bannerbannerbanner
Павел. Августин

Дмитрий Мережковский
Павел. Августин

XXXVII

Как же могла она, так нежно любя его, ранить так жестоко? Это можно отчасти понять, по странному, приснившемуся ей десять лет назад, после того как она выгнала из дому сына за манихейство, вещему сну.

Стоя будто бы на какой-то прямой-прямой, длинной-длинной, в бесконечную даль уходящей, «деревянной линейке», regula lignea, и горько плача о погибшем сыне, – вдруг видит идущего к ней, по той же линейке, Светлого Юношу и слышит: «Не плачь, сын твой спасется; вот он уже здесь, с тобой!» – и, оглянувшись, видит, что сын за нею стоит, все на той же линейке.[184]

Вещий сон этот выразил, может быть, то, что действительно было во всем ее существе, а больше всего – в любви к сыну: жесткое, «деревянное» или даже «каменное», но и бесконечно верное, к одной-единственной Цели прямо идущее, прямолинейное. Любит она и сына «прямолинейно» – беспощадно, почти убийственно. «Слишком она меня любила», – чувствует он сам.[185]

Любит его, и ранит почти смертельно. Но как знать? Чтобы такого сложного, как он, упростить, лабиринтно-извилистого выпрямить, может быть, и нужна была такая беспощадная «прямолинейность» любви?

Чтобы это свойство матери понять, надо увидеть его и в сыне. Все свои «блуждания» кончив – «выпрямившись», упростившись окончательно, – будет и он «прямолинеен» (в будущей страшной логике «Предопределения», Praedestinatio). «Выпрямленный лабиринт» св. Августина – «прямая линия» св. Моники.

Матери иногда, во сне, наваливаясь на грудных детей своих, душат их, «засыпают» до смерти, а проснувшись и увидев, чтó сделали, – сходят с ума или убивают себя от отчаяния: так Моника едва не «заспала» Августина.

Да, «дивен Бог во Святых Своих», – и страшен.

XXXVIII

Двое будущих святых, Августин и Моника, выгнали из дому ни в чем не повинную женщину, как добрый человек и собаки не выгонит. «Если это грех (еще бы не грех!), то и его, вместе со всеми остальными, очистил огонь Благодати», – решает один из мирских апологетов Августина.[186] Но вопрос вовсе не в том, «очищен» ли грех огнем Благодати, а в том, как очищен. Не извне, насильственно, совершается в людях «очищение» Благодатью, а изнутри, свободно, и надо для этого человеку увидеть свой грех и покаяться. Но Августин и Моника греха своего не видят и не каются вовсе. «В пятницу ли поститься или в субботу?» – смущается совесть Моники, а в этом деле невозмутимо спокойна. – Веря, что одна «Мировая Душа» – во всем живом, Августин-манихей умиляется почти до слез, видя, как «млечными слезами плачет смоковница, когда с нее срывают плоды», а к слезам матери сына своего равнодушен, или кажется таким (но ведь и это страшно). Помнит сердце свое, «истекавшее кровью», а об ее сердце забыл. «Мухи не принес бы я в жертву, если бы за то обещали мне и венец чистого золота», а женой и сыном жертвует.[187]

«Значит ли это, что такое сокровище (святость Августина) куплено слишком дорогою ценою?» – спрашивает другой апологет. Глупый и нечестивый вопрос! Капища Ваалу строились на костях человеческих, но не Церковь Божия. Да и святость Августина куплена ценою вовсе не таких жертв.[188]

Судят ли грешные святых? Нет, не судят. Но Бог может судить святых своих и через грешных. Невидимое святым в V веке – в XX – может быть видимо грешным; так же невидимое святым сейчас, может быть, грешные увидят в будущих веках.

Кажется, во дни Гомера глаз человеческий не отличал зеленого цвета от голубого (слово glaukos, одно для обоих цветов), а в наши дни уже отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле что-то изменилось – пошло вперед; так же точно изменилось, может быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе, за полторы тысячи лет христианства, от Августина до нас, и по тому, как изменилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух.

XXXIX

«Жизнью века сего я уже начинал тяготиться; уже не так, как прежде, томился жаждой богатства и почестей… Но похоть к женщине все еще крепко держала меня». – «Даруй мне, Господи, целомудрие, – только не сейчас!»– молился я, боясь быть услышанным слишком скоро»[189]

Надо отдать ему справедливость, – он себя не щадит: в маленьких, грешных, «задних мыслях» (сколько их может быть и у святых!) иногда труднее признаться, чем в больших, уже совершенных грехах.

«Старые любовницы мои, Пустяки пустяков, Суеты сует, nugae nugarum et vanitates vanitatum, все еще крепко держали меня за одежду плоти моей и шептали мне на ухо: „Как же ты покинешь нас, и мы уже не будем с тобой, во веки веков, и тебе уже, с этой минуты, нельзя будет делать того-то и того-то?“ И что они напоминали мне в этом: „того-то и того-то“, – какие мерзости. Боже мой, какие стыды… да избавит от них раба Твоего милосердие Твое!»[190]

Да, он себя не щадит. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь». Это еще не христианское смирение, но, может быть, в деле спасения, это иногда нужнее смирения. Этим простым, человеческим: «Я себе не нравлюсь», – Августин и спасется.

«Чего они только ни напоминали мне, Боже мой!.. Но я уже слушал их меньше, чем вполуха; громко, лицом к лицу, они уже не смели говорить со мной, а только за спиной моей тихонько ворчали, как бы украдкой молили меня, уходящего, в последний раз оглянуться на них… Но я уже весь горел от стыда, что все еще слушаю шепот тех Пустяков и все еще колеблюсь».[191]

«Две были борющихся воли во мне („две Души“, „два Двойника“): старая плотская воля и новая, духовная. И душу мою раздирали они, борясь. Вот когда понял я, по собственному опыту, experimento, что значит: „плоть против духа, и дух против плоти“. Я был еще в обоих, но уже больше в том, что любил, чем в том, что ненавидел, и даже в этом втором был уже не я, потому что я это больше терпел, чем делал».[192]

«Я – в обоих, я – в Двух», ego in utroque, – кажется, нельзя найти точнее формулы, сделать точнее опыта, для «Двух Душ», Гёте-Фауста – Манеса, Двух Душ всего человечества.

«И был я, как во сне… хотел проснуться, и не мог… Ты, Боже, говорил мне: „Проснись!“ – но я отвечал Тебе: „Вот-вот, сейчас; минутку, только минутку, еще погоди“.[193]

Да, св. Тереза Испанская права: каждого человека и всего человечества душа может сказать о св. Августине: «Узнаю себя в нем!»

 

XL

И вот вдруг опять, в самую нужную минуту, самая нужная книга – «Эннеады» Плотина, в латинском переводе (греческому языку так и не научился) того самого Викторина, чье изваяние на Римском форуме еще недавно казалось ему «величайшей, доступной сынам человеческим, славой».

«В книге этой прочел я… что Слово стало плотью; но еще прочел, что Слово стало Человеком и «обитало с нами» и «приняло вид раба»… и «опустошило и смирило Себя даже до смерти» и что имя Ему: «Иисус». – «Свет я уже видел, но был еще далек от Света… потому что Христос был для меня только человеком, познавшим истину так, как не познавал ее никто из людей… но не был еще самою Истиной, persona veritatis». – «Я еще не имел Господа моего, смиренный – Смиренного». – «И, найдя жемчужину… все еще колебался я отдать за нее все, что имею».

– «Не будучи безумным, я уже хотел быть мудрым… И если б не нашел пути ко Христу, то погиб бы со всей мудростью моей, потому что все еще не понимал, какая разница между тем, чтобы знать, где родная земля, и тем, чтобы в ней быть».[194]

Очень важно для него и для нас, что снова подходит он – возвращается ко Христу – не через христианство, а через язычество. «Ты язычников призвал в наследие Твое, Господи; пришел и я к Тебе от язычников, обращая мысли мои к золоту, которое повелел Ты некогда Израилю унести из Египта, потому что оно везде – Твое».[195]

Может быть, он и сам еще не знает, зачем нужно ему было прийти ко Христу «от язычников»; но мы теперь уже знаем зачем: чтобы сделаться вторым, после Павла, «Апостолом язычников» – нашим, по преимуществу, потому что и наш путь тот же, как его: все мы, в лучшем случае, – такие же, как он, бывшие христиане – настоящие язычники, – возвращающиеся ко Христу «отступники»; так же и мы могли бы сказать о нашем «золоте из Египта» – лучшем из всего, что мы называем «культурой»: «оно везде – Твое».

XLI

Десять лет не открывал он Писания, но в эти дни снова открыл и «принялся читать с жадностью, особенно Павла… радуясь и ужасаясь вместе». – «Путь Твой, Господи, мне был уже радостен, но тесноты его я еще ужасался».[196]

«В эти же дни Ты внушил мне пойти к верному рабу Твоему, Симплициану, духовному отцу Амвросия; он же его и крестил. Симплициан был очень стар и, как мне казалось… проведя столько лет в служении Господу, достаточно опытен, чтобы наставить и меня на путь Господен».[197] – «Итак, придя к нему, я поведал ему все мои блуждания по извилистым путям, circuitus erroris mei».

Ангелу своему подобен, чье имя Simplicianus, значит «Простой», Симплициан был очень прост умом. Хуже, казалось, нельзя было сделать выбора, чтобы распутать клубок Августиновых сложностей, извилистых путей лабиринта, но вот, оказалось, – лучше нельзя. Вместо того чтобы клубок распутывать, Симплициан только рассказал ему простейший «случай» с тем самым Викторином, что вот уже двадцать лет все мелькал да мелькал перед Августином, делая ему какие-то знаки, точно звал его куда-то или на что-то указывал. Куда и на что, понял Августин только теперь, когда Симплициан, узнав, что он читал «Эннеады», в переводе Викторина, рассказал ему о чудесном обращении ко Христу этого «врага Господня», закоренелого язычника.

Дело было так. Как-то раз, должно быть, случайно заглянул он в Евангелие и зачитался им так, что не мог от него оторваться, пока не дочитал до конца. Прочел и другие книги Писания и допытался наконец истины – во Христа уверовал, но еще втайне, – исповедать Его перед людьми боялся и стыдился (это было во дни Юлиана Отступника). Только наедине часто говаривал Симплициану: «Я уже христианин». Но тот каждый раз отвечал ему: «Пока не будешь в Церкви, не поверю!» – «Стены, что ли, делают христиан?» – смеялся Викторин, но Симплициан отвечал ему все так же: «Пока не будешь в Церкви, не поверю!» И мало-помалу, продолжая читать Писание и укрепляться духом, начал он терять страх и стыд человеческий; когда же потерял его совсем, – пришел однажды к Симплициану и сказал ему: «Пойдем в церковь; я хочу креститься!»[198]

Вот и все, и клубок распутался; выпрямились все «лабиринтные извилины» в одну прямую линию.

Симплициан умолк, и, молча, «тяжко вздохнул» Августин – еще тяжелее, чем тогда, при встрече с пьяным нищим, когда внезапно «сокрушил Господь жезлом Своим кости его» и весь вдруг загорелся желанием сделать то же, что сделал Викторин, но чувствовал, что сделать этого не может; чем больше хочет, тем меньше может, «скованный, крепче всех железных цепей, не кем-либо другим, а самим собою».

«Как же расторг Ты, Господи, цепи мои? А вот как».[199]

XLII

Однажды случилось (столько будет сейчас этих «случаев», что он сам устанет их считать, или побоится другим наскучить, но если мы не поскучаем считать за него, то, может быть, узнаем кое-что для себя нужное, – «узнаем и себя в нем», а ведь это никогда не скучно), – «…случилось однажды, что земляк мой, африканец, Понтитиан, важный при дворе сановник, зашел ко мне… не помню по какому делу… когда мы с Алипием („братом сердца моего“) были одни в доме. Сели и начали беседовать. Вдруг, случайно, forte, заметив лежавшую перед нами на шахматном столике книгу, Понтитиан взял ее и увидел, что это Послания Павла, и очень удивился, потому что меньше всего ожидал их найти у меня, думая, что я читаю только нужные для школы риторские книги. Взглянув на меня, он улыбнулся и поздравил, что я читаю и такие книги… Когда же я сказал ему, что много и усердно изучаю Писание, началась у нас уже иная беседа и, слово за слово, он рассказал нам (опять случайно, forte) об Египетском отшельнике, Антонине, чье имя тогда уже сияло в мире, но было еще нам не известно; рассказал и о множестве пустынных обителей, откуда возносится райское благоухание к Господу… о чем мы тоже не знали; рассказал, что и здесь, в самом Медиолане, за стенами города, есть такие обители… Он говорил, а мы все молча слушали. И вот что он нам еще рассказал.

«Однажды, в городе Тревере, в послеполуденный час, когда император был в цирке, Понтитиан с тремя друзьями вышел погулять в сады, за стенами города, и случайно, forte (здесь начинается вторая цепь случаев в жизни Понтитиана, сплетенная с первою – в жизни самого Августина, – так что одна цепь отвечает другой, как в таблице логарифмов один ряд чисел – другому или в симфонии один ряд созвучий – другому), Понтитиан с друзьями случайно разделились на две четы: он с другом – в одной, а в другой – двое остальных. Эти двое, отойдя от тех и сами не зная, куда идут, vagabundos, набрели (случайно) на какой-то домик, где жили те святые отшельники (случайно, должно быть, не оказавшиеся дома). И войдя в домик, нашли книгу с житием св. Антония, и один из них начал ее читать и удивляться, и загораться, и завидовать, и желать такой же точно жизни для себя, чтобы, оставив службу императору, послужить единому Господу. И вдруг, исполнившись святою ревностью, стыдом и гневом на себя, устремил он глаза на друга и сказал:

– Что мы делаем? о чем хлопочем? чего добиваемся с такими усилиями?.. Сделаться друзьями государя?.. Но как ненадежно это, как опасно, и с каждым шагом все опаснее. И когда-то еще будет! Сделаться же другом Божиим я могу сейчас, сейчас, сию минуту, если только захочу…

Так он сказал и, мучимый родами новой жизни, опустив опять глаза в книгу, продолжал читать. И по мере того как читал, сердце его изменялось, освобождаясь от мира… И весь дрожал он и плакал и вдруг воскликнул:

– Кончено! Буду служить Богу единому, и сейчас же начну, сию же минуту, здесь же, вот на этом самом месте! А если ты со мной не хочешь…

– Нет, и я, и я! – ответил тот.

В это самое время Понтитиан и спутник его, кончив прогулку по другой части сада, вышли в поисках друзей на то место, где были те, и, найдя их, сказали им, что пора домой, потому что солнце на закате. Те же, объяснив им о своем решении… просили их если не пожелают и они сделать того же, то им, по крайней мере, не мешать. Но эти двое, оставшись такими же, как были, – оплакали только судьбу свою (Предопределение, Providentia, – главная мысль Августина и Павла)… порадовались за них и поручили себя их молитвам.

Так, эти двое из четырех, влача сердца свои по земле, trahentes cor in terra, вернулись во дворец, а те двое, вознося к небу сердца, affigentes cor coelo, остались в скиту. Были же у них и невесты; и те, узнав об их решении, дали обет безбрачия и тоже покинули мир.

Так говорил Понтитиан. Ты же, Господи, по мере того как он говорил, обращал меня лицом ко мне. Но, не желая увидеть себя, я как бы прятался от себя самого, спиной к себе самому поворачивался. Но Ты обращал меня опять лицом ко мне. И вдруг увидел я себя, гнусного, запятнанного, израненного, искалеченного, – и ужаснулся; и некуда было бежать от себя; если же я и пытался бежать, – Понтитиан продолжал говорить, что говорил, и Ты опять поворачивал меня ко мне лицом и шире, все шире раскрывал глаза мои, чтоб я увидел себя и возненавидел…»[200]

XLIII

«Понтитиан ушел. Тогда, обернувшись к Алипию, я воскликнул:

– Что это, что это было?.. Что такое мы слышали?..

Так говорил я, сам не зная, что говорю. Он же смотрел на меня молча, с удивлением… потому что лицо мое, и глаза, и звук голоса… говорили больше слов.

И вдруг, оставив его, я кинулся вон из дома. При доме нашем был садик хозяйский, но мы одни пользовались им, потому что хозяин куда-то уехал… Мне хотелось быть одному. Но Алипий побежал за мной… Я, впрочем, был и с ним вдвоем, как один… Сели мы как можно дальше от дома… Я был вне себя, рвал на себе волосы, бил себя по лицу… Алипий же все молчал и ждал, что будет со мною… Слезы душили меня, но я не хотел плакать при нем; встал, пошел в глубину сада… лег под какое-то дерево… и начал плакать, все повторяя:

– Господи, доколе? доколе же, Господи?.. Завтра, все завтра? Отчего же не сейчас, не сию минуту, вот на этом самом месте?..

И вдруг услышал я из соседнего дома детский голос, не знаю, мальчика или девочки, напевавший часто-быстро все одни и те же слова:

 
Возьми – читай!
Возьми – читай!
Tolle, lege!
Tolle, lege!
 

«Что это за песня? – подумал я, вдруг перестав плакать. – Не слыхал ли я, как дети поют ее в какой-нибудь игре?» – все хотел вспомнить и не мог.

 

Вдруг вспомнил – понял: глас Божий велит мне открыть книгу Павла и прочесть, чтó откроется.

Я встал, вернулся туда, где был Алипий и где я оставил книгу… Взял ее, открыл и прочел:

ни сладострастию, ни вожделению… не предавайтесь… но во Христа облекитесь и заботу о плоти не превращайте в похоть, libido.

Больше я не читал… Свет пролился в сердце мое, и мрак озарился».[201]

Тот же «Свет, превосходящий свет солнечный», что осиял Павла, на пути в Дамаск.

184Confess. Ill, II.
185Amabat… more matrum, sed multis multo amplius – за что и «казнит ее Господь праведным бичом Своим, illius carnale desiderium justo dolorum flagello vapularet». – Confess. V. 8, ad fin.
186Papini. 101.
187Guilloux. 90; Confess. III. 10; Confess. IV. 2.
188Bertrand. 28. – «La conversion etait au prix de ce dechirement. Etait-ce I'acheter trop cher?» так же глупо и нечестиво все дальнейшее оправдание обоих святых (loc. cit. 28–31).
189Confess. VIII. 1; Confess. VIII. 7.
190Confess. VIII. 11.
191С. Melior sum… displicens mihi. – Confess. X. 38; Confess. VIII. 1.
192Confess. VIII. 5.
193«Modo, ecce modo; sine paululum!» – Confess. VIII. 5.
194Confess. VII. 9, 10; Confess. VII. 19; VIII. 8, 1; Confess. VII. 20.
195Confess. VII. 7.
196Exultare cum tremore. – Confess. VII. 21; VIII. 1.
197Confess. VIII. 1.
198Confess. VIII. 2.
199Ligatus non ferro alieno, sed mea ferrea voluntate. – Confess. VIII. 5, 6.
200Confess. VIII. 6–7.
201Confess. VIII. 6, 7, 8, 12.
Рейтинг@Mail.ru