bannerbannerbanner
полная версияЧерный тюльпан

Александр Дюма
Черный тюльпан

XXVIII. Песня цветов

В то время как происходили описанные нами события, несчастный ван Берле, забытый в своей камере в крепости Левештейн, многое терпел от Грифуса, который причинял ему все страдания, какие только может причинить тюремщик, решивший во что бы то ни стало сделаться палачом.

Грифус, не получая никаких известий от Розы и от Якоба, убедил себя в том, что случившееся с ним – проделка дьявола и что доктор Корнелиус ван Берле и был посланником этого дьявола на земле.

Вследствие этого в одно прекрасное утро, на третий день после исчезновения Розы и Якоба, Грифус поднялся в камеру Корнелиуса еще в большей ярости, чем обычно.

Корнелиус, опершись локтями на окно, опустив голову на руки, устремив взгляд в туманный горизонт, который разрезали своими крыльями дордрехтские мельницы, вдыхал свежий воздух, чтобы отогнать душившие его слезы и сохранить философски-спокойное настроение.

Голуби оставались еще там, но надежды уже не было, но будущее утопало в неизвестности.

Увы, Роза под надзором и не сможет больше приходить к нему. Сможет ли она хотя бы писать? И если сможет, то удастся ли ей передавать свои письма?

Нет. Вчера и третьего дня он видел в глазах старого Грифуса слишком много ярости и злобы. Его бдительность никогда не ослабнет, так что Роза, помимо заключения, помимо разлуки, может быть, переживает еще большие страдания. Не станет ли этот зверь, негодяй, пьяница мстить ей? И, когда спирт ударит ему в голову, не пустит ли он в ход свою руку, слишком хорошо выправленную Корнелиусом, придавшим ей силу двух рук, вооруженных палкой?

Мысль о том, что с Розой, быть может, жестоко обращаются, приводила Корнелиуса в отчаяние. И он болезненно ощущал свое бессилие, свою бесполезность, свое ничтожество. И он задавал себе вопрос, праведен ли Бог, посылающий столько несчастий двум невинным существам. И он терял веру, ибо несчастье не способствует вере.

Ван Берле принял твердое решение послать Розе письмо. Но где Роза?

Ему являлась мысль написать в Гаагу, чтобы заранее рассеять тучи, вновь сгустившиеся над его головой, вследствие доноса, который готовил Грифус.

Но чем написать?

Грифус отнял у него и карандаш и бумагу. К тому же, если бы у него было и то и другое, то не Грифус же взялся бы переслать письмо.

Корнелиус сотни раз перебирал в своей памяти все хитрости, употребляемые заключенными. Он думал также и о бегстве, хотя эта мысль никогда не приходила ему в голову, пока он имел возможность ежедневно видеться с Розой. Но чем больше он об этом размышлял, тем несбыточнее казался ему побег. Он принадлежал к числу тех избранных людей, которые питают отвращение ко всему обычному и часто пропускают в жизни удачные моменты только потому, что они не пошли бы по обычной дороге, по широкой дороге посредственных людей, которая приводит тех к цели.

«Как смогу я бежать из Левештейна, – рассуждал Корнелиус, – после того как отсюда некогда бежал Гроций? Не приняты ли все меры предосторожности после этого бегства? Разве не оберегаются окна? Разве не сделаны двойные и тройные двери? Не удесятерили ли свою бдительность часовые?

Затем, помимо оберегаемых окон, двойных дверей, бдительных, как никогда, часовых, разве у меня нет неутомимого аргуса?[57] И этот аргус, Грифус, тем более опасен, что он смотрит глазами ненависти.

Наконец, разве нет еще одного обстоятельства, которое парализует меня? Отсутствие Розы. Допустим, что я потрачу десять лет своей жизни, чтобы изготовить пилу, которой я мог бы перепилить решетку на окне, чтобы сплести веревку, по которой спустился бы из окна, или приклеить к плечам крылья, на которых я улетел бы, как Дедал[58]… Но я попал в полосу неудач. Пила иступится, веревка оборвется, мои крылья растают на солнце. Я расшибусь. Меня подберут хромым, одноруким, калекой. Меня поместят в гаагском музее между окровавленным камзолом Вильгельма Молчаливого и морской сиреной, подобранной в Ставессене, и конечным результатом моего предприятия окажется только то, что я буду иметь честь находиться в музее среди диковинок Голландии. Впрочем, нет, может быть и лучший выход. В один прекрасный день Грифус сделает мне какую-нибудь очередную мерзость. Я теряю терпение с тех пор, как меня лишили радости свиданий с Розой, и особенно с тех пор, как я потерял свои тюльпаны. Нет никакого сомнения, что рано или поздно Грифус нанесет оскорбление моему самолюбию, моей любви или будет угрожать моей личной безопасности. Со времени заключения я чувствую в себе бешеную, неудержимую, буйную мощь. Во мне зуд борьбы, жажда схватки, непонятное желание драться. Я наброшусь на старого мерзавца и задушу его!»

При последних словах Корнелиус на мгновение остановился, рот его кривила гримаса, взгляд был неподвижен.

Он обдумывал какую-то радовавшую его мысль.

«Да, раз Грифус будет мертв, почему бы и не взять у него тогда ключи? Почему бы тогда не спуститься с лестницы, словно я совершил самый добродетельный поступок?

Почему тогда не пойти к Розе в комнату, рассказать о случившемся и не броситься вместе с ней через окно в Вааль?

Я прекрасно плаваю за двоих.

Роза? Но, боже мой, ведь Грифус ее отец! Как бы она ни любила меня, она никогда не простит мне убийства отца, как бы он ни был груб и жесток. Придется уговаривать ее, а в это время появится кто-нибудь из помощников Грифуса и, найдя того умирающим или уже задушенным, арестует меня. И я вновь увижу площадь Бюйтенгофа и блеск того жуткого меча: на этот раз он уже не задержится, а упадет на мою шею. Нет, Корнелиус, нет, мой друг, этого делать не надо, это плохой способ! Но что же тогда предпринять? Как разыскать Розу?»

Таковы были размышления Корнелиуса – через три дня после злосчастной сцены расставания с Розой – в тот момент, когда он стоял, как мы сообщили читателю, прислонившись к окну.

И в этот же момент вошел Грифус.

Он держал в руке огромную палку, его глаза блестели зловещим огоньком, злая улыбка кривила его губы, он угрожающе покачивался, и все его существо дышало злыми намерениями. Корнелиус, подавленный, как мы видели, необходимостью все претерпевать, слышал, как кто-то вошел, понял, кто это, но даже не обернулся. Он знал, что на этот раз позади Грифуса не будет Розы.

Нет ничего более неприятного для разгневанного человека, когда на его гнев отвечают полным равнодушием. Человек настроил себя надлежащим образом и не хочет, чтобы его настроение пропало даром. Он разгорячился, в нем бушует кровь, и он хочет вызвать хоть небольшую вспышку.

Всякий порядочный негодяй, который наточил свою злость, хочет, по крайней мере, нанести этим орудием кому-нибудь хорошую рану.

Когда Грифус увидел, что Корнелиус не трогается с места, он стал громко покашливать:

– Гм, гм!

Корнелиус стал напевать сквозь зубы песню цветов, грустную, но очаровательную песенку:

 
Мы дети сокровенного огня,
Огня, горящего внутри земли,
Мы рождены зарею и росой,
Мы рождены водой,
Но ранее всего – мы дети неба.
 

Эта песня, грустный и спокойный мотив которой еще усиливал невозмутимую меланхолию Корнелиуса, вывела из терпения Грифуса.

– Эй, господин певец, – закричал он, – вы не слышите, что я вошел?

Корнелиус обернулся.

– Здравствуйте, – сказал он.

И он снова стал напевать:

 
Страдая от людей, мы от любви их гибнем,
И тонкой ниточкой мы связаны с землей;
Та ниточка – наш корень, наша жизнь,
А руки мы вытягиваем к небу.
 

– Ах, проклятый колдун, я вижу, ты смеешься надо мной! – закричал Грифус.

Корнелиус продолжал:

 
Ведь небо – наша родина; оттуда,
Как с родины, душа приходит к нам
И снова возвращается туда:
Душа, наш аромат, опять идет на небо.
 

Грифус подошел к заключенному.

– Но ты, значит, не видишь, что я захватил с собой хорошее средство, чтобы укротить тебя и заставить сознаться в твоих преступлениях?

– Вы что, с ума сошли, дорогой Грифус? – спросил, обернувшись, Корнелиус.

И, когда он увидел искаженное лицо, сверкающие глаза, брызжущий пеной рот старого тюремщика, он добавил:

– Черт побери, да мы как будто больше чем с ума сошли, мы просто взбесились!

Грифус замахнулся палкой.

Но ван Берле оставался невозмутимым.

– Ах, вот как, Грифус, – сказал он, скрестив на груди руки, – вы, кажется, мне угрожаете?

– Да, я угрожаю тебе! – кричал тюремщик.

– А чем?

– Ты посмотри раньше, что у меня в руках.

– Мне кажется, – сказал спокойно Корнелиус, – что это у вас палка, и даже большая палка. Но я не думаю, чтобы вы мне стали этим угрожать.

– А, ты этого не думаешь! А почему?

– Потому, что всякий тюремщик, который ударит заключенного, подлежит двум наказаниям: первое, согласно параграфу девятому правил Левештейна: «Всякий тюремщик, надзиратель или помощник тюремщика, который подымет руку на государственного заключенного, подлежит увольнению».

 

– Руку, – заметил вне себя от злости Грифус, – но не палку, палку!.. Устав об этом не говорит.

– Второе наказание, – продолжал Корнелиус, – которое не значится в уставе, но которое предусмотрено в Евангелии, вот оно: «Взявший меч – от меча и погибнет», взявшийся за палку будет ею побит!..

Грифус, все более и более раздраженный спокойным и торжественным тоном Корнелиуса, замахнулся дубиной, но в тот момент, когда он ее поднял, Корнелиус выхватил ее из его руки и взял себе под мышку.

Грифус рычал от злости.

– Так, так, милейший, – сказал Корнелиус, – не рискуйте своим местом.

– А, колдун, – рычал Грифус, – ну, подожди, я тебя доконаю иначе!

– В добрый час!

– Ты видишь, что в моей руке ничего нет?

– Да, я это вижу и даже с удовольствием.

– Но ты знаешь, что обычно она не бывает пуста, когда я по утрам поднимаюсь по лестнице.

– Да, обычно вы мне приносите самую скверную похлебку или самый жалкий обед, какой только можно себе представить. Но для меня это совсем не пытка; я питаюсь только хлебом, а чем хуже хлеб на твой вкус, Грифус, тем вкуснее он для меня.

– Тем он вкуснее для тебя?

– Да.

– Почему?

– О, это очень просто.

– Тогда скажи: почему?

– Охотно, я знаю, что, давая мне скверный хлеб, ты этим хочешь заставить страдать меня.

– Да, действительно, я даю его не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, негодяй!

– Ну что же, как тебе известно, я колдун, и я превращаю твой скверный хлеб в самый лучший, который доставляет мне удовольствие больше всякого пряника. Таким образом я ощущаю двойную радость: во-первых, оттого, что я ем хлеб по своему вкусу, во-вторых, оттого, что привожу тебя в ярость.

Грифус проревел в бешенстве:

– Ах, так ты, значит, сознаешься, что ты колдун?

– Черт побери, конечно, я колдун. Я об этом только не говорю при людях, потому что это может привести меня на костер, но, когда мы только вдвоем, почему бы мне не признаться тебе в этом?

– Хорошо, хорошо, хорошо, – ответил Грифус, – но если колдун превращает черный хлеб в белый, то не умирает ли этот колдун с голоду, когда у него совсем нет хлеба?

– Что, что? – спросил Корнелиус.

– А то, что я тебе совсем не буду приносить хлеба, и посмотрим, что будет через неделю.

Корнелиус побледнел.

– И мы начнем, – продолжал Грифус, – с сегодняшнего же дня. Раз ты такой колдун, то превращай в хлеб обстановку своей камеры; что касается меня, то я буду ежедневно экономить те восемнадцать су, которые отпускают на твое содержание.

– Но ведь это же убийство! – закричал Корнелиус, вспылив при первом приступе ужаса, который охватил его, когда он подумал о столь страшной смерти.

– Ничего, – продолжал Грифус, поддразнивая его, – ничего, раз ты колдун, ты, несмотря ни на что, останешься в живых.

Корнелиус опять перешел на свой насмешливый тон и, пожимая плечами, сказал:

– Разве ты не видел, как я заставил дордрехтских голубей прилетать сюда?

– Ну, так что же? – сказал Грифус.

– А то, что голуби – прекрасное блюдо. Человек, который будет съедать ежедневно по голубю, не умрет с голоду, как мне кажется.

– А огонь? – спросил Грифус.

– Огонь? Но ведь ты же знаешь, что я вошел в сделку с дьяволом. Неужели ты думаешь, что дьявол оставит меня без огня?

– Каким бы здоровьем человек ни обладал, он все же не сможет питаться одними голубями. Бывали и такие пари, но их всегда проигрывали.

– Ну, так что же, – сказал Корнелиус, – когда мне надоедят голуби, я стану питаться рыбой из Вааля и Мааса.

Грифус широко раскрыл испуганные глаза.

– Я очень люблю рыбу, – продолжал Корнелиус, – ты мне ее никогда не подаешь. Но что же, я воспользуюсь тем, что ты хочешь уморить меня голодом, и полакомлюсь рыбой.

Грифус чуть было не упал в обморок от злости и страха.

Но он сдержал себя, сунул руку в карман и сказал:

– Раз ты меня вынуждаешь, так смотри же!

И он вынул из кармана нож и открыл его.

– А, нож, – сказал Корнелиус, становясь в оборонительную позу с палкой в руках.

XXIX. В которой ван Берле, раньше чем покинуть Левештейн, сводит счеты с Грифусом

И они оба стояли какой-то момент неподвижно, один готовый нападать, другой – обороняться.

Но ввиду того, что такое положение могло продолжаться бесконечно, Корнелиус решил выпытать у своего противника причину его бешенства.

– Итак, чего же вы еще хотите? – спросил он.

– Я тебе скажу, чего я еще хочу, – ответил Грифус, – я хочу, чтобы ты мне вернул мою дочь Розу.

– Вашу дочь? – воскликнул Корнелиус.

– Да, Розу, которую ты похитил у меня своими дьявольскими уловками. Послушай, скажи, где она?

И Грифус принимал все более и более угрожающую позу.

– Розы нет в Левештейне! – опять воскликнул Корнелиус.

– Ты это знаешь. Я тебя еще раз спрашиваю: вернешь ты мне дочь?

– Ладно, – ответил Корнелиус, – ты расставляешь мне западню.

– В последний раз: ты скажешь мне, где моя дочь?

– Угадай сам, мерзавец, если ты этого не знаешь.

– Подожди, подожди, – рычал Грифус, бледный, с перекошенным от охватившего его безумия ртом. – А, ты ничего не хочешь сказать? Тогда я заставлю тебя говорить!

Он сделал шаг к Корнелиусу, показывая сверкавшее в его руках оружие.

– Ты видишь этот нож; я зарезал им более пятидесяти черных петухов, и так же, как я их зарезал, я зарежу их хозяина – дьявола; подожди, подожди!

– Ах ты, подлец, – сказал Корнелиус, – ты действительно хочешь меня зарезать?

– Я хочу вскрыть твое сердце, чтобы увидеть, куда ты прячешь мою дочь.

И, произнося эти слова, Грифус, в охватившем его безумии, бросился на Корнелиуса, который еле успел спрятаться за столом, чтобы избегнуть первого удара.

Грифус размахивал своим большим ножом, изрыгая угрозы.

Корнелиус сообразил, что если Грифусу до него нельзя достать рукой, то вполне можно достать орудием. Пущенный в него нож мог свободно пролететь разделявшее их пространство и пронзить ему грудь; и он, не теряя времени, со всего размаха ударил палкой по руке Грифуса, в которой зажат был нож. Нож упал на пол, и Корнелиус наступил на него ногой.

Затем, так как Грифус, возбужденный и болью от удара палкой, и стыдом от того, что его дважды обезоружили, решился, казалось, на беспощадную борьбу, Корнелиус решился на крайние меры.

Он с героическим хладнокровием стал осыпать ударами своего тюремщика, выбирая при каждом ударе место, на которое опустить дубину.

Грифус вскоре запросил пощады.

Но раньше, чем просить пощады, он кричал и кричал очень громко. Его крики были услышаны и подняли на ноги всех служащих тюрьмы. Два ключаря, один надзиратель и трое или четверо стражников внезапно появились и застали Корнелиуса на месте преступления – с палкой в руках и ножом под ногами.

При виде свидетелей его преступных действий, которым смягчающие обстоятельства, как сейчас говорят, не были известны, Корнелиус почувствовал себя окончательно погибшим.

Действительно, все данные были против него.

Корнелиус в один миг был обезоружен, а Грифуса заботливо подняли с пола и поддержали, так что он мог, рыча от злости, подсчитать ушибы, которые шишками вздулись на его плечах и спине.

Тут же на месте был составлен протокол о нанесении заключенным ударов тюремщику. Протокол, подсказанный Грифусом, трудно было бы упрекнуть в мягкости. Речь шла ни больше ни меньше, как о покушении на убийство тюремщика с заранее обдуманным намерением и об открытом мятеже.

В то время как составляли акт против Корнелиуса, два привратника унесли избитого и стонущего Грифуса в его помещение, так как после данных им показаний присутствие его было уже излишне.

Схватившие Корнелиуса стражники посвятили его в правила и обычаи Левештейна, которые он, впрочем, и сам знал не хуже их, так как во время его прибытия в тюрьму ему прочли эти правила, некоторые параграфы которых врезались ему в память.

Стражники, между прочим, рассказали ему, как эти правила в 1668 году, то есть пять лет тому назад, были применены к одному заключенному по имени Матиас, который совершил преступление гораздо менее тяжелое, чем преступление Корнелиуса.

Матиас нашел, что его похлебка слишком горяча, и вылил ее на голову начальнику стражи, который, после такого омовения, имел неприятность, вытирая лицо, снять с него и часть кожи.

Спустя двенадцать часов Матиаса вывели из его камеры. Затем его провели в тюремную контору, где отметили, что он выбыл из Левештейна.

Затем его провели на площадь перед крепостью, откуда открывается чудесный вид на расстояние в одиннадцать лье.

Здесь ему связали руки.

Затем завязали глаза, велели прочитать три молитвы. Затем ему предложили стать на колени, и левештейнские стражники, в количестве двенадцати человек, по знаку сержанта, ловко всадили в его тело по одной пуле из своих мушкетов, от чего Матиас тотчас же пал мертвым.

Корнелиус слушал этот неприятный рассказ с большим вниманием.

– А, – сказал он, выслушав его, – вы говорите: спустя двенадцать часов?

– Да, мне кажется даже, что полных двенадцати часов и не прошло, – ответил рассказчик.

– Спасибо, – сказал Корнелиус.

Еще не успела сойти с лица стражника сопровождавшая его рассказ любезная улыбка, как на лестнице раздались громкие шаги.

Шпоры звонко ударяли о стертые края ступеней.

Стража посторонилась, чтобы дать проход офицеру.

Когда офицер вошел в камеру Корнелиуса, писец Левештейна продолжал еще составлять протокол.

– Это здесь номер одиннадцатый? – спросил офицер.

– Да, господин полковник, – ответил унтер-офицер.

– Значит, здесь камера заключенного Корнелиуса ван Берле?

– Точно так, господин полковник.

– Где заключенный?

– Я здесь, сударь, – ответил Корнелиус, чуть побледнев, несмотря на свое мужество.

– Вы Корнелиус ван Берле? – спросил полковник, обратившись на этот раз непосредственно к заключенному.

– Да, сударь.

– В таком случае следуйте за мной.

– О, – прошептал Корнелиус, у которого сердце защемило предсмертной тоской. – Как быстро делаются дела в Левештейне, а этот чудак говорил мне о двенадцати часах.

– Ну, вот видите, что я вам говорил, – прошептал на ухо осужденному стражник, столь сведущий в истории Левештейна.

– Вы солгали.

– Как так?

– Вы обещали мне двенадцать часов.

– Ах да, но к вам прислали адъютанта его высочества, притом одного из самых приближенных, господина ван Декена. Такой чести, черт побери, не оказали бедному Матиасу.

– Ладно, ладно, – заметил Корнелиус, стараясь поглубже вздохнуть, – ладно, покажем этим людям, что крестник Корнеля де Витта может, не поморщившись, принять столько же пуль из мушкета, сколько их получил какой-то Матиас.

И он гордо прошел перед писцом, который решился сказать офицеру, оторвавшись от своей работы:

– Но, полковник ван Декен, протокол еще не закончен.

– Да его и не к чему кончать.

– Хорошо, – ответил писец, складывая с философским видом свои бумаги и перо в потертый и засаленный портфель.

«Мне не было дано судьбой, – подумал Корнелиус, – завещать в этом мире свое имя ни ребенку, ни цветку, ни книге». И мужественно, с высоко поднятой головой последовал он за офицером.

Корнелиус считал ступени, которые вели к площади, сожалея, что не спросил у стражника, сколько их должно быть. Тот в своей услужливой любезности, конечно, не замедлил бы сообщить ему это.

Только одного боялся приговоренный во время своего пути, на который он смотрел как на конец своего великого путешествия, именно – что он увидит Грифуса и не увидит Розы. Какое злорадное удовлетворение должно загореться на лице отца! Какое страдание – на лице дочери!

Как будет радоваться Грифус казни, этой дикой мести за справедливый в высшей степени поступок, совершить который Корнелиус считал своим долгом. Но Роза, бедная девушка! Что, если он ее не увидит, если он умрет, не дав ей последнего поцелуя или, по крайней мере, не послав последнего «прости»! Неужели он умрет, не получив никаких известий о большом черном тюльпане?

Нужно было иметь много мужества, чтобы не разрыдаться в такой момент.

Корнелиус смотрел направо, Корнелиус смотрел налево, но он дошел до площади, не увидев ни Розы, ни Грифуса.

Он был почти удовлетворен. На площади Корнелиус стал усиленно искать глазами стражников, своих палачей, и действительно увидел дюжину солдат, которые стояли вместе и разговаривали. Стояли вместе и разговаривали, но без мушкетов; стояли вместе и разговаривали, но не выстроенные в шеренгу. Они, скорее, шептались, чем разговаривали, – поведение, показавшееся Корнелиусу недостойным той торжественности, какая обычно бывает перед такими событиями.

 

Вдруг, хромая, пошатываясь, опираясь на костыль, появился из своего помещения Грифус. Взгляд его старых серых кошачьих глаз зажегся в последний раз ненавистью. Он стал теперь осыпать Корнелиуса потоком гнусных проклятий; ван Берле вынужден был обратиться к офицеру.

– Сударь, – сказал он, – я считаю недостойным позволять этому человеку так оскорблять меня, да еще в такой момент.

– Послушайте-ка, – ответил офицер смеясь, – да ведь вполне понятно, что этот человек зол на вас; вы, говорят, здорово избили его?

– Но, сударь, это же было при самозащите.

– Ну, – сказал офицер, философски пожимая плечами, – пусть он говорит. Не все ли вам теперь равно?

Холодный пот выступил у Корнелиуса на лбу, когда он услышал этот ответ, который воспринял как иронию, несколько грубую, особенно со стороны офицера, приближенного, как говорили, к особе принца.

Несчастный понял, что у него нет больше никакой надежды, что у него нет больше друзей, и он покорился своей участи.

– Пусть так, – прошептал он, склонив голову.

Затем он обратился к офицеру, который, казалось, любезно выжидал, пока он кончит свои размышления.

– Куда же, сударь, мне теперь идти? – спросил он.

Офицер указал ему на карету, запряженную четверкой лошадей, сильно напоминавшую ему ту карету, которая при подобных же обстоятельствах уже раз бросилась ему в глаза в Бюйтенгофе.

– Садитесь в карету, – сказал офицер.

– О, кажется, мне воздадут почести на крепостной площади.

Корнелиус произнес эти слова настолько громко, что стражник, который, казалось, был приставлен к его персоне, услышал их. По всей вероятности, он счел своим долгом дать Корнелиусу новое разъяснение, так как подошел к дверце кареты, и, пока офицер, стоя на подножке, делал какие-то распоряжения, он тихо сказал Корнелиусу:

– Бывали и такие случаи, когда осужденных привозили в родной город и, чтобы пример был более наглядным, казнили у дверей их дома. Это зависит от обстоятельств.

Корнелиус в знак благодарности кивнул головой. Затем подумал про себя: «Ну что же, слава богу, есть хоть один парень, который не упускает случая сказать вовремя слово утешения».

– Я вам очень благодарен, мой друг, прощайте.

Карета тронулась.

– Ах, негодяй, ах, мерзавец! – вопил Грифус, показывая кулаки своей жертве, ускользнувшей от него. – Он все же уезжает, не вернув мне дочери.

«Если меня повезут в Дордрехт, – подумал Корнелиус, – то, проезжая мимо моего дома, я увижу, разорены ли мои бедные грядки».

57Аргус — в древнегреческой мифологии – многоглазый великан-сторож. В переносном смысле – бдительный страж.
58Дедал — в древнегреческой мифологии – искусный механик, который сделал крылья из перьев и воска и улетел на них, спасаясь от преследования.
Рейтинг@Mail.ru