bannerbannerbanner
Петербург. Стихотворения

Андрей Белый
Петербург. Стихотворения

Рюмку водочки!

Вон грязные комнаты старого, адского кабачка; вон его стены; стены эти расписаны рукой маляра: кипень финских валов, откуда – из далей, проницая мозглый и зеленоватый туман, на теневых больших парусах к Петербургу опять полетели судна осмоленные снасти.

– «Признавайтесь-ка… Эй, две рюмочки водки! – признайтесь…» – выкрикивал Павел Яковлевич Морковин – белый, белый: обрюзгший – весь оплыл, ожирел; белое, желтоватое личико казалось все ж худеньким, хотя расплылось, ожирело: здесь – мешком; здесь – сосочком; здесь – белою бородавочкой…

– «Я бьюсь об заклад, что для вас представляю загадку, над которою в эту минуту тщетно работает ваш умственный аппарат…»

Вон, вон столик: за столиком сорокапятилетний моряк, одетый в черную кожу (и как будто – голландец), синеватым лицом наклонился над рюмкою.

– «Вам с пикончиком?..»

Кровавые губы голландца – в который раз? – там тянули пламенем жгущий аллаш…

– «Так с пикончиком?»

А рядом с голландцем, за столиком грузно так опустилась тяжеловесная, будто из камня, громада.

– «С пикончиком».

Чернобровая, черноволосая, – громада смеялась двусмысленно на Николая Аполлоновича.

– «Ну-с, молодой человек?» – раздался в это время над ухом его тенорок незнакомца.

– «Что такое?»

– «Что вы скажете о моем поведении на улице?»

И казалось, что та вот громада кулаком ударит по столику – треск рассевшихся досок, звон разбитых стаканчиков огласит ресторан.

– «Что сказать о вашем поведенье на улице? Ах, да что вы об улице? Я же, право, не знаю».

Вот громада вынула трубочку из тяжелых складок кафтана, всунула в крепкие губы, и тяжелый дымок вонючего курева задымился над столиком.

– «По второй?»

– «По второй…»

…………………………………………..

Перед ним блистал терпкий яд; и желая себя успокоить, он выбрал себе на тарелку какие-то вялые листья; так стоял с полной рюмкой в руке, пока Павел Яковлевич озабоченно копошился, стараясь дрожащею вилкою попасть в склизкий рыжичек; и попав в склизкий рыжичек, Павел Яковлевич обернулся (на усах его повисли соринки).

– «Неправда ли, было там странно?»

Так стоял он когда-то (ибо все это – было)… Но рюмки чокнулись звонко; так же чокнулись рюмки… – где чокнулись?

– «Где?»

Николай Аполлонович силился вспомнить. Николай Аполлонович, к сожалению, вспомнить не мог.

– «А там под забором… Нет, хозяин, сардинок не надо: плавают в желтой слизи».

Павел Яковлевич сделал Аблеухову пояснительный жест.

– «Как я там вас настиг: вы стояли над лужею и читали записочку: ну, думаю я, редкий случай, рредчайший…»

Кругом стояли все столики; за столиками бражничал какой-то ублюдочный род; и валил, валил сюда этот род: ни люди, ни тени, – поражая какими-то воровскими ухваточками; все то были жители островов, а жители островов – род ублюдочный, странный: ни люди, ни тени. Павел Яковлевич Морковин тоже был с острова: улыбался, хихикал, поражая какими-то воровскими ухватками.

– «Знаете что, Павел Яковлевич, я, признаться сказать, жду от вас объяснения…»

– «Моего поведения?»

– «Да!»

– «Я его объясню…»

Вновь блеснул терпкий яд: он пьянел – все вертелось; призрачней блистал кабачок; синеватей казался голландец, а громада – огромней; тень ее изломалась на стенах и казалась будто увенчанной неким венцом.

Павел Яковлевич все более ло́снился – оплывал, ожиревал: здесь – мешком; здесь – сосочком; здесь – белою бородавочкой; одутловатое это лицо в его памяти вызвало кончик сальной, свиной, оплывающей свечки.

– «Так по третьей?»

– «По третьей…»

…………………………………………..

– «Ну, так что же вы скажете о разговоре под подворотней?»

– «Про домино?»

– «Ну, само собой разумеется!..»

– «Я скажу, что сказал…»

– «Со мной можно быть вполне откровенным».

От пахнущих губ господина Морковина Николай Аполлонович хотел с отвращением отвернуться, но себя перемог; а когда его чмокнули в губы, то невольно свой взгляд, полный пытки, бросил он в потолок, сметая рукою с высокого лба прядь своих волосинок, в то время как губы его неестественно растянулись в улыбке и, натянуто прыгая, задрожали (неестественно прыгают так лапки терзаемых лягушат, когда лапок этих коснутся концы электрических проволок).

– «Ну вот: так-то лучше; и не думайте ничего: домино – так себе. Домино просто выдумал я для знакомства…»

– «Виноват, вы закапались сардиночным жиром», – перебил его Николай Аполлонович, а сам думал: «Это он все хитрит, чтобы выпытать: надо быть осторожным…» Мы забыли сказать: домино с себя Николай Аполлонович снял в ресторанной передней.

– «Согласитесь: дикая мысль, что вы – домино… Хи-хи-хи: ну, откуда такое возьмется – а? Послушайте? Я себе говорю: эй, Павлуша, да это, батенька мой, просто так себе: курьезное озарение – и при том под забором, при свершении, так сказать, необходимой потребности человеческой… Домино!.. Просто-напросто, предлог для знакомства, милый вы человек, потому что очень, очень, очень наслышаны: о ваших умственных качествах».

Они отошли от водочной стойки, пробираясь меж столиков. И опять оттуда машина, как десяток крикливых рогов, в копоть бросивших уши рвущие звуки, вдруг рявкнула; задилинькали, разбиваясь об уши, стаи маленьких колокольчиков; из отдельного кабинета неслась чья-то наглая похвальба.

– «Человек: чистую скатерть…»

– «И водки…»

– «Ну, так вот-с: покончили с домино. А теперь, дорогой, о другом нас связующем пунктике…»

…………………………………………..

– «Вы сказали о каком-то нас связующем пункте… Что же это за пункт?»

Положили локти на столик. Николай Аполлонович ощутил опьянение (от усталости, верно); все краски, все звуки, все запахи безобразней ударились в раскаленный добела мозг.

– «Да-да-да; курьезнейший, любопытнейший пунктик… Прекрасно: мне почки с мадерою, а вам… тоже почек?»

– «Что же это за пункт?»

– «Половой, две порции почек… Вы изволили спрашивать о любопытнейшем пункте? Ну, так вот-с – я признаюсь: узы-то – нас связавшие узы – суть священные узы…»

– «?»

– «Это узы родства».

– «?»

– «Узы крови…»

В это время подали почки.

– «О, не думайте, чтобы узы те… – Соли, перцу, горчицы! – были связаны с пролитием крови: да что вы дрожите, голубчик? Ишь ты, как вспыхнули, занялись – молодая девица! Передать вам горчицы? Вот перец».

Николай Аполлонович так же, как и Аполлон Аполлонович, переперчивал суп; но он остался с висящей в воздухе перечницей.

– «Что вы сказали?»

– «Я сказал вам: вот перец…»

– «О крови…»

– «А? Об узах? Под кровными узами разумею я узы родства». – Маленький столик побежал тут по залу (водка действовала); маленький стол расширялся без толку и меры; Павел же Яковлевич вместе с краем стола отлетел, подвязался грязной салфеткою, копошился в салфетке и имел вид трупного червяка.

– «Все-таки, извините меня, я, должно быть, вас вовсе не понял: скажите же, что разумеете вы под нашим родством?»

– «Я, Николай Аполлонович, прихожусь, ведь, вам братом…»

– «Как братом?»

Николай Аполлонович даже привстал, но лицо перегнул через стол к господинчику; с задрожавшими нервно ноздрями лицо его казалось теперь бело-розовым в шапке вставших дыбом волос; волосы же были какого-то туманного цвета.

– «Разумеется, незаконным, ибо я, как-никак, плод несчастной любви родителя вашего… с домовой белошвейкою…»

Николай Аполлонович сел; темно-синие и еще потемневшие очи, и легчайшее благовоние уайт-розовых ароматов, и тонкие, скатерть терзавшие пальцы его выражали томление смерти: Аблеуховы дорожили всегда чистотой своей крови; дорожил кровью и он; – как же так, как же так: папаша его, стало быть, имел…

– «Папаша ваш, стало быть, имел в своей юности интересный рроманчик…»

Николай Аполлонович вдруг подумал, что Морковин фразу продолжит словами: «который окончился моим появленьем» (что за чушь, что за шалая мысль!).

– «Который окончился моим появленьем на свет».

Безумие!

Это было когда-то.

– «И по этому случаю нашей родственной встречи разопьем еще по одной».

Ожесточенно, мучительно в дикой машине, взревая и бацая бубнами, страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, звуком крепла, разрасталась и плакала в ресторанное зало из труб золотых.

…………………………………………..

– «Вы хотели сказать, что родитель мой…»

– «Наш общий родитель».

– «Если хотите, наш общий», – Николай Аполлонович передернул плечами.

– «А-а-а: плечико? Как передернулось!» – перебил его Павел Яковлевич. – «Передернулось – знаете отчего?»

– «Отчего?»

– «Оттого, что для вас, Николай Аполлонович, родство с подобным субъектом, как-никак, оскорбительно… И потом вы, знаете, похрабрели».

– «Похрабрел? С какой стати мне трусить?»

– «Ха-ха-ха!» – не слушал его Павел Яковлевич, – «похрабрели вы оттого, что по вашему мнению… – Еще почек…»

– «Благодарствуйте…»

– «Объяснилось мое отменное любопытство и наш разговор под забором… И соусу… Вы меня, пожалуйста, извините, что я применяю к вам, мой голубчик, психологический метод, так сказать, пытки – разумеется, ожиданием; я вас щупаю, мой родной, отсюда, оттуда: забегу и туда, и сюда; присяду в засаду. И потом выскочу».

Николай Аполлонович прищурил глаза, и из темных длиннейших ресниц глаза его просинели и дикой, и терпкой решимостью не просить о пощаде, в то время как пальцы пробарабанили по столу.

– «Вот то же о нашем с вами родстве; и это – нащупывание: как отнесетесь… А теперь должен я вас одновременно обрадовать и огорчить-с… Нет, вы меня извините – я всегда при новом знакомстве поступаю подобным же образом: остается заметить вам, что братьями, но… при разных родителях».

– «?..»

«Про Аполлона Аполлоновича всего-навсего я пошутил: никакого романчика с белошвейкой и не было; не было вообще – хе-хе-хе – никакого романчика… Исключительно нравственный человек в наш безнравственный век…»

 

– «Так почему же мы – братья?»

– «По убеждению…»

– «Как вы можете мои убеждения знать?»

– «Вы – убежденнейший террорист, Николай Аполлонович». (Все-все-все в Николае Аполлоновиче слилось в сплошное томление; все-все-все слилось в одну пытку.)

– «Террорист завзятый и я: изволите видеть, фамилии небезызвестные вам я закинул неспроста: Бутищенка, Шишиганова и Пепповича… Помните, давеча приводил? Здесь был тонкий намек, понимайте, мол, как хотите… Александр Иванович Дудкин, Неуловимый!.. А? А?.. Вы – поняли, поняли? Не смущайтесь же: поняли, ибо вы – начитанный человек, теоретик наш, умнейшая бестия: ууу, каналья моя, дайте вас расцелую…»

– «Ха-ха-ха, – откинулся Николай Аполлонович на спинку убогого стула, – «ха-ха-ха-ха-ха…»

– «И-хи-хи», – подхватил Павел Яковлевич, – «и-хи-хи…»

– «Ха-ха-ха», – продолжал хохотать Николай Аполлонович.

– «И-хи-хи», – подхихикивал и Морковин.

Громада с соседнего столика разгневанно повернулась на них и глядела внимательно.

– «Вы чего?»

Николай Аполлонович рассердился.

– «Своя своих не познаша».

– «Я вам вот что скажу», – совершенно серьезно сказал Николай Аполлонович, сделавши вид, что он бешеный хохот осилил (он смеялся насильно), – вы ошибаетесь, потому что к террору у меня отношение отрицательное; да и, кроме всего: скажите мне, откуда вы заключаете?»

– «Помилуйте, Николай Аполлонович! Да я же все о вас знаю: об узелочке, об Александре Иваныче Дудкине и о Софье Петровне…»

…………………………………………..

– «Знаю все из личного любопытства и далее: по служебному долгу…»

– «А, вы служите?»

– «Да: в охранке…»

– «В охранке?»

– «Что это вы, мой родной, ухватились за грудь с таким выраженьем, будто там у вас опаснейший и секретнейший документ… Рюмку водочки!..»

Я гублю без возврата

На мгновение оба застыли; из-за края стола Павел Яковлевич Морковин, чиновник охранного отделения, рос, тянулся, вытягивался с вверх поставленным пальцем; вот уж острый кончик этого крючковатого пальца через стол зацепился за пуговицу Николая Аполлоновича; тогда Николай Аполлонович с вовсе новою виноватой улыбкою вытащил из бокового кармана переплетенную книжечку, оказавшуюся записной.

– «А, а, а! Пожалуйте-ка эту книжечку мне… на просмотр…»

Николай Аполлонович не противился; он сидел все с тою же виноватой улыбкою; пытка его перешла все границы; экстазы терзаемых и вдохновение жертвенной ролью пропали; налицо оказались: униженность, покорность (остатки разрушенной гордости); впереди для него оставался единственный путь: путь тупого бесчувствия. Как бы то ни было: книжечку подал он сыщику на просмотр, как уличенный преступник, распятый страданьем, и как оклеветанный святоша (бесстыдный обманщик!).

Павел же Яковлевич, наклонившись над книжечкой, выставил из-за края стола свою голову, которая показалась прикрепленной не к шее, а к двум кистям рук; на одно мгновение стал он просто чудовищем: Николай Аполлонович в это мгновение увидел: поганая, заморгавшая глазками голова, с волосами, точно из псиной, гребнем начесанной шерсти, окрысившись отвратительным смехом, желтыми складками кожи бегала над столом на десяти своих прыгавших пальцах по листикам книжечки, вид имея огромного насекомого: десятиногого паука, по бумаге шуршавшего лапами.

Но все было комедией…

Павел Яковлевич, видно, хотел Аблеухова напугать видом этого сыска (милая шуточка!); так же крысясь от хохота, книжечку Аблеухову бросил обратно он через стол.

– «Да зачем же, помилуйте: такая покорность… Я, ведь кажется, вас не собираюсь допрашивать… Не пугайтесь, голубчик: в охранное ж отделение я приставлен от партии… И напрасно вы, Николай Аполлонович, растревожились: ей-Богу, напрасно…»

– «Вы смеетесь?»

– «Ни капли!.. Будь я подлинным полицейским, вы бы были уже арестованы, потому что ваш жест, знаете ли, был достоин внимания; вы сперва схватились за грудь с испуганным выражением лица, будто там у вас документ… Если в будущем встретите сыщика, не повторяйте этого жеста; этот жест вас и выдал… Согласны?»

– «Пожалуй…»

– «А потом, позволю заметить, вы сделали новый промах: вынули невинную записную книжечку в то еще время, когда ее никто у вас не спросил; вынули для того, чтоб отвлечь внимание от другого чего-нибудь; но цели вы не достигли; не отвлекли от внимания, а привлекли внимание; заставили меня думать, что какой-нибудь эдакий документ все же остался в кармане… Ах, как вы легкомысленны… Посмотрите же на эту страничку вами данной мне книжечки; вы открыли невольно мне любовный секретик: тут вот, тут полюбуйтесь…»

Слышались животные вопли машины: крик исполинского зарезаемого на бойне быка: бубны – лопались, лопались, лопались.

…………………………………………..

– «Слушайте!»

Николай Аполлонович произнес это слушайте с действительным бешенством.

– «К чему эта пытка? Если вы действительно тот, за кого себя выдаете, – человек, получите! – то все поведение ваше, все ваши ужимочки – недостойны».

Оба встали.

В белых клубах из кухни валившего смрада стоял Николай Аполлонович – бледный, белый и бешеный, разорвавший без всякого смеха красный свой рот, в ореоле из льняно-туманной шапки светлейших волос своих; как оскаленный зверь, затравленный гончими, он презрительно обернулся к Морковину, бросивши половому полтинник.

Машина уж смолкла; давно уже опустевали соседние столики, и ублюдочный род разошелся по линиям острова; вдруг повсюду погасло белое электричество; рыжий свет свечки там и здесь проницал мертвую пустоту; и стены истаяли в мраке: только там, где стояла свеча да виднелся край размалеванной стенки, в залу билась с шипением белая пена. И оттуда, из дали, на теневых своих парусах, к Петербургу летел Летучий Голландец (у Николая Аполлоновича это, верно, кружилась голова от семи выпитых рюмок); со столика приподнялся сорокапятилетний моряк (не Голландец ли?); на минуту глаза его сверкнули зеленоватыми искрами; но он скрылся во мраке.

Господин же Морковин, оправивши свой сюртучок, посмотрел на Николая Аполлоновича с какой-то задумчивой нежностью (состояние духа последнего, видно, проняло и его); меланхолически он вздохнул; и глаза опустил; так с минуту они не проронили ни слова.

Наконец, Павел Яковлевич произнес с расстановкой.

– «Полноте: мне так же трудно, как вам…»

– «И что таиться, товарищ?..»

– «Я сюда пришел не для шуток…»

– «Разве нам не надо условиться?..»

…………………………………………..

– «?»

…………………………………………..

– «Ну, да, да: условиться о дне исполнения обещания… В самом деле, Николай Аполлонович, вы чудак, каких мало; неужели же вы могли хоть на минуту подумать, чтобы я, так, без дела, шлялся за вами по улицам, наконец, с трудом нашел предлог разговора…»

И потом, строго глядя в глаза Аблеухова, он прибавил с достоинством: «Партия, Николай Аполлонович, немедленно ожидает ответа».

Николай Аполлонович тихо спускался по лестнице; конец лестницы ушел в темноту; внизу же – у двери – стояли: они; кто такое они, положительно на этот вопрос он не мог себе точно ответить: черное очертание и какая-то зеленая-раззеленая муть, будто тускло горящая фосфором (это падал луч наружного фонаря); и они его ждали.

А когда прошел он к той двери, то по обе стороны от себя он почувствовал зоркий взгляд наблюдателя: и один из них был тот самый гигант, что тянул аллаш за соседним с ним столиком: освещенный лучом наружного фонаря, он стал там у двери медноглавой громадой; на Аблеухова, войдя в луч, на мгновение уставилось металлическое лицо, горящее фосфором; и зеленая, многосотпудовая рука погрозила.

– «Кто это?»

– «Кто губит нас без возврата…»

– «Сыщик?»

– «Никогда…»

Хлопнула ресторанная дверь.

Многоглазые, высокие фонари, терзаемые ветрами, трепетали странными светами, ширясь в долгую петербургскую ночь; черные, черные пешеходы протекали из темени; опять побежал котелок рядом с ним по стене.

– «Ну, а если я отклоню поручение?»

– «Я вас арестую…»

– «Вы? Меня? Арестуете?»

– «Не забывайте, что я…»

– «Что вы конспиратор?»

– «Я – чиновник охранного отделения; как чиновник охранного отделения, я вас арестую…»

Невский ветер присвистывал в проводах телеграфа и плакался в подворотнях; виднелись ледяные клоки полуизорванных туч; и казалось, что вот из самого клочковатого облака оборвутся полосы хлопотливых дождей – стрекотать, пришепетывать, бить по плитам каменным каплями, закрутивши на булькнувших лужах свои холодные пузыри.

– «Что же скажет вам партия?»

– «Партия меня оправдает: пользуясь моим положением в охранке, я отомщу вам за партию…»

– «Ну, а если я на вас донесу?»

– «Попробуйте…»

Вот из самого клочковатого облака стали падать полосы хлопотливых дождей – стрекотать, пришепетывать, бить по плитам каменным каплями, закрутивши по булькнувшим лужам свои холодные пузыри.

– «Нет, Николай Аполлонович, я прошу – шутки в сторону: потому что я очень, очень серьезен, и должен заметить: ваше сомнение, нерешительность ваша меня убивают; надо было взвесить все шансы заранее… Наконец, вы могли отказаться (слава Богу, два месяца). Этого вы своевременно не позаботились сделать; у вас – один путь; и вам предстоит – выбирайте: арест, самоубийство, убийство. Вы, надеюсь, теперь меня поняли? До свиданья…»

Котелочек трусил по направлению к семнадцатой линии, а шинель – к мосту.

Петербург, Петербург!

Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты – мучитель жестокосердый: но ты – непокойный призрак: ты, бывало, года на меня нападал; бегал и я на твоих ужасных проспектах, чтоб с разбега влететь вот на этот блистающий мост..

О, большой, электричеством блещущий мост! О, зеленые, кишащие бациллами воды! Помню я одно роковое мгновенье; чрез твои сырые перила сентябрьскою ночью я перегнулся; и миг: тело мое пролетело б в туманы.

На большом чугунном мосту Николай Аполлонович обернулся; не увидел он за собой – ничего, никого над сырыми, сырыми перилами, над кишащей бациллами зеленоватой водою его охватили плаксиво одни сквозняки приневского, холодного ветра; здесь, на этом вот месте, за два с половиною месяца перед тем, Николай Аполлонович дал свое ужасное обещание; восковое, все то же лицо, оттопыривши губы, над сырыми перилами протянулось из серой шинели; над Невой он стоял, как-то тупо уставившись в зелень – или нет: улетая взором туда, где принизились берега; и потом быстрехонько засеменил прочь, косолапо путаясь в полах шинели.

Какое-то фосфорическое пятно и туманно, и бешено проносилось по небу; фосфорическим блеском протуманилась невская даль; и от этого зелено замерцали беззвучно летящие плоскости, отдаваясь то там, то здесь искрою золотой. За Невой теперь вставали громадные здания островов и бросали в туман заогневевшие очи. Выше – бешено простирали клочковатые руки какие-то смутные очертания; рой за роем они восходили.

Набережная была пуста.

Изредка проходила черная тень полицейского; площадь пустела; справа поднимали свои этажи Сенат и Синод. Высилась и скала: Николай Аполлонович с каким-то особенным любопытством глаза выпучил на громадное очертание Всадника. Давеча, когда они проходили здесь с Павлом Яковлевичем, Аблеухову показалось, что Всадника не было (тень его покрывала); теперь же зыбкая полутень покрывала Всадниково лицо; и металл лица двусмысленно улыбался.

Вдруг тучи разорвались, и зеленым дымком распаявшейся меди закурились под месяцем облака… На мгновенье все вспыхнуло: воды, крыши, граниты; вспыхнуло – Всадниково лицо, меднолавровый венец; много тысяч металла свисало с матово зеленеющих плеч медноглавой громады; фосфорически заблистали и литое лицо, и венец, зеленый от времени, и простертая повелительно прямо в сторону Николая Аполлоновича многосотпудовая рука; в медных впадинах глаз зеленели медные мысли; и казалось: рука шевельнется (протрезвонят о локоть плаща тяжелые складки), металлические копыта с громким грохотом упадут на скалу и раздастся на весь Петербург гранит раздробляющий голос:

– «Да, да, да…»

– «Это – я…»

– «Я гублю без возврата».

На мгновение для Николая Аполлоновича озарилось вдруг все; да – он теперь понял, какая громада сидела там за столом, в василеостровском кабачке (неужели же и его посетило видение?); как прошел он к той двери, на него из угла, освещенное уличным фонарем, предстало вот это лицо; и вот эта зеленая рука ему пригрозила. На мгновение для Аблеухова все стало ясно: судьба его озарилась: да – он должен; и да – он обречен.

Но тучи врезались в месяц; полетели под небом обрывки ведьмовских кос.

 

Николай Аполлонович с хохотом побежал от Медного Всадника:

– «Да, да, да…»

– «Знаю, знаю…»

– «Погиб без возврата…»

В пустой улице пролетел сноп огня: то придворная черная карета пронесла ярко-красные фонари, будто кровью налитые взоры; призрачный абрис треуголки лакея и абрис шинельных крыльев пролетели с огнем из тумана в туман.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru