bannerbannerbanner
Павел. Августин

Дмитрий Мережковский
Павел. Августин

LXXV

О, если бы дошло до нас хотя бы только одно слово Павла о Петре, такое же, как это, Петра о Павле: «брат наш возлюбленный» (II Птр. 3, 15); если бы мы только могли знать, что «сатана сеял их, как пшеницу сквозь сито», – не до конца!

Кажется, в эти именно дни, Марк, ближайший ученик Петра, находится между Петром и Павлом. «Приветствует вас (Иудео-христиан Эллинского Рассеяния) избранная церковь в Вавилоне (Риме) и Марк, сын мой», – пишет Петр (I Птр. 1, 1; 5, 13). – «Приветствует вас… Марк», – пишет и Павел, в те же дни (Кол. 4, 10). Значит ли это, что Марк сближает, а может быть, и примиряет Павла с Петром и что в эти страшные дни, когда оба они «уже изливают кровь свою в жертву», – Павел подал, наконец, «руку общения» Петру здесь, в Риме, так же как там, в Иерусалиме?

Или только в смерти, в вечности, соединятся эти два величайших Столпа Римской – Вселенской Церкви?

LXXVI

Петр и Павел, по преданию, идущему от середины II века, казнены в один и тот же день, 29 июня 64 года, а по свидетельству Климента Римского, Петр казнен на день раньше Павла. Самое раннее свидетельство о казни обоих в один и тот же день уцелело в Римском календаре-мартирологе от 366 года.[87]

Павлу на суде предложен был, вероятно, тот же вопрос, что и всем христианским исповедникам: готов ли он принести жертву (сжечь несколько зерен фимиама на алтаре) римским богам Кесарям, – в том числе и «божественному Кесарю Августу Нерону, divus Caesar Augustus Nero»?

Идучи на суд, или казнь, Петр и Павел обменялись, может быть, взглядами, и Петр прочел в глазах «брата своего возлюбленного», Павла: «Прости!» – и Павел – в глазах Петра: «Прости и ты меня!» И вдруг поняли оба, что после Иисуса никто никого никогда не любил так, как они друг друга.

LXXVII

Петр казнен был, по преданию, на Ватиканском холме, «у теребинфа», а Павел – на Остийской дороге, via Ostiensis, «у кедра».[88]

Петр был, кажется, распят и умолил палачей, по очень древнему сказанию, распять его «вниз головой, чтобы и на кресте ни в чем не равняться с Господом».[89]

Павел, вероятно, по милости своих покровителей из Кесарева дома, избавившись от «львиных челюстей» и от креста, казнен был, как «римский гражданин», мечом.[90]

Слыша, как светлое лезвие меча звенит на потемневшем от воды точильном камне, усомнился, может быть, Павел: «Всякая ли власть от Бога?» – и задумался о том, что значит: «Воздавайте кесарево кесарю, а Божие – Богу»? Но в последний миг, когда уже меч сверкнул над головой, – вдруг понял все: узнал-увидел, так же как тогда, на пути в Дамаск, Иисуса, идущего к нему, в «сиянии, превосходящем сияние солнечное», и сам просиял, как солнце.

LXXVIII

В 258 году, во дни Константина Великого, Петр и Павел соединились в общей «усыпальнице», refrigerium, в катакомбах на Аппиевой дороге, via Appia, той самой, по которой Павел вошел в Рим. Кости его перенесены были сюда с Остийской дороги, via Ostiensis, а кости Петра – с Ватиканского холма.[91] Эти два врага соединились в общей могиле на веки веков, так же как в Церкви два духа: Петр и Павел.

Долго покоились останки Павла в нынешней церкви Paulus extra muros; только в начале IV века снова перенесены были на Остийскую дорогу, а останки Петра – на Ватиканский холм. «Петр, похороненный в Риме, на Ватикане, близ Триумфальной дороги, juxta viam Triumphalem, во всей вселенной прославляется», – скажет бл. Иероним.[92] А Павел почил, «вне городских стен», extra muros, вдали от «Триумфальной дороги».

«В разные дни пострадали они, но были одно, unum erant», – скажет бл. Августин. «Петр пошел вперед, а Павел – за ним».[93] Нет, вперед пошел Павел, а за ним – Петр.

LXXIX

Там, где круговую пляску ведут, в сапфирно-голубом тумане, острова Эгейского моря, как хор Океанид, есть островок пустынный, Патмос, где в зелено-лазурных пещерах, под навесом розовых скал, слышится лишь вечный шум прибоя, вздохи дельфинов и плач гальцион.[94]

Кажется, зимою 69 года на этом островке было видение «рабу Господню, Иоанну». – «Я, Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царстве, и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос, за слово Божие и за свидетельство (мученическое, martyrian) Иисуса Христа. Был же я в духе, в день воскресный, и услышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: „Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний. То, что видишь, запиши в книгу и пошли церквам“ (Откр. 1, 1–11).

Кто этот «раб Господень, Иоанн»? Кем бы он ни был, это во всяком случае, не «Пресвитер Иоанн Эфесский», один из вероятных творцов IV Евангелия.[95] Чтобы в этом убедиться, стоит лишь сравнить довольно правильный, греческий, простонародный, общий язык, koiné, евангелиста Иоанна с полугреческим, полуарамейским языком творца Откровения. Так же легко убедиться, что этот «Иоанн» – не один из двух сынов Зеведеевых, – «ученик, которого любил Иисус». Тот Иоанн казнен, вероятно, вместе с братом своим Иаковом, Иродом Агриппой I, в 40-х годах, – во всяком случае до «Апостольского собора» в Иерусалиме, так как на нем не присутствует, что невозможно, конечно, если бы он был жив (Д. А. 12, 1–2, 15)…

 

Не могло не исполниться и слово Господне, сказанное обоим братьям вместе: «Чашу, которую Я пью, будете пить», – чашу смерти мученической (Мк. 10, 39).

Кто же этот «Иоанн», неизвестный творец Апокалипсиса? Если «исповедник», «мученик», как он сам себя называет, то во всяком случае не до конца, не до смерти, мученик; может быть, один из тех, кто услышал слово Господне: «Выйди (беги), народ Мой, из нее (из Рима; Rome he porne, „Рим – Блудница“), чтобы не участвовать вам во грехах ее и не подвергнуться язвам ее» (Откр. 18, 4). Что этот Иоанн – беглец из Рима, тем вероятнее, что о. Патмос – первая гавань на пути из Эфеса в Рим, последняя – из Рима в Эфес, где уцелеет самое живое предание о двух «Иоаннах», Апостоле и Пресвитере; и тем еще вероятнее, что в книге этой самый воздух – тот же, что в Риме тех ужасных, августовских дней 64 года: запах звериной клетки-логова, как на арене цирка, и ангельских кадильниц фимиам, как в видениях мучеников, и сладострастно-благоуханный смрад от тела «Великой Блудницы»; а надо всем – голубовато-знойная мгла Римской malaria, – горячешный жар и бред, – «огненного искушения ужас», гарь человечьего мяса, как от горящих людей-факелов, в садах Нерона. Книги этой не написал бы тот, кто не дышал сам этим воздухом, кто своими глазами не видел «царства Зверя».

LXXX

Кем бы ни был «Иоанн» Апокалипсиса, он, в противоположность «евангелисту Иоанну», – злейший враг Павла, который является здесь под видом «лжепророка Валаама» (2, 14) и «лжеапостола» (2, 9; 3, 9). «Павел – Симон Волхв», с которым в Риме борется и которого побеждает Петр; Павлово «восхищение до третьего неба» – полет Симона Волхва, – с этим толкованием Псевдо-Климента (150–160 гг.) согласился бы, может быть, и тайновидец Патмоса.[96] Будут, и в этом толковании, низвергнуты в ад оба, Павел и Симон Волхв.

Злейший враг Павла – Иоанн Апокалипсиса, и Рима тоже – враг злейший.

«Яростным вином блудодеяния своего она (Римская Блудница) напоила все народы» (Откр. 18, 2). – «Кровью святых упоена и кровью мучеников Иисусовых» (17, 6). «За то, в один день, придут на нее казнь и смерть, и будет сожжена огнем» (18, 8). «Воздайте ей так, как она воздавала вам, и вдвое воздайте ей, по делам ее» (18, 6). «Сильный Ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг его в море, говоря: „с таким стремлением повержен будет Вавилон (Рим), великий город, и уже не будет его“ (18, 21). „Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!“ (18, 2) „Возрадуемся и возвеселимся!“ (19, 7).

Гибель всего, что мы называем «культурой», «цивилизацией», и если не всего, то многого, за что Павел благословляет Рим, как «власть от Бога» (Рим. 13, 1), – для Иоанна Апокалипсиса есть торжество Иисуса.

LXXXI

Если самая радостная из всех, в мире бывших и, вероятно, будущих книг, – Евангелие, то самая страшная, – Апокалипсис. Ужас ее – в небывалом нигде, никогда, сочетании математики с тем, что нам кажется «бредом безумья», геометрически точной меры – с безмерностью. Тайна Истории – времени есть и тайна Апокалипсиса – вечности: тáк было, тáк будет; было, в начале и в продолжении мира, – будет, в конце.

«Здесь – мудрость. Кто имеет ум, сочти число Зверя, ибо это число человеческое; число его – шестьсот шестьдесят шесть» (Откр. 13, 18). Вот и для нас все еще, или уже, неотразимое совпадение внешнего, исторического, и внутреннего, религиозного, опыта: две непреложно-точные, математические меры: человек – Зверь, человек – Бог; цель Истории – царство Зверя, или царство Божие.

В этом и Павел согласился бы с Иоанном Откровения, так же как с Петром.

LXXXII

Кажется, в Риме, после бегства Петра, была такая минута, когда все будущие судьбы Церкви, а следовательно, и всего христианского человечества зависели от одного Павла: вынесет ли он или не вынесет, один из всех, всю тяжесть Креста? Вынес, – «Христу сораспялся» воистину (Гал. 2, 19); больше, чем на себя поднял, – принял на себя, так же как Иисус, весь грех, все проклятие всего человечества: сам сделался «грехом», hamartia (II Кор. 5, 21), и «проклятием», katára, за нас всех (Гал. 3, 13).

Чтó дало ему нужную для этого силу, чтó спасло? Кажется, то самое, что может спасти и все христианское человечество. В тот последний миг, когда меч уже сверкнул над головой Павла, он, может быть, вдруг понял, как еще никогда не понимал, величайшую тайну всей жизни своей и почувствовал, как еще никогда не чувствовал, ту радость, которой некогда был и будет сейчас «восхищен до третьего неба»; тайна человеческой свободы есть тайна Божественной Необходимости, – Предопределение, próthesis: «будет Бог все во всех, – все спасутся».

Понял, в эту минуту, первый святой, Павел, то, чем может спастись и последний из грешников, – что самый святой из святых и самый грешный из грешников – он.

Этого уже никто никогда не поймет так ясно, как Павел, это поймет, через четыре века, почти так же ясно только один человек – св. Августин.

II. Августин

I

«Голос мой умолкает, и слова мои заглушаются рыданиями…

Город, победитель мира, побежден; столица Римской империи опустошена пламенем, и граждане ее бегут во все концы мира». – «Светоч мира погас, и, в одном павшем городе, погиб весь человеческий род», – пишет св. Иероним из Вифлеема в 410 году, при первом известии о взятии Рима варварскими полчищами Алариха.[97]

Плачет, почти без слов, на одном конце христианского мира, в Азии, у колыбели Христа, в Вифлееме, один из двух великих учителей Церкви, а на другом конце, в Африке, в городе Гиппоне, у Средиземного моря, колыбели христианства, другой великий учитель, в те же дни, при том же известии, не плачет, или не хочет плакать: «Слишком скорбеть не будем о погибших (в Риме), ибо радуются ныне души их, на небе, что избавились, наконец, от всех бедствий земных». – «Да и так ли уж трудно великому сердцу сохранить спокойствие, видя, как рушатся камни, падают бревна, и умирают смертные?»[98]

Но это спокойствие, кажется, только наружное, – ответ закоренелым язычникам, хорошо помнящим недавние дни Юлиана Отступника и, может быть, тут же, в Гиппонской базилике, в толпе Августиновых слушателей, шепчущих злорадно: «Уж лучше бы он о Риме молчал! О sui taceat de Roma!.. Все эти бедствия миновали бы нас, если бы все еще приносились жертвы богам».[99] Кажется, это спокойствие есть разумный ответ не только язычникам, но и малодушным христианам, слишком поверившим безумному горю св. Иеронима: «Весь род человеческий погиб в одном городе». Знает, может быть, и Августин, что значит для мира падение Рима, и слезы его, остановившиеся в горле, может быть, горячее пролитых слез Иеронима.

«Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!» – «Возрадуемся и возвеселимся!» – этого, во всяком случае, уже не повторил бы, с тайновидцем Патмоса, ни тот, ни другой; «будем молиться, да приидет Господь и разрушит мир», – не повторили бы они, и с Оригеном, этого::[100] надо еще миру долго быть, – это они уже поняли оба, и оба, вероятно, согласились бы с Павлом: «Ныне вы знаете, что не допускает открыться ему (Антихристу)… ибо тайна беззакония уже совершается; но не совершится, доколе удерживающий, ho katechon, не будет взят от среды» (II Фее. 2, 6–7). Этот неназванный, таинственный, «Удерживающий», – по обычному толкованию, не кто иной, как миродержавный, некогда языческий, а ныне христианский, Рим. Вот почему конец Рима для обоих есть первый шаг к кончине мира.

II

Знает Августин, – знаем и мы сейчас, что значит родиться если не в конце мира, то в конце одного из миров, – в щели Истории, между двумя веками-зонами, двумя жерновами мелющими, – между тем, что еще не умерло, и тем, что еще не родилось, – двумя кругами той восходящей или нисходящей лестницы, которую мы называем «мировым развитием», «эволюцией»; что значит родиться перед «Нашествием варваров». Этим-то Августин и близок нам, ближе, может быть, всех святых, после Павла, жившего и умершего в еще более тесной щели между веками-зонами, перед еще более грозным Концом.[101]

 

III

Близок нам Августин и другою мукою: он – такой же и тем же на смерть раненый или ранивший себя, как мы. «Вера, ищущая разума», по слову св. Фомы Аквинского, «противоположного близнеца» его и продолжателя, – вот общая рана, его и наша.[102]

«Я не верил бы, если бы не думал (разумом не понимал), что надо верить», – скажет Фома Аквинский, и Августин мог бы сказать.[103]

Поняли оба, или думают, что поняли, почему Господь не сказал: «истину почувствуете», а сказал: «познаете истину». Вера для них обоих есть пережитая сердцем истина разума. «Вера ни в чем не может противоречить разуму», – думает Фома, и Августин думает так же.[104]

Но вот, ранен; боль от раны чувствует всегда, но долго не знает, чем ранен, а когда наконец узнает – им же самим отточенным, но не им направленным против веры лезвием разума, то ужаснется так, что никому об этом не скажет, даже себе; но по тому, как он об этом молчит, или чтó говорит около этого, можно догадаться, что это именно так.

Веру найти «ищущим разумом», разрешить между ними все противоречия кажется ему сначала легко. «Сделай, Отец, чтоб я Тебя искал»; не говорит: «нашел», потому что не сомневается, что разум найдет веру. «Я мог бы скорее усомниться в том, что я есмь, нежели в том, что истина (в Боге) постигаема разумом». Этим начинаются все его поиски веры и этим кончаются: «Пойми, чтобы верить, и верь, чтобы понять».[105]

«Разум крепко люби», – завещает он молодому другу и ученику. «Отроки мы были разумнейшие, intelligentissimi, удивительные первопричин искатели», – вспоминает с умилением свою собственную языческую молодость. «Бог не может ненавидеть разум, который дарует нам, вместе с жизнью, и который так возвышает нас над животными».[106]

Бог – в человеческом разуме, и разум – в Боге: этот религиозный опыт начал Павел, продолжает Августин и кончит Фома Аквинский.

«Я хотел иметь такую же уверенность в невидимом, как в том, что 7 + 3 = 10». «Будем считать, calculentus», – могли бы сказать св. Августин и св. Фома, вместе с Лейбницем, – «будем считать», чтобы верить. Что это невозможно, Августин скоро или нескоро поймет, но что-то останется в нем навсегда от этой веры в божественность человеческого разума. «Бог воплотился в человеке… Этого одного достаточно, чтобы опрокинуть всю гордыню ума», – это помнит он или только знает, что надо бы помнить всегда, но слишком часто забывает. «В наши дни старушки знают о Боге больше всех древних философов», – это также хотел бы всегда помнить, но часто забывает Фома Аквинский.[107]

«Странно! – удивляется Августин, уже святой или „святеющий“, в письме к другу своей языческой юности, – странно! даже в минуты самой пламенной веры я не могу не рассуждать».[108]

В этом глубочайшем признании – он весь – первый «Св. Умственник», или, говоря нашим плоским и недостаточным, но для всех понятным, словом, «Св. Интеллигент»; первый, и уже крайний «интеллигент» – св. Августин, а второй, еще более крайний, – св. Фома Аквинский.

«Странно» – в этом удивлении – еще не рана, а только царапина, но уже от того самого слишком остро отточенного и прямо в сердце направленного лезвия разума. Пламенную нежность – не только любовь, но и детскую, женскую нежность к Богу – соединяет Августин с ледяной, беспощадной диалектикой, сначала безболезненно, бесстрастно, а потом все с большим страхом и болью.

IV

«Правду сказал Пифагор: мудрым быть сверхчеловечески трудно», – это он поймет наконец и устрашится.[109] «Быть мудрым» – значит для него согласовать веру с разумом. Но ищущий разум, прежде чем найти Бога в себе, находит в мире зло.

«Я искал мучительно, откуда зло… и не было исхода, et nоn erat exitus», – это говорит он о начале жизни своей и мог бы сказать о всей жизни. «Вера ни в чем не противоречит разуму». Что же значит «безумие Креста»? Если такого мира, где Отцу не надо было бы жертвовать Сыном за мир, Бог создать не мог, то Он не всемогущ, а если не хотел, – то не всеблаг. Этого, с такою ясностью, Августин не скажет никогда, но по тому, что он говорит, опять-таки около этого, или как об этом молчит, можно догадаться, что он об этом думает или, по крайней мере, это чувствует всегда. Понял, наконец, или почувствовал, что разум для веры может быть тем же, чем нож – для сердца или крест – для распятого.

«О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли, Боже мой… Этого никто не знает, кроме Тебя».[110] И это, опять сказанное в начале жизни, мог бы сказать о всей своей жизни. Это он почти и говорит: «Я искал Тебя, Господи, как только мог, и хотел понять веру мою… и очень устал»…

Шестьдесят лет искал, от 16 до 76, – можно было устать до изнеможения и отчаяния. «Я очень устал… Боже мой, единственная надежда моя, услышь меня, не дай мне изнемочь, в поисках моих, от усталости и отчаяния… дай силу искать Тебя до конца. Ты один видишь силу и немощь мою; исцели немощь, укрепи силу. Ты один видишь знание мое и неведение. Я стучусь, – отвори… Дай мне знать Тебя и любить».[111] Вот вечная молитва всех мучеников мысли, «святых Интеллигентов», от Августина до Паскаля, а может быть, и далее, до Маленькой Терезы, которая, в предсмертной агонии уже не разума, а сердца, «потеряла, – как сама признается, – всякую веру».

87Zahn. 1. 444–446; III Kalend. Jul.: Petri in Catacombas, et Pauli, Ostensi, Tusco et Basso cons. – Liber Pontificalis, ed. Duchesne. I, II. – II Календа pro Hieronim, ed Duchesne: «Petri in Vaticano. Pauli in via Ostensi, utrumque in Catacombas, passi sub Nerone».
88Acta Petri et Pauli, ed. Lipsius. 214, 9. – Zahn. I. 461. – Кажется, в греческом подлиннике, слова: hypó ten terébinthon u plesion tou déndron tou strobilon, указывают на хорошо знакомые, может быть, на высоких холмах, издалека видимые деревья. Римляне всего охотнее выбирали для казни высокие, отовсюду видные места: ad spectanda civibus (Plin. Hist. nat. XXXVI. 24, 3); «чтобы проходящие, видя казненных, страшились» (Quintil. Declamat. 274); «полезнейшего ради примера», res saluberrimi exempli (Tit Liv. Epist. 55).
89Clement. Alex. Strom. VII. I. – Acta Petri et Pauli. 81. – Pseudo-Lin. 69–70. – Euseb. Hist. Eccl. III. I; Demonstr. Evang. III. 5. – Hieronim. De viris illustr. I.
90Meyer. III. 51.
91Память об этом осталась надолго незабвенной. – Vita Constant. П. 40. – Giovanni Battista de Rossi. Roma sotteranea cristiana. Roma, 1864–1877. I. 209–210. – Guiseppe Marchi. Monumenti delle arti cristiane primitive nella metropoli del cristianesimo, disegnati ed illustrati per cura di G. M. Architettura. Roma: Tip. di C. Pulcinelli, 1844. 199–220. – Meyer. III. 499. – Zahn. I. 457.
92Hieronim. De vir illustr. I. – Zahn. I. 458.
93August. Sermo. 259: «quamquam diversis diebus paterentur, unum erant. Praecessit Petrus, secutus est Paulus».
94Rossi. Reisen auf griechischen Inseln des Aegeischen Meeres. 1843. 11. – Constantin von Tischendorf. Reise in der Orient. Leipzig: B. Tauchnitz, 1846. II. 258–265. – Honoré Victor Guérin. Description de 1 île de Patmos et de 1 île de Samos. Paris: A. Durand, 1856. – Arthur Penrhyn Stanley. Sermons preached before His Royal Highness the Prince of Wales during his tour in the East in the spring of 1862 with notices of some of the localities visited. London: J. Murray, 1863. P. 225. – Renan. L'Antechrist. 372–377.
95Д. Мережковский. Иисус Неизвестный. I. Гл. 1, passim.
96Pseudo-Clement. Homel. XVII. 12–17, 19; Recognit. IV. 36. – Renan. Saint Paul. 304–306.
97Hieronim. Epist. 128. IV. Hieronim. In Ezech. Prolog. B Церкви Восточной Иероним, так же как Августин, не «святые», а только «блаженные». В Церкви же, может быть, не только Западной, католической, настоящей, но и будущей, Кафолической, Вселенской, оба – святые.
98August. Sermo de Urbis excidio VI. (Всюду в дальнейших ссылках на творения св. Августина имя его, для краткости, выпущено.)
99Sermo. 105, 12. – Quodvuldt. De tempore barbarico. – Pierre Champagne de Labriolle. Histoire de la littérature latine chrétienne. Paris: Société d'édition «Les belles lettres», 1920. P. 522.
100Oremus ut veniat (Dominus) et destruat mundum. – Origen. In Jes., nov. homel. VI. 4.
101Может быть, больше всего отдаляет от нас Августина его многословная риторика. «Ритор в язычестве», – это понятно и выносимо, но в христианстве трудно вынести, по крайней мере нам, с нашим деловым отвращением к пустословию, особенно к религии: тут, кажется, в нас, грешных, многим Святым неизвестное движение Духа во времени. «Делай!» – говорит Иисус Павлу, на пути в Дамаск; «читай!» – говорит Августину «Глас Божий» (tolle – lege! Возьми – читай!). Павел прежде всего – «делатель»; Августин – «читатель» и уже потом «делатель». Вечный «книжник», «многописец». Одиннадцать огромных фолиантов Бенедиктинского издания, 80 дошедших до нас книг, составляют лишь третью часть всех «Творений Св. Августина». Он и сам признается, что одержим «похотью слов», libido verborum. «Лавочником слов», venditor verborum, сам называет себя (Confess. IX. 5. 1). Тридцать лет «торговал болтовней», loquacitatem… vendebam (Confess. IV. 2. 1), в Тагасте, Карфагене, Риме, Милане, и это не прошло ему даром: «ритор», не только в язычестве, но и в христианстве, – спорщик, диалектик, первый схоластик средних веков, «новый Цицерон», «бог красноречия» (Sekund. Epist. ad August. III). О, конечно, не только это, но и это! Даже в лучших книгах Августина, в «Исповеди» и в «Граде Божием», – целые, для нас непроходимые, Сахары слов. Он это и сам сознает: «Веру я опустошал пустословием жалким и неистовым» fidem… misserima et furiosissima loquacitate vestabaram (De dono persever. II. 55). Да, «Сахары слов», но в них – оазисы, такие райские, что стоит пройти пустыню. Чувствуется иногда и сквозь риторику, что св. Августин – последний великий латинский поэт, – может быть, единственный уцелевший мост между Виргилием и Данте. «Я почти всегда недоволен тем, что говорю… и страдаю оттого, что слова мои не выражают чувства. Как бы я хотел сказать другим все, что испытываю! Мысли иногда пронзают душу мою, как молнии, но слова холодны, медленны и длинны» (De cathis. in rudib. III. 4). Это мог сказать только великий поэт. «Длинные, холодные», серо-свинцовые тучи слов, и вдруг такие молнии, как эти: Знаешь только то, что делаешь, и тем больше знаешь, чем больше делаешь (Regis Jolivet. Saint Augustin et le néo-platonisme chretien. Paris: Denoël et Steele {1932}. P. 160). Люби и делай, что хочешь (In epist. loan. VII. 8). Любить не себя, а Бога – значит любить себя (Tract, in loan. 123, 5). Только Тебя узнав, Господи, себя узнаю. Noverim me, noverim Те (Soliloq. II. 1). Я заблуждаюсь, значит я есмь (De civit. Dei. XI. 26, 7. – De Trinit. X. 14). Прав Паскаль: cogito, ergo sum, найдено за тринадцать веков до Декарта. Перед этой чудесной, в самом деле, «молнийной» краткостью, Юлий Цезарь и Тацит кажутся «длинными». Есть у Августина и целые страницы, где обнажение души человеческой, ее «живые рассечения» напоминают лучшие страницы Толстого и Достоевского; есть «монологи», soliloqia, большей глубины и силы, чем гамлетовское «быть или не быть?». Но и мертвые, как будто, «цветы красноречия» напоминают у него иногда, волшебною прелестью, искрящиеся лунным огнем, на оконных стеклах, цветы мороза. Вспомним также, прежде, чем судить Августина-ритора, что и риторика иногда бывает искренней: под сложностью как будто лживых слов может быть простое и правдивое чувство. Вспомним, что и актер, играющий на сцене, умирает иногда настоящей смертью: кажется, «ритор» Августин – такой, нечаянно или нарочно, чем-то смертельно ранивший себя, актер. Чем же он ранил себя? В этом, конечно, весь вопрос.
102Fides quaerens intellectum. – Antonin Gilbert Sertillanges. Saint Thomas d'Aquin. {Paris}: E. Flammarion {1931}. P. 54.
103Edgar de Bruyne. S. Thomas d'Aquin: le milieu, l'homme, la vision du monde. Paris: G. Beauchesne, 1928. P. 65.
104Sertillanges. 60.
105Soliloq. I. 5. Confess. VII. 10. «Sermo. 43. – In Psalm. 118. – Sermo. 18.
106Epist. 120, ad Consent. De utilit. credendi. XIII. Pierre Guilloux. L'âme de St. Augustin. Paris: J. de Gigord {1921}. P. 365.
107Confess. VI. 3. Giovanni Papini. Saint Augustin; tr. de 1'italien par Paul-Henri Michel. Paris: Librarie Plon {1930}. P. 144. Sertillanges. 60.
108Epist. 4. 2.
109De Trinitate. XIV. 2.
110Confess. VII. 7.
111De Trinitate. XV. 50–51.
Рейтинг@Mail.ru