bannerbannerbanner
полная версияЧерный тюльпан

Александр Дюма
Черный тюльпан

Корнелиус взял Библию и благоговейно поцеловал ее.

– Чем же я буду писать? – спросил он.

– В Библии есть карандаш, – сказала Роза, – он там лежал, там я его и оставила.

Это был тот карандаш, который Ян де Витт одолжил своему брату.

Корнелиус взял его и на второй странице – первая, как мы помним, была оторвана – он, готовый умереть, подобно Корнелю, написал такой же твердой рукой, как и его крестный:

«23 августа 1672 года перед тем, как сложить голову на эшафоте, хотя я и ни в чем не виновен, я завещаю Розе Грифус единственное сохранившееся у меня в этом мире имущество, – ибо все остальное конфисковано, – три луковички, из коих (я в этом глубоко убежден) вырастет в мае месяце большой черный тюльпан, за который назначена обществом садоводов города Гаарлема премия в сто тысяч флоринов. Я желаю, чтобы она, как единственная моя наследница, получила вместо меня эту премию, при одном условии, что она выйдет замуж за мужчину приблизительно моих лет, который полюбит ее и которого полюбит она, и назовет знаменитый черный тюльпан, который создаст новую разновидность, Rosa Barlaensis,то есть объединенным моим и своим именем.

Да смилуется надо мною Бог и да даст Он ей доброго здоровья.

Корнелиус ван Берл».

Потом, отдавая Библию Розе, он сказал:

– Прочтите.

– Увы, – ответила девушка Корнелиусу, – я уже вам говорила, что не умею читать.

Тогда Корнелиус прочел Розе написанное им завещание.

Рыдания бедной девушки усилились.

– Принимаете вы мои условия? – спросил заключенный, печально улыбаясь и целуя дрожащие кончики пальцев прекрасной фрисландки.

– О, я не смогу, сударь, – прошептала она.

– Вы не сможете, мое дитя? Почему же?

– Потому, что есть одно условие, которое я не смогу выполнить.

– Какое? Мне казалось, однако, что мы обо всем договорились.

– Вы мне даете эти сто тысяч флоринов в виде приданого?

– Да.

– И чтобы я вышла замуж за любимого человека?

– Безусловно.

– Ну, вот видите, сударь, эти деньги не могут быть моими. Я никогда никого не полюблю и не выйду замуж.

И, с трудом произнеся эти слова, Роза пошатнулась и от скорби чуть не упала в обморок.

Испуганный ее бледностью и полубессознательным состоянием, Корнелиус протянул руки, чтобы поддержать ее, как вдруг по лестнице раздались тяжелые шаги, еще какие-то другие зловещие звуки и лай пса.

– За вами идут! – воскликнула, ломая руки, Роза. – Боже мой, боже мой! Не нужно ли вам еще что-нибудь сказать мне?

И она упала на колени, закрыв лицо руками, задыхаясь от рыданий и обливаясь слезами.

– Я хочу вам еще сказать, чтобы вы тщательно спрятали ваши три луковички и заботились о них согласно моим указаниям и во имя любви ко мне. Прощайте, Роза!

– О да, – сказала она, не поднимая головы, – о да, все, что вы сказали, я сделаю, за исключением замужества, – добавила она совсем тихо, – ибо это, это, клянусь вам, для меня невозможно.

И она спрятала на своей трепещущей груди дорогое сокровище Корнелиуса.

Шум, который услышали Корнелиус и Роза, был вызван приближением секретаря, возвращавшегося за осужденным в сопровождении палача, солдат из стражи при эшафоте и толпы любопытных, постоянных посетителей тюрьмы.

Корнелиус без малодушия, но и без напускной храбрости принял их, скорее, дружелюбно, чем враждебно, и позволил им выполнять свои обязанности так, как они находили это нужным.

Он взглянул из своего маленького окошечка с решеткой на площадь и увидел там эшафот и шагах в двадцати виселицу, с которой по приказу штатгальтера были уже сняты поруганные останки двух братьев де Витт.

Перед тем как последовать за стражей, Корнелиус искал глазами ангельский взгляд Розы, но позади шпаг и алебард он увидел только лежавшее ничком у деревянной скамьи тело и помертвевшее лицо, скрытое наполовину длинными волосами.

Однако, лишаясь чувств, Роза приложила руку к своему бархатному корсажу и даже в бессознательном состоянии продолжала инстинктивно оберегать ценный дар, доверенный ей Корнелиусом.

Выходя из камеры, молодой человек мог заметить в сжатых пальцах Розы пожелтевший листок Библии, на котором Корнель де Витт с таким трудом написал несколько строк, которые, если бы Корнелиус прочел их, несомненно, спасли бы и человека и тюльпан.

XII. Казнь

Чтобы дойти от тюрьмы до эшафота, Корнелиусу нужно было сделать не более трехсот шагов.

Когда он спустился с лестницы, собака спокойно пропустила его. Корнелиусу показалось даже, что она посмотрела на него с кротостью, похожей на сострадание.

Быть может, собака узнавала осужденных и кусала только тех, кто выходил отсюда на свободу.

Понятно, что, чем короче путь из тюрьмы к эшафоту, тем больше он был запружен любопытными. Та же самая толпа, которая, не утолив еще жажду крови, пролитой три дня назад, поджидала здесь новую жертву.

И, как только показался Корнелиус, на улице раздался неистовый рев. Он разнесся по площади и покатился по улицам, прилегающим к эшафоту. Таким образом, эшафот походил на остров, о который ударяются волны четырех или пяти рек.

Чтобы не слышать угроз, воплей и воя, Корнелиус глубоко погрузился в свои мысли.

О чем думал этот праведник, идя на казнь?

Он не думал ни о своих врагах, ни о своих судьях, ни о своих палачах.

Он мечтал о прекрасных тюльпанах, на которые он будет взирать с того света.

«Один удар меча, – говорил себе философ, – и моя прекрасная мечта осуществится».

Но было еще не известно, одним ли ударом покончит с ним палач или продлит мучения бедного любителя тюльпанов. Тем не менее ван Берле решительно поднялся по ступенькам эшафота.

Он взошел на эшафот гордый тем, что был другом знаменитого Яна де Витта и крестником благородного Корнеля, растерзанных толпой, снова собравшейся, чтобы теперь поглазеть на него.

Он встал на колени, произнес молитву и с радостью заметил: если он положит голову на плаху с открытыми глазами, то до последнего момента ему видно будет окно за решеткой в Бюйтенгофской тюрьме.

Наконец настало время сделать это ужасное движение. Корнелиус опустил свой подбородок на холодный сырой чурбан, но в этот момент глаза невольно закрылись, чтобы мужественнее принять страшный удар, который должен обрушиться на его голову и лишить жизни.

На полу эшафота сверкнул отблеск: это был отблеск меча, поднятого палачом.

Ван Берле попрощался со своим черным тюльпаном, уверенный, что уходит в другой мир, озаренный другим светом и другими красками.

Трижды он ощутил на трепещущей шее холодный ветерок от меча.

Но какая неожиданность!..

Он не почувствовал ни удара, ни боли. Он не увидел перемены красок.

До сознания ван Берле дошло, что чьи-то руки, он не знал чьи, довольно бережно приподняли его, и он встал, слегка пошатываясь.

Он раскрыл глаза.

Около него кто-то что-то читал на большом пергаменте, скрепленном красной печатью.

То же самое желтовато-бледное солнце, каким ему и подобает быть в Голландии, светило в небе, и то же самое окно с решеткой смотрело на него с вышины Бюйтенгофа, и та же самая толпа ротозеев, но уже не вопящая, а изумленная, глазела на него с площади.

Осмотревшись, прислушавшись, ван Берле сообразил следующее:

Его высочество Вильгельм, принц Оранский, побоявшись, по всей вероятности, как бы семнадцать фунтов крови, которые текли в жилах ван Берле, не переполнили чаши небесного правосудия, сжалился над его мужеством и возможной невиновностью. Вследствие этого его высочество даровал ему жизнь. Вот почему меч, который поднялся с зловещим блеском, три раза взлетел над его головой, подобно зловещей птице, но не опустился на его шею и оставил нетронутым его позвоночник.

Вот почему не было ни боли, ни удара. Вот почему солнце все еще продолжало улыбаться ему, в не особенно яркой, правда, но все же очень приятной, лазури небесного свода.

Корнелиус, рассчитывавший увидеть Бога и тюльпаны всей вселенной, несколько разочаровался, но вскоре утешился тем, что имеет возможность свободно поворачивать голову на шее.

И кроме того, Корнелиус надеялся, что помилование будет полным, что его выпустят на свободу, он вернется к своим грядкам в Дордрехте.

Но Корнелиус ошибался.

Как сказала приблизительно в то же время госпожа де Севинье,[42] в письме бывает приписка. Была приписка и в указе штатгальтера, содержавшая самое существенное. Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиуса ван Берле к вечному заключению.

Он был недостаточно виновным, чтобы быть казненным, но слишком виновным для того, чтобы остаться на свободе.

Корнелиус выслушал приписку, но досада его, вызванная разочарованием, скоро рассеялась.

«Ну, что же, – подумал он, – еще не все потеряно. В вечном заключении есть свои хорошие стороны. В вечном заключении есть Роза. Есть также и мои три луковички черного тюльпана».

Но Корнелиус забыл о том, что Семь провинций могут иметь семь тюрем, по одной в каждой провинции, что пища заключенного обходится дешевле в другом месте, чем в Гааге, которая является столицей.

Его высочество Вильгельм, у которого не было, по-видимому, средств содержать ван Берле в Гааге, отправил его отбывать вечное заключение в крепость Левештейн, расположенную, правда, около Дордрехта, но, увы, все-таки очень далеко от него. Левештейн, по словам географов, расположен в конце острова, который образуют против Горкума Вааль и Маас.[43]

 

Ван Берле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта[44] заключен в этот же замок и что правительство, в своем великодушии к знаменитому публицисту, юрисконсульту, историку, поэту и богослову, ассигновало ему на содержание двадцать четыре голландских су в сутки.

«Мне же, куда менее важному, чем Гроций, – подумал ван Берле, – мне с трудом ассигнуют двенадцать су, и я буду жить очень скудно, но в конце концов все же буду жить».

И вдруг его поразило ужасное воспоминание.

– Ах, – воскликнул Корнелиус, – там сырая и туманная местность! Такая неподходящая почва для тюльпанов! И затем Роза, Роза, которой не будет в Левештейне, – шептал он, склонив на грудь голову, которая у него только что чуть не скатилась значительно ниже.

XIII. Что творилось в это время в душе одного зрителя?

В то время как Корнелиус размышлял, к эшафоту подъехала карета. Карета эта предназначалась для заключенного. Ему предложили сесть в нее. Он покорился.

Его последний взгляд был обращен к Бюйтенгофу. Он надеялся увидеть в окне успокоенное лицо Розы, но карета была запряжена сильными лошадьми, и они быстро вынесли ван Берле из толпы, которая ревом выражала свое одобрение великодушию штатгальтера и – одновременно – брань по адресу де Виттов и их спасенного от смерти крестника.

Зрители рассуждали таким образом: «Счастье еще, что мы поторопились расправиться с негодяем из негодяев Яном и с проходимцем Корнелем, а то, без сомнения, милосердие его высочества отняло бы их у нас так же, как оно отняло у нас вот этого».

Среди зрителей, привлеченных казнью ван Берле на площадь Бюйтенгоф и несколько разочарованных оборотом, какой приняла казнь, самым разочарованным был один хорошо одетый горожанин. Он с утра еще так усиленно работал ногами и локтями, что в конце концов от эшафота его отделял только ряд солдат, окруживших место казни.

Многие жаждали видеть, как прольется гнусная кровь преступного Корнелиуса; но, выражая это жестокое желание, никто не проявлял такого остервенения, как вышеуказанный горожанин.

Наиболее ярые пришли в Бюйтенгоф на рассвете, чтобы захватить лучшие места; но он опередил наиболее ярых и провел всю ночь на пороге тюрьмы, а оттуда попал в первые ряды, как мы уже говорили, работая ногами и локтями, любезничая с одними и награждая ударами других.

И когда палач возвел осужденного на эшафот, этот горожанин, забравшись на тумбу у фонтана, чтобы лучше видеть и быть виденным, сделал палачу знак, означавший:

– Решено, не правда ли?

В ответ ему последовал знак палача:

– Будьте покойны.

Кто же был горожанин, состоявший, по-видимому, в близких отношениях с палачом, и что означал этот обмен знаками?

Очень просто: горожанином был мингер Исаак Бокстель, который тотчас же после ареста Корнелиуса приехал в Гаагу, чтобы попытаться раздобыть луковички черного тюльпана.

Бокстель попробовал сначала использовать Грифуса, но последний, отличаясь верностью хорошего бульдога, обладал и его недоверчивостью и злобностью. Он увидел в ненависти Бокстеля нечто совершенно обратное: он принял его за преданного друга Корнелиуса, который, осведомляясь о пустяшных вещах, пытается устроить побег заключенному.

Поэтому на первое предложение Бокстеля добыть луковички, которые спрятаны, по всей вероятности, если не на груди заключенного, то в каком-нибудь уголке камеры, Грифус прогнал его, напустив на него собаку.

Но оставшийся в зубах пса клочок штанов Бокстеля не обескуражил его. Он снова начал атаку. Грифус в это время находился в постели в лихорадочном состоянии, с переломленной рукой. Он даже не принял посетителя. Бокстель тогда обратился к Розе, предлагая девушке взамен трех луковичек головной убор из чистого золота. Но хотя благородная девушка не знала еще цены того, что ее просили украсть и за что ей предлагали невиданно хорошую плату, она направила искусителя к палачу, – не только последнему судье, но и последнему наследнику осужденного. Совет Розы породил новую идею в голове Бокстеля.

Тем временем приговор был вынесен; как мы видели, спешный приговор. У Исаака уже не оставалось времени, чтобы подкупить кого-нибудь, так что он остановился на мысли, поданной ему Розой, и пошел к палачу.

Исаак не сомневался в том, что Корнелиус умрет, прижимая луковички тюльпана к сердцу. В действительности же Бокстель не мог угадать двух вещей: Розу, то есть любовь, Вильгельма, то есть милосердие.

Без Розы и Вильгельма расчеты завистника оказались бы правильными. Если бы не Вильгельм, Корнелиус бы умер. Если бы не Роза, Корнелиус умер бы, прижимая луковички к своему сердцу.

Итак, мингер Бокстель направился к палачу, выдал себя за близкого друга осужденного и купил у него за непомерную сумму – свыше ста флоринов – всю одежду будущего покойника, кроме золотых и серебряных украшений, которые безвозмездно переходили к палачу.

Но что значила эта сумма в сто флоринов для человека, почти уверенного, что он покупает за эти деньги премию общества цветоводов города Гаарлема? Это значило получить на затраченные деньги тысячу процентов, что было, согласитесь, недурной операцией.

Палач, со своей стороны, зарабатывал сто флоринов без всяких хлопот или почти без всяких хлопот. Ему только нужно было после казни пропустить мингера Бокстеля и его слуг на эшафот и отдать ему бездыханный труп его друга.

К тому же подобные явления были обычны среди приверженцев какого-нибудь деятеля, кончавшего жизнь на эшафоте Бюйтенгофа. Фанатик, вроде Корнелиуса, мог свободно иметь другом такого же фанатика, который дал бы сто флоринов за его останки.

Итак, палач принял предложение. Он выставил только одно условие: получить плату вперед. Бокстель, подобно людям, которые входят в ярмарочные балаганы, мог остаться недовольным и при выходе не пожелать внести плату.

Но Бокстель заплатил вперед и стал ждать. После этого можно судить, насколько он был взволнован и как он следил за стражей, секретарем, палачом, как его волновало каждое движение ван Берле: как он ляжет на плаху, как он упадет и не раздавит ли он, падая, бесценные луковички; позаботился ли он, по крайней мере, положить их хотя бы в золотую коробочку, так как золото самый прочный из металлов.

Мы не решаемся описать то впечатление, какое произвела на этого достойного смертного задержка в выполнении приговора. Чего ради палач теряет время, сверкая своим мечом над головой Корнелиуса, вместо того чтобы отрубить эту голову? Но, когда он увидел, как секретарь суда взял осужденного за руку и поднял его, вынимая из кармана пергамент, когда он услышал публичное чтение о помиловании, дарованном штатгальтером, Бокстель потерял человеческий облик. Ярость тигра, гиены, змеи вспыхнула в его глазах. Если бы он был ближе к ван Берле, он бросился бы на него и убил бы его.

Так, значит, Корнелиус будет жить. Корнелиус поселится в Левештейне, он унесет туда, в тюрьму, луковички и, быть может, найдется там сад, где ему и удастся вырастить свой черный тюльпан.

Бывают события, которые перо бедного писателя не в силах описать и которые он вынужден предоставить фантазии читателя во всей их простоте.

Бокстель в полуобморочном состоянии упал со своей тумбы среди группы оранжистов, так же, как и он, недовольных оборотом, принятым казнью. Они подумали, что крик, который испустил Бокстель, был криком радости, и наградили его кулачными ударами не хуже, чем это сделали бы ярые боксеры-англичане.

Но что могли прибавить несколько кулачных ударов к тем страданиям, которые испытывал Бокстель? Он бросился вдогонку за каретой, уносившей Корнелиуса с его луковичками тюльпанов. Но, торопясь, он не заметил камня под ногой – споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять и поднялся, истоптанный и истерзанный, только тогда, когда вся грязная толпа Гааги прошла через него. Бокстель, которого положительно преследовало несчастье, все же поплатился только изодранным платьем, истоптанной спиной и изодранными руками.

Можно было подумать, что для Бокстеля достаточно всех этих неудач. Но это было бы ошибкой.

Бокстель, поднявшись на ноги, вырвал из своей головы столько волос, сколько смог, и принес их в жертву жестокой и бесчувственной богине, именуемой завистью. Подношение было, безусловно, приятно богине, у которой, как говорит мифология,[45] вместо волос на голове – змеи.

XIV. Голуби Дордрехта

Для Корнелиуса ван Берле было, конечно, большой честью, что его отправили в ту самую тюрьму, в которой когда-то сидел ученый Гуго Гроций.

По прибытии в тюрьму его ожидала еще большая честь. Случилось так, что, когда благодаря великодушию принца Оранского туда отправили цветовода ван Берле, камера в Левештейне, в которой в свое время сидел знаменитый друг Барневельта, была свободной. Правда, камера эта пользовалась в замке плохой репутацией с тех пор, как Гроций, осуществляя блестящую мысль своей жены, бежал из заключения в ящике из-под книг, который забыли осмотреть.

С другой стороны, ван Берле казалось хорошим предзнаменованием, что ему дали именно эту камеру, так как, по его мнению, ни один тюремщик не должен был бы сажать второго голубя в ту клетку, из которой так легко улетел первый.

Это историческая камера. Но мы не станем терять времени на описание деталей, а упомянем только об алькове, который был сделан для супруги Гроция. Это была обычная тюремная камера, в отличие от других, может быть, несколько более высокая. Из ее окна с решеткой открывался прекрасный вид.

К тому же интерес нашей истории не заключается в описании каких бы то ни было комнат.

Для ван Берле жизнь выражалась не в одном процессе дыхания. Бедному заключенному, помимо его легких, дороги были два предмета, обладать которыми он мог только в воображении: цветок и женщина, оба утраченные для него навеки.

К счастью, добряк ван Берле ошибался. Судьба, оказавшаяся к нему благосклонной в тот момент, когда он шел на эшафот, эта же судьба создала ему в самой тюрьме, в камере Гроция, существование, полное таких переживаний, о которых любитель тюльпанов никогда и не думал.

Однажды утром, стоя у окна и вдыхая свежий воздух, доносившийся из долины Вааля, он любовался видневшимися на горизонте мельницами своего родного Дордрехта и вдруг заметил, как оттуда целой стаей летят голуби и, трепеща на солнце, садятся на острые шпили Левештейна.

«Эти голуби, – подумал ван Берле, – прилетают из Дордрехта и, следовательно, могут вернуться обратно. Если бы кто-нибудь привязал к крылу голубя записку, то, возможно, она дошла бы до Дордрехта, где обо мне горюют».

И, помечтав еще некоторое время, ван Берле добавил: «Этим “кто-нибудь” буду я».

Можно быть терпеливым, когда вам двадцать восемь лет и вы осуждены на вечное заключение, то есть приблизительно на двадцать две или на двадцать три тысячи дней.

Ван Берле не покидала мысль о его трех луковичках, ибо, подобно сердцу, которое бьется в груди, она жила в его памяти. Итак, ван Берле все время думал только о них, соорудил ловушку для голубей и стал их приманивать туда всеми способами, какие предоставлял ему его стол, на который ежедневно выдавалось восемнадцать голландских су, равных двенадцати французским. И после целого месяца безуспешных попыток ему удалось поймать самку.

 

Он употребил еще два месяца, чтобы поймать самца. Он запер их в одной клетке и в начале 1673 года, после того, как самка снесла яйца, выпустил ее на волю. Уверенная в своем самце, в том, что он выведет за нее птенцов, она радостно улетела в Дордрехт, унося под крылышком записку.

Вечером она вернулась обратно. Записка оставалась под крылом. Она сохраняла эту записку таким образом пятнадцать дней, что вначале очень разочаровало, а потом и привело в отчаяние ван Берле.

На шестнадцатый день голубка прилетела без записки.

Записка была адресована Корнелиусом его кормилице, старой фрисландке, и он обращался к милосердию всех, кто найдет записку, умоляя передать ее по принадлежности как можно скорее.

В письме к кормилице была вложена также записка, адресованная Розе.

Кормилица получила это письмо. И вот каким путем. Уезжая из Дордрехта в Гаагу, а из Гааги в Горкум, мингер Исаак Бокстель покинул не только свой дом, не только своего слугу, не только свой наблюдательный пункт, не только свою подзорную трубу, но и своих голубей.

Слуга, который остался без жалованья, проел сначала те небольшие сбережения, какие у него были, а затем стал поедать голубей. Увидев это, голуби стали перелетать с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиуса ван Берле.

Кормилица была добрая женщина, и она чувствовала постоянную потребность любить кого-нибудь. Она очень привязалась к голубям, которые пришли просить у нее гостеприимства. Когда слуга Исаака потребовал последних двенадцать или пятнадцать голубей, чтобы их съесть, она предложила их продать ей по шесть голландских су за штуку. Это было вдвое больше действительной стоимости голубей. Слуга, конечно, согласился с большой радостью. Таким образом, кормилица осталась законной владелицей голубей завистника.

Эти голуби, разыскивая, вероятно, хлебные зерна иных сортов и конопляные семена повкуснее, объединились с другими голубями и в своих перелетах посещали Гаагу, Левештейн и Роттердам. Случаю было угодно, чтобы Корнелиус ван Берле поймал как раз одного из этих голубей.

Отсюда следует, что если бы завистник не покинул Дордрехта, чтобы поспешить за своим соперником сначала в Гаагу, а затем в Горкум или Левештейн, то записка, написанная Корнелиусом ван Берле, попала бы в его руки, а не в руки кормилицы. И тогда наш бедный заключенный потерял бы даром и свой труд и время. И вместо того, чтобы иметь возможность описать разнообразные события, которые подобно разноцветному ковру будут развиваться под нашим пером, нам пришлось бы описывать целый ряд грустных, бледных и темных, как ночной покров, дней.

Итак, записка попала в руки кормилицы ван Берле. И вот однажды, в первых числах февраля, когда, оставляя за собой рождающиеся звезды, с неба спускались первые сумерки, Корнелиус услышал вдруг на лестнице башни голос, который заставил его вздрогнуть.

Он приложил руку к сердцу и прислушался. Это был мягкий, мелодичный голос Розы.

Сознаемся, что Корнелиус не был так поражен неожиданностью и не ощутил той чрезвычайной радости, которую он испытал бы, если бы это произошло помимо истории с голубями.

Голубь, взамен его письма, принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий о своей любимой и о своих луковичках.

Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери. Да, это, несомненно, был тот же голос, который так нежно взволновал его в Гааге.

Но сможет ли теперь Роза, которая приехала из Гааги в Левештейн, Роза, которой удалось каким-то неведомым Корнелиусу путем проникнуть в тюрьму, – сможет ли она так же счастливо проникнуть к заключенному?

В то время как Корнелиус ломал себе голову над этими вопросами, волновался и беспокоился, открылось окошечно его камеры, и Роза, сияющая от счастья, еще более прекрасная от пережитого ею в течение пяти месяцев горя, от которого слегка побледнели ее щеки, Роза прислонила свою голову к решетке окошечка и сказала:

– О сударь, сударь, вот и я.

Корнелиус простер руки, устремил к небу глаза и радостно воскликнул:

– О Роза, Роза!

– Тише, говорите шепотом, отец идет следом за мной, – сказала девушка.

– Ваш отец?

– Да, там, во дворе, внизу, у лестницы. Он получает инструкции у коменданта. Он сейчас поднимется.

– Инструкции от коменданта?

– Слушайте, я постараюсь объяснить вам все в нескольких словах. У штатгальтера есть усадьба в одном лье от Лейдена. Собственно, это просто большая молочная ферма. Всеми животными этой фермы ведает моя тетка, его кормилица. Как только я получила ваше письмо, которое – увы! – я даже не смогла прочесть, но которое мне прочла ваша кормилица, – я сейчас же побежала к своей тетке и оставалась там до тех пор, пока туда не приехал принц. А когда он туда приехал, я попросила его перевести отца с должности привратника Гаагской тюрьмы на должность тюремного надзирателя в крепость Левештейн. Он не подозревал моей цели, если бы он знал ее, он, может быть, и отказал бы, но тут он, наоборот, удовлетворил мою просьбу.

– Таким образом, вы здесь.

– Как видите.

– Таким образом, я буду видеть вас ежедневно?

– Так часто, как я только смогу.

– О Роза, моя прекрасная мадонна, Роза, – воскликнул Корнелиус, – так, значит, вы меня немного любите?

– Немного… – сказала она. – О, вы недостаточно требовательны, господин Корнелиус.

Корнелиус страстно протянул к ней руки, но сквозь решетку могли встретиться только их пальцы.

– Отец идет, – сказала девушка.

И Роза быстро отошла от двери и устремилась навстречу старому Грифусу, который показался на лестнице.

42Госпожа де Севинье (1626–1696) – французская писательница.
43Вааль, Маас — реки в Голландии. Гроций Гуго (1583–1645) – голландский ученый, юрист и дипломат, один из основателей науки международного права. В 1619 г. за участие в религиозно-политической борьбе был осужден на пожизненное заключение. В 1621 г. бежал из тюрьмы.
44Барневельт. – Имеется в виду Олденбарневельт Ян (1547–1619) – фактический правитель провинции Голландия, боровшийся против монархических устремлений штатгальтера. Вместе с Г. Гроцием участвовал в религиозно-политическом движении на стороне буржуазии. За попытку поднять мятеж был казнен.
45…как говорит мифология… – Зависть в Древней Греции аллегорически изображалась в виде женщины со змеями на голове.
Рейтинг@Mail.ru