преступной переписке с врагами государства, если бы императрица несколько раз не заговаривала со мной очень ласково; заметив, что я была печальна и так задумчива, что не слышала ничего, что делалось на сцене, она старалась развлечь меня веселыми и смешными разговорами, которые она одна умела придумывать в одну минуту.

После спектакля я не пошла к императрице, как то делали ее приближенные, а поехала домой. У меня сделалась нервная лихорадка, и в течение нескольких дней мое горе было столь велико, что я могла только плакать. Я сравнивала поступок сына с поведением моего мужа относительно своей матери, когда он собирался на мне жениться; я думала, что всевозможные жертвы, принесенные мною детям, и непрестанные заботы о воспитании сына, всецело поглотившие меня в течение стольких лет, давали мне право на доверие и почтение с его стороны. Я предполагала, что заслужила больше моей свекрови дружбу и уважение своих детей и что мой сын посоветуется со мной, предпринимая столь важный для нашего общего счастья шаг, как женитьба. Два месяца спустя я получила письмо, в котором он просил у меня разрешения жениться на этой особе, тогда как весь Петербург уже знал о его нелепой свадьбе[210] и обсуждал ее на всех перекрестках. Я уже собрала сведения о всей семье его жены и чуть с ума не сошла от горя, получив это письмо, как бы в насмешку испрашивающее у меня разрешение на уже совершившийся факт. Одновременно с его письмом я получила и послание от фельдмаршала графа Румянцева, в котором он говорил мне о предрассудках, касающихся знатности рода, о непрочности богатства и как будто преподавал мне советы. Словом, его письмо было смешно, если не сказать больше, тем более что я никогда не давала ему ни повода, ни права становиться между мной и сыном в столь важном вопросе. Я ответила ему в насмешливом тоне, скрытом под самой изысканной вежливостью, уверяя его, что в числе безумных идей, внедренных, может быть, в моей голове, никогда не существовало слишком высокого и преувеличенного мнения о знатности рождения и что, не обладая красноречием его сиятельства, не возьмусь объяснять ему, почему я предпочитаю всем подобным пустым предрассудкам хорошее воспитание и нераздельную с ним чистоту нравов и т. п.

Сыну своему я написала только несколько слов: «Когда ваш отец собирался жениться на графине Екатерине Воронцовой, он поехал в Москву испросить разрешения на то своей матери; я знаю, что вы уже женаты несколько времени; знаю также, что моя свекровь не более меня была достойна иметь друга в почтительном сыне».

У меня открылась нервная лихорадка, я потеряла аппетит и с каждым днем худела. Зимой я почувствовала себя физически лучше и усердно занималась делами в качестве директора одной Академии и президента другой. Я взяла на себя собрать слова[211], начинающиеся на определенные три буквы алфавита, и согласилась исполнить работу, порученную мне членами Академии и состоявшую в точном и ясном объяснении всех слов, имеющих отношение к нравственности, политике и управлению государством. Эта задача, довольно трудная для меня, поглощала много времени и на несколько часов в день отвлекала меня от грустных мыслей, осаждавших меня.

Я нигде не бывала и ездила только два-три раза в неделю к императрице, где проводила вечер в избранном обществе, составлявшем интимный кружок императрицы. Весной я переселилась на дачу моего отца; она была дальше моей, которая еще достраивалась, и мало кто тревожил меня в моем уединении, да и те беспокоились напрасно, так как я никого не принимала. Все это лето я была в таком грустном настроении, что мной овладевали черные мысли, побеждаемые мною только с помощью неба; с той минуты, как я поняла, что покинута своими детьми, жизнь стала для меня тяжелым бременем, и я безропотно и с радостью отдала бы ее первому встречному, который пожелал бы отнять ее у меня.

В следующем году было еще хуже. Получив двухмесячный отпуск, я посетила Троицкое и Круглое. Когда я вернулась, моя сестра Полянская объявила мне, что по требованию одной портнихи, некой Генуци, полиция запретила моей дочери выезд из Петербурга, так что она даже была под надзором; между тем она была больна, и доктор Роджерсон сообщил ей, что жизнь ее окажется в опасности, если она как можно скорей не поедет на воды в Ахен. Я дала пройти три дня, дабы моя дочь не приписала мое посещение влиянию сестры, и на четвертый день после этого разговора, несказанно огорчившего меня, поехала к ней попозже вечером, чтобы никого у нее не встретить. Она была на ногах, но очень изменилась; она дышала с трудом, и цвет лица у нее был зеленый. Увидев меня, она хотела было броситься мне в ноги; но я ее остановила и, поцеловав, сказала, что она должна успокоиться и беречься и что все устроится к лучшему. Я сократила свое посещение, полагая, что она нуждалась в отдыхе после волнения вследствие моего внезапного появления. Мне также необходимо было остаться одной и даже лечь в постель, чтобы успокоить свои нервы. На следующий день я вернулась к ней, и, когда ей стало лучше, я предложила ей поселиться со мной на даче возле Петербурга и обещала ей уладить дела с кредиторами и испросить для нее у ее величества разрешение ехать в Ахен, куда и отправлю ее летом, поручившись за ее долги и дав ей необходимые для ее путешествия деньги. Она поправилась немного и, когда я все устроила, уехала в Ахен, Я дала ей в спутницы мисс Бетс[212], и сама осталась одна в Кирианове.

Я условилась с дочерью, что по окончании лечения она вернется ко мне, не теряя времени. Вместо этого она поехала после лечения в Вену, а оттуда в Варшаву, и четырнадцать тысяч рублей, данные мною на путешествие, оказались истраченными на эти ненужные поездки. Она снова наделала долгов и подверглась опасности, так как попала в Польшу во время охватившей ее революции. Добрая мисс Бетс, предполагая, что госпожа Щербинина будет путешествовать неопределенное время, попросила позволения вернуться ко мне и проехала всю Германию, имея с собой только одного лакея-немца. знавшего язык страны. Для меня было, конечно, очень приятно иметь ее с собой, но, с другой стороны, я скорбела о том, что моя дочь рассталась с этой доброй особой, ограждавшей ее от бессовестной эксплуатации окружавших ее людей; вместе с тем она решилась снова подвергнуть себя неприятностям и огорчить свою нежную мать, великодушно простившую ей все горе, которое она ей доставила.

 

Мисс Бетс нашла во мне большую перемену и не сумела скрыть свою печаль и изумление по этому случаю. Она была еще больше поражена, когда я ей рассказала, что за последние два месяца каждый день, вставая, я не знала, дотяну ли я день до конца или покончу с собой. Однако самоубийство по зрелом размышлении показалось мне малодушием и трусостью, и это удержало меня от исполнения моего намерения, хотя я с радостью пошла бы навстречу смерти, если бы получила ее из других рук, а не из своих собственных. Зимой я менее страдала от ревматизма, ухудшившегося вследствие сырости моей дачи. Я выезжала кататься в экипаже и, по обыкновению, два раза в неделю обедала у императрицы. Однажды за обедом дежурный генерал-адъютант, граф Брюс[213], рассказал, с какой беззаветной храбростью солдаты взбирались на стену города, с которой стреляли по ним.

– Меня это не удивляет, – ответила я. – Мне кажется, что самый большой трус может вызвать в себе минутную храбрость; он бросается в атаку, потому что сам знает, что долго она не продолжится. Впрочем, извините меня, граф, но я считаю героическим мужеством не храбрость в сражении, а способность жертвовать собой и долго страдать, зная, какие мучения ожидают вас впереди. Если будут постоянно тереть тупым деревянным оружием одно и то же место на руке и вы будете терпеть это мучение, не уклоняясь от него, я сочту вас мужественнее, чем если бы вы два часа сряду шли прямо на врага.

Императрица меня поняла, но милый граф запутался в каких-то туманных объяснениях и, в конце концов, упомянул о самоубийстве, как о доказательстве мужества. Я сказала, что много думала над этим вопросом и, обсудив все, что прочла о нем, пришла к заключению, что, независимо от того, что, убивая себя, человек грешит против своего Создателя и против общества, этим он ясно доказывает, что к этому малодушному поступку привел его недостаток мужества и терпения. Императрица не спускала с меня глаз, и я сказала ей, улыбаясь, что я никогда ничего не предприму ни для ускорения, ни для отдаления своей смерти и что вопреки софизму Ж. -Ж. Руссо, пленившему меня в детстве (я тогда уже любила храбрость), я нахожу, что дам более яркое доказательство твердости своего характера, если сумею страдать, не прибегая к лекарству, которым не вправе пользоваться. Императрица спросила меня, о каком софизме я говорю и в каком сочинении Руссо он заключается.

– Он говорит в «Новой Элоизе»: «Напрасно боятся смерти, так как пока мы живем, ее нет, а когда она наступает, мы уже не существуем».

– Это очень опасный автор, – ответила государыня, – его стиль увлекает, и горячие молодые головы воспламеняются.

– Когда я была в Париже, ваше величество, одновременно с ним, я не хотела его видеть. Уже одно то, что он жил в Париже инкогнито, доказывает, что скромность его была притворна и что он снедаем был честолюбием и желанием наполнить своим именем весь мир. Его произведения, конечно, опасны, как ваше величество только что изволили говорить, потому что молодые головы легко могут принять его софизмы за силлогизмы.

С этого дня императрица пользовалась каждым случаем, чтобы развлечь меня, и эта доброта меня глубоко трогала.

Однажды утром мы остались с ней вдвоем, и она попросила меня написать русскую пьесу для своего театра в Эрмитаже. Я тщетно уверяла ее, что у меня не было ни малейшего таланта к подобным произведениям; она настаивала на своем, объясняя свое упорство тем, что она на опыте знает, как подобная работа забавляет и занимает автора. Я принуждена была обещать ей, что исполню ее желание, но поставила условием, что она прочтет первые два акта, поправит и откровенно скажет, не лучше ли бросить их в огонь. В тот же вечер я написала оба акта и отнесла их государыне. Пьеса называлась по имени главного действующего лица «Тоисиоков»[214]; не желая, чтобы думали, что я хочу изобразить какое-нибудь лицо в Петербурге, я избрала наиболее распространенный у нас тип бесхарактерного человека, которым наше общество, к сожалению, изобилует. Ее величество удалилась со мною в спальню, чтобы прочесть мой экспромт, который мне казался недостойным такой чести; она смеялась над различными сценами, и не знаю, вследствие ли своей снисходительности или пристрастия, которое она иногда выражала мне, она объявила их превосходными. Я рассказала ей план всей пьесы и развязку, предполагаемую в третьем акте. Но ее величество заставила меня обещать, что я напишу ее в пяти актах; но, кажется, пьеса от этого не выиграла, так как действие оказалось растянутым и скучным. Я ее кончила как могла, и через два дня она была уже переписана набело и в руках императрицы. Она была играна в Эрмитаже и впоследствии напечатана.

На следующий год я попросила у ее величества разрешение для моего сына покинуть армию на два-три месяца и поехать в Варшаву, с тем чтобы заплатить долги сестры и привезти ее на родину. Государыня на это согласилась, и я отдала по этому случаю все деньги, какие имела, и в продолжение шести месяцев жила долгами, так как только в конце этого периода стали поступать мои доходы. Мой сын совершил упомянутое путешествие и привез свою сестру в Киев, к месту своего служения. Оттуда оба они написали мне об этом. Я уже несколько лет не получала писем от моих детей, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, то можно себе представить, как я была несчастна.

Под начальством моего брата по таможне служил один молодой человек по фамилии Радищев[215]: он учился в Лейпциге, и мой брат был к нему очень привязан. Однажды в Российской академии в доказательство того, что у нас было много писателей, не знавших родного языка, мне показали брошюру, написанную Радищевым. Брошюра заключала в себе биографию одного товарища Радищева по Лейпцигу, некоего Ушакова, и панегирик ему. Я в тот же вечер сказала брату, который послал уже купить эту брошюру, что его протеже страдает писательским зудом, хотя ни его стиль, ни мысли не разработаны, и что в его брошюре встречаются даже выражения и мысли, опасные по нашему времени. Через несколько дней брат сказал мне, что я слишком строго осудила брошюру Радищева; прочтя ее, он нашел только, что она не нужна, так как Ушаков не сделал и не сказал ничего замечательного.

– Может быть, я слишком строго к нему отнеслась, – возразила я.

Однако, видя, что брат интересуется этим молодым человеком, я сочла своим долгом сообщить ему, какое заключение я вывела из этой глупой брошюрки: человек, существовавший только для еды, питья и сна, мог найти себе панегириста только в том, кто снедаем жаждой распространять свои мысли посредством печати, и что этот писательский зуд может побудить Радищева написать впоследствии что-нибудь еще более предосудительное. Действительно, следующим летом я получила в Троицком очень печальное письмо от брата, в котором он мне сообщал, что мое пророчество исполнилось; Радищев издал, несомненно, зажигательное произведение, за что его сослали в Сибирь. Я далека была от мысли радоваться, что мои выводы оказались верными, и меня опечалила судьба Радищева и еще более горе моего брата, которое, как я знала, не скоро еще уляжется. Я даже предвидела, что фаворит, с которым граф Александр был в натянутых отношениях, не преминет попытаться набросить тень и на него по этому случаю. Он действительно так и сделал; при другом государе ему удалось бы и повредить ему, но на Великую Екатерину его слова не произвели никакого впечатления. Однако этот инцидент и интриги генерал-прокурора внушили моему брату отвращение к службе, и он попросил годового отпуска, ссылаясь на расстроенное здоровье, требовавшее покоя и деревенского воздуха. Когда он уехал в свои поместья, я очутилась одна в Петербурге, в обществе, ставшем мне ненавистным; но меня поддерживала надежда на его возвращение; однако до истечения срока отпуска он подал прошение об отставке и получил ее. Он кончил свою полезную для отечества службу в 1794 г. Через полтора года после его отъезда вдова одного из наших знаменитых драматических авторов, Княжнина[216], попросила меня напечатать в пользу его детей последнюю написанную им и еще не изданную трагедию.

Мне доложил об этом один из советников канцелярии Академии наук, Козодавлев. Ему я и поручила прочесть ее и сообщить мне, нет ли в трагедии чего-нибудь противного законам или религии, и добавила, что охотно даю ему это поручение, так как он превосходно владеет русским языком и, будучи сам писателем, может судить о том, что можно или нельзя напечатать у нас. Козодавлев сообщил мне, что пьеса содержит в себе исторические факты, происшедшие в Новгороде, что он ничего не нашел в ней предосудительного и что развязка заключается в торжестве русского государя и изъявлении покорности Новгородом и мятежниками. Тогда я велела напечатать ее, с тем чтобы вдова понесла возможно менее расходов. Трудно себе представить, какие нелепые последствия это повлекло за собой. Граф Иван Салтыков, никогда ничего не читавший, по чьему-то наущению объявил фавориту графу Зубову[217], что он прочел эту трагедию и что она является чрезвычайно опасной в данное время. Не знаю, прочла ли ее императрица или граф Зубов, но в результате ко мне явился полицеймейстер и очень вежливо попросил меня отдать соответствующее приказание хранителю книжного магазина Академии, так как императрица приказала ему взять все находившиеся в нем экземпляры трагедии, находя ее слишком опасной для распространения в публике. Я исполнила его просьбу, предупредив, что вряд ли он найдет эту книгу в магазине, так как она помещена в последнем томе «Российского феатра», издаваемого Академией в свою пользу; я добавила, что он мог испортить этот том, вырвав из него названную комедию, но что мне это кажется смешным, так как это произведение гораздо менее опасно для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже. Днем ко мне явился генерал-прокурор Сената Самойлов с упреком от имени императрицы, что я напечатала эту пьесу Княжнина. Не знаю, хотели ли меня этим напугать или рассердить, но во всяком случае ни того ни другого не достигли. Я очень твердо и спокойно ответила графу Самойлову, что удивляюсь, как ее величество может допустить мысль, что я буду способствовать распространению произведения, могущего нанести ей вред. Самойлов сообщил, что императрица намекнула и на брошюру Радищева, говоря, что трагедия Княжнина является вторым опасным произведением, напечатанным в Академии; в ответ на это я выразила желание, чтобы императрица прочла их и в особенности сравнила эту пьесу с теми, которые даются на ее сцене и в общественном театре; «наконец, – добавила я, – это меня не касается, так как я подвергла ее цензуре советника Козодавлева, прежде чем разрешить вдове автора печатать ее в свою пользу»; в заключение я выразила надежду, что меня не будут больше беспокоить по поводу этой истории.

205Эти слова оказались пророческими: через год, летом, Ланской умер и в буквальном смысле слова лопнул: у него лопнул живот. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
206Русско-шведская война 1788–1790 гг. возникла из-за попытки Швеции вернуть владения в Прибалтике. Русский флот победил в Гогландском (1788) и Ревельском (1790) сражениях. Война завершилась Верельским миром 1790 г.
207Грейг Самуил Карлович (1736–1788) – русский адмирал, отличился в 1770 г. при сожжении турецкого флота в Чесменском заливе, а в 1788 г. победил шведский флот у Гогланда.
208Движимый чувством уважения и дружбы ко мне, он предложил меня в члены почтенного и знаменитого философского общества в Филадельфии, куда я и была принята единогласно; у меня был уже диплом его, и оно пользовалось каждым случаем, чтобы посылать мне издаваемые им произведения. Этот пакет и заключал в себе несколько таких книг и письмо от секретаря общества. Письмо Франклина польстило мне больше послания герцога, так как я его считала выдающимся человеком и он соединял глубокие познания с простотой обращения и непритворною скромностью, благодаря которой он очень снисходительно относился к другим. Я написала Франклину и секретарю философского общества и искренно поблагодарила их за присланные книги. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
209Я думала о парламентере и о письме герцога Зудерманландского. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
210Свадьба эта была, во всяком случае, необъяснима, так как невеста не отличалась ни красотой, ни умом, ни воспитанием. Ее отец был в молодости приказчиком и впоследствии служил в таможне, где сильно воровал; мать ее была урожденная Потемкина, но была весьма предосудительного поведения и вышла замуж, не имея ничего лучшего, за этого человека. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
211Для первого русского этимологического словаря, изданного Российской академией. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
212Моя лектриса-англичанка. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)
213Брюс Яков Александрович (1742–1791) – участник русско-турецкой войны 1770 г., в 1773 г, командовал Финляндской дивизией в войне против шведского короля Густава III, генерал-аншеф, с 1781 по 1786 г. – главнокомандующий Москвы.
214Комедия Е. Р. Дашковой «Тоисиоков, или Человек бесхарактерный» была напечатана в «Российском феатре, или Полном собрании всех феатральных сочинений» (1788, ч. XIX, с. 239 – 317). Главный герой Тоисиоков не имеет ни воли, ни характера. В XVIII в. предполагали, что в пьесе изображен Л. А. Нарышкин, который играл роль придворного шута при Петре III и Екатерине II. Ему противостоит главная героиня Решимова, обладающая и характером, и волей, и энергией. В Решимовой выражены черты личности автора комедии.
215Радищев Александр Николаевич (1749–1802) – русский революционный мыслитель и писатель.
216Княжнин Яков Борисович (1742–1791) – русский драматург.
217Зубов Платон Александрович (1767–1822) – фаворит Екатерины II (с 1789 г.), участник заговора 1801 г. против Павла I.
Рейтинг@Mail.ru