bannerbannerbanner
Петербург. Стихотворения

Андрей Белый
Петербург. Стихотворения

У столика

Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал – на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида «Distribution des aigles par Napoleon Premier». Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.

Что он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать… Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.

Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль…

Не пора ли идти объясняться – в чем объясняться?

В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: «Приходите, идите ко мне – к старинному солнцу!»

Но солнце ему показалось громаднейшим тысячелапым тарантулом, с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю…

И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал – да: зеркало раскололось.

Суеверы сказали бы:

– «Дурной знак, дурной знак…»

В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.

– «А как же… мы…»

Николай Аполлонович поднял свой лик…

– «Как же мы… с барыней?»

И увидел Семеныча.

Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина – с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар.

– «Да… Не знаю я, право…»

Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.

– «Барину, что ли, докладывать?»

– «Разве папаша не знает?»

– «Не осмелился я…»

– «Так идите, скажите…»

– «Уж пойду… Уж скажу…»

И Семеныч пошел в коридор.

Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело – ужасно!

Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа – все провалится; все уж валится, валится; и – будет: бред, бездна, бомба.

Бомба – быстрое расширение газов… Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.

В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то – из резины, не то – из материи очень странных миров; эластичный комочек, касаяся пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пепп-пеппеп; и опять: пепп-пеппеп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, – все ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.

И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук:

– «Пепп…»

– «Пеппович…»

– «Пепп…»

И он разрывался на части.

А Николенька, весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи – все о том, об одном: что и он округляется, что и он – круглый ноль; все в нем нолилось – ноллилось – ноллл…

Гувернантка же, Каролина Карловна, в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, – на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, – Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг – ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:

– «Успокойсия, малинка Колинка: это – рост…»

Не глядела, а – карлилась; и не рост – расширение: ширился, пучился, лопался: —

Пепп, Пеппович, Пепп…

– «Что я, брежу?»

Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет – бред, бездна, бомба.

А в окне, за окном – издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.

По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.

Карандашные пачки

Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравненно важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф – первый, шкаф – третий, шкаф – пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс «Планиметрии».

Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.

Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой «р» он достал дневничок, озаглавленный «Наблюдения»; и туда, в «Наблюдения», стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: «Государственный человек отличается гуманизмом… Государственный человек…»

Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.

– «Барин, ваше высокопревосходительство… Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)…»

– «Что такое!»

– «А такое, что – иии… Как сказать-то, не знаю…»

– «А – так-с, так-с…»

Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.

– «Да вот-с: барыня наша-с, – осмелюсь вам доложить, – Анна Петровна-с…»

Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо…

– «Что такое – аа?.. Говорите громче: не слышу».

Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно:

– «Барыня… Анна Петровна-с… Вернулись…»

– «?..»

– «Из Гишпании – в Питербурх…»

…………………………………………..

– «Так-с, так-с: очень хорошо-с!..»

…………………………………………..

– «Письмецо с посыльным прислали-с…»

– «Остановились в гостинице…»

– «Только что ваше высокопревосходительство изволили выехать-с, как посыльный-с, с письмом-с…»

– «Ну, письмо я на стол, а посыльному в руку – двугривенный…»

– «Не прошло еще часу, вдруг: слышу я йетта – звонятся…»

…………………………………………..

Аполлон Аполлонович, положивши руку на руку, сидел в совершенном бесстрастии, без движенья; казалось, сидел он без мысли: равнодушно взгляд его падал на книжные корешки; с книжного корешка золотела внушительно надпись: «Свод Российских Законов. Том первый». И далее: «Том второй». На столе лежали пачки бумаг, золотела чернильница, примечались ручки и перья; на столе стояло тяжелое пресс-папье в виде толстой подставочки, на которой серебряный мужичок (верноподданный) поднимал во здравие братину. Аполлон Аполлонович перед перьями, перед ручками, перед пачечками бумаг, скрестив руки, сидел без движенья, без дрожи…

…………………………………………..

– «Отворяю я, ваше высокопревосходительство, дверь: неизвестная барыня, почтенная барыня…»

– «Я это им: «Чего угодно?..» Барыня же на меня: «Митрий Семеныч…»»

– «Я же к ручке: матушка, мол, Анна Петровна…»

– «Посмотрели они, да и в слезы…»

– «Говорят: «Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня…»»

…………………………………………..

Аполлон Аполлонович ничего не ответил, но снова выдвинул ящик, вынул дюжину карандашиков (очень-очень дешевых), взял пару их в пальцы – и захрустела в пальцах сенатора карандашная палочка. Аполлон Аполлонович иногда выражал свою душевную муку этим способом: ломал карандашные пачки, для этого случая тщательно содержимые в ящике под литерой «бе».

– «Хорошо… Можете идти…»

…………………………………………..

Но, хрустя карандашными пачками, все же он достойно сумел сохранить беспристрастный свой вид; и никто, никто не сказал бы, что чопорный барин, незадолго до этого мига, задыхаясь и чуть ли не плача, провожал по слякоти кухаркину дочь; никто, никто б не сказал, что огромная лобная выпуклость так недавно таила желанье смести непокорные толпы, опоясавши землю, как цепью, железным проспектом.

А когда Семеныч ушел, Аполлон Аполлонович, бросив в корзинку обломки карандашей, откинулся головой прямо к спинке черного кресла: старое личико помолодело; быстро он стал поправлять на шее свой галстук; быстро как-то вскочил и забегал, циркулируя от угла до угла: небольшого росточку и какой-то вертлявенький, Аполлон Аполлонович всем напомнил бы сына: еще более он напомнил фотографический снимок с Николая Аполлоновича тысяча девятьсот четвертого года.

 

В это время из дальнего помещения, из – так себе – комнат, раздался удар за ударом; начинаясь где-то вдали, приближались удары; точно кто-то там шел, металлический, грозный; и раздался удар, раздробляющий все. Аполлон Аполлонович невольно остановился и хотел бежать к двери, запереть на ключ кабинет, но… задумался, остался на месте, потому что удар, раздробляющий все, оказался звуком захлопнутой двери (звук шел из гостиной); несказанно мучительно шел кто-то к двери, громко кашляя и шлепая неестественно туфлями: страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, вдруг окрепла в памяти звуками стародавнего пения, под которое Аполлон Аполлонович некогда впервые влюбился в Анну Петровну:

– «Уйми-теесь… ваалнее-ния… стра-ааа-стии…»

«Уу-снии… бее-знааа-дее-жнаа-ее сее-еее-рдце…»

Так почему же, так что же?

Дверь отворилась: на пороге ее стоял Николай Аполлонович, в мундирчике, даже при шпаге (так он был на балу, только снял домино), но в туфлях и в пестрой татарской ермолке.

– «Вот, папаша, и я…»

Лысая голова повернулась на сына; ища подходящего слова, защелкал он пальцами:

– «Видишь ли, Коленька», – Аполлон Аполлонович, вместо речи о домино (до домино ли теперь?) заговорил о другом обстоятельстве: об обстоятельстве, принудившем только что его обратиться к перевязанной пачке карандашей.

– «Видишь ли, Коленька: до сих пор я с тобой не обменялся известием, о котором ты, мой друг, без сомнения, слышал… Твоя мать, Анна Петровна, вернулась…»

Николай Аполлонович вздохнул облегченно и подумал: «Так вот оно что», но притворился взволнованным:

– «Как же, как же: я – знаю…»

Действительно: в первый раз Николай Аполлонович себе точно представил, что мать его, Анна Петровна, вернулась; но, представивши это, принялся за старое: за созерцание вдавленной груди, шеи, пальцев, ушей, подбородка перед ним бегущего старика… Эти ручки, эта шейка (какая-то рачья)! Испуганный, переконфуженный вид и чисто девичья стыдливость, с которой старик…

– «Анна Петровна, друг мой, совершила поступок, который… который… так сказать, трудно… трудно мне, Коленька, с достаточным хладнокровием квалифицировать…»

Что-то в углу зашуршало: затрепеталась, забилась там, пискнула – мышь.

– «Словом, поступок этот тебе, надеюсь, известен; этот поступок я до сих пор, – ты это заметил, – воздерживался при тебе обсуждать, во внимание к твоим естественным чувствам…»

Естественным чувствам! Чувства эти были во всяком случае неестественны…

– «К твоим естественным чувствам…»

– «Да, спасибо, папаша: я вас понимаю…»

– «Конечно, – Аполлон Аполлонович засунул два пальца в жилетный карманчик и снова забегал по диагонали (от угла к углу). – Конечно: возвращение в Петербург твоей матери для тебя неожиданность».

(Аполлон Аполлонович остановил взгляд на сыне, приподнявшись на цыпочках).

– «Полная…»

– «Неожиданность для всех нас…»

– «Кто бы мог подумать, что мама вернется…»

– «То же самое и я говорю: кто бы мог подумать», – Аполлон Аполлонович растерянно развел руками, поднял плечи, раскланялся перед полом, – «что Анна Петровна вернется…» – И забегал опять: – «Эта полная неожиданность может окончиться, как ты имеешь все основания полагать, изменением (Аполлон Аполлонович многозначительно поднял свой палец, гремя на всю комнату басом, точно он пред толпой произносил важную речь) нашего домашнего status quo, или же (он повернулся) все останется по-старинному».

– «Да, я так полагаю…»

– «В первом случае – милости просим».

Аполлон Аполлонович раскланялся двери.

– «Во втором случае, – Аполлон Аполлонович растерянно заморгал, – ты ее увидишь, конечно, но я… я… я…»

И Аполлон Аполлонович поднял на сына глаза; глаза были грустные: глаза трепетавшей, затравленной лани.

– «Я, Коленька, право, не знаю: но думаю… Впрочем, это так трудно тебе объяснить, приняв во внимание естественность чувства, которое…»

Николай Аполлонович затрепетал от взгляда сенатора, с которым тот к нему повернулся, и странное дело: он почувствовал неожиданный прилив – можете себе представить чего? Любви? Да, любви к этому старому деспоту, обреченному разлететься на части.

Под влиянием этого чувства он рванулся к отцу: еще миг, он упал бы пред ним на колени, чтоб каяться и молить о пощаде; но старик, при виде встречного движения сына, вновь поджал свои губы, отбежал как-то вбок и брезгливо стал помахивать ручками:

– «Нет, нет, нет! Оставьте, пожалуйста… Да-с, я знаю, что надо вам!.. Вы меня слышали, потрудитесь теперь меня оставить в покое».

Повелительно по столу простучали два пальца; рука поднялась и показала на дверь:

– «Вы, милостивый государь, изволите водить меня за нос; вы, милостивый государь, мне не сын; вы – ужаснейший негодяй!»

Все это Аполлон Аполлонович не сказал, а воскликнул; эти слова вырвались неожиданно. Николай Аполлонович не помнил, как он выскочил в коридор с прежнею тошнотой и с течением гадливеньких мыслей: эти пальцы, эта шейка и два оттопыренных уха станут – кровавою слякотью.

Пе́пп Пе́ппович Пе́пп

Чуть ли не лбом Николай Аполлонович ударился в дверь своей комнаты; и вот щелкнуло электричество (для чего оно щелкнуло – солнце, солнце смотрело там в окна); на ходу опрокинувши стул, подбежал он к столу:

– «Ай, ай, ай… Где же ключик?»

– «?»

– «!»

– «А!..»

– «Ну, вот-с…»

– «Хорошо-с…»

Николай Аполлонович так же, как Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.

И – да: торопился… Выдвигал неподатливый ящик, а ящик не слушался; он из ящика кинул на стол пачечки перевязанных писем; большой кабинетный портрет оказался под пачками; взгляд скользнул по портрету; и оттуда бросила ответный свой взгляд какая-то миловидная дамочка: поглядела с усмешкой – в сторону полетел кабинетный портрет; под портретом же был узелочек; с деланным равнодушием взвесил его на ладони: там была какая-то тяжесть; поскорей опустил.

Николай Аполлонович быстро стал развязывать узлы полотенца, потянувши за вышитый кончик, изображавший фазана: небольшого росточку – вертлявенький – Николай Аполлонович теперь напомнил сенатора: еще более он напомнил фотографический снимок сенатора тысяча восемьсот шестидесятого года.

Но чего суетился он? Спокойствия, о побольше спокойствия! Все равно, дрожащие пальцы не развязали узла; да и нечего было развязывать: все и так было ясно. Тем не менее, узелок развязал; его изумление не имело границ:

– «Бонбоньерка…»

– «А!..»

– «Ленточка!..»

– «Скажите, пожалуйста?»

Николай Аполлонович так же, как Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.

А когда он ленту сорвал, то надежда разбилась (он на что-то надеялся), потому что в ней – в бонбоньерке, под розовой ленточкой – вместо сладких конфект от Балле заключалась простая жестяночка; крышка жестяночки обожгла его палец неприятнейшим холодком.

Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая черная стрелка стала на назначенный час. Николай Аполлонович глухо почувствовал встающую в его сознании уверенность, долженствующую доказать его дрянность и слабость: он почувствовал, что повернуть этот ключик никогда он не сможет, ибо не было средств остановить пущенный в ход механизм. И чтоб тут же отрезать себе всякое дальнейшее отступление, Николай Аполлонович тотчас же заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, оттого ли, что Николай Аполлонович, почувствовав головокружение, свалился в ту самую бездну, которую он хотел всею силой души избежать – только, только: ключик медленно повернулся на час, потом повернулся на два часа, а Николай Аполлонович… сделал невольное антраша: отлетел как-то в сторону; отлетев как-то в сторону, он опять покосился на столик: так же все на столе продолжала стоять жестяная коробочка из-под жирных сардинок (он однажды объелся сардинками и с тех пор их не ел); сардинница, как сардинница: блестящая, круглогранная…

Нет – нет – нет!

Не сардинница, а сардинница ужасного содержания!

Металлический ключик уже повернулся на два часа, и особая, уму непостижная жизнь в сардиннице уже вспыхнула; и сардинница хоть и та ж – да не та; там наверно ползут: часовая и минутная стрелки; суетливая секундная волосинка заскакала по кругу, вплоть до мига (этот миг теперь недалек) – до мига, до мига, когда… —

– ужасное содержание сардинницы безобразно вдруг вспучится; кинется – расширяться без меры; и тогда, и тогда: разлетится сардинница…

– струи ужасного содержания как-то прытко раскинутся по кругам, разрывая на части с бурным грохотом столик: что-то лопнет в нем, хлопнув, и тело – будет тоже разорвано; вместе с щепками, вместе с брызнувшим во все стороны газом оно разбросается омерзительной кровавою слякотью на стенных холодных камнях… —

– в сотую долю секунды все то совершится: в сотую долю секунды провалятся стены, а ужасное содержание, ширясь, ширясь и ширясь, свиснет в тусклое небо щепками, кровью и камнем.

В тусклое небо стремительно разовьются косматые дымы, впустив хвосты на Неву.

Что ж он сделал, что сделал он?

На столе, ведь, пока еще все стояла коробочка; раз он ключ повернул, надо было немедленно схватить ту коробочку, положить ее на должное место (например – в белой спаленке под подушку); или тотчас же раздавить под пятою. Но упрятать ее в должном месте, под взбитой отцовской подушкою, чтобы старая, лысая голова, утомленная только что бывшим, упала с размаху на бомбу, – нет, нет, нет: на это он не способен; предательство это.

Раздавить под пятой?

Но при этой мысли ощутил он нечто такое, от чего его уши положительно дернулись: он испытывал столь огромную тошноту (от семи выпитых рюмок), точно бомбу он проглотил, как пилюлю; и теперь под ложечкой что-то вспучилось: не то – из резины, не то – из материи очень странных миров…

Никогда не раздавит он, никогда.

Остается бросить в Неву, но на это есть время: стоит только раз двадцать повернуть еще ключик; и пока все отсрочится; раз он ключ повернул, надо было немедленно растянуть то пока; но он медлил, в совершенном бессилии опустившися в кресло; тошнота, странная слабость, дремота одолевали ужасно; а ослабшая мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно Николаю Аполлоновичу все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески… погружаясь в дремоту.

…………………………………………..

Николай Аполлонович был человек просвещенный; Николай Аполлонович не бессмысленно посвятил философии свои лучшие годы жизни; предрассудки с него посвалились давно, и Николай Аполлонович был решительно чужд волхвованию и всяческим чудесам; волхвование и всякие чудеса затемняли (почему он думает о постороннем, надо думать об этом… О чем думать? Николай Аполлонович силился из дремоты восстать; и восстать он не мог)… затемняли… всякие чудеса… представление об источнике совершенства; для философа источником совершенства была Мысль: так сказать, Бог, то есть Совершенное Правило… Законодатели же великих религий разнообразные правила выражали в образной форме; законодателей великих религий Николай Аполлонович, так сказать, уважал, не веря, само собой разумеется, их божественной сущности.

Да: почему о религии? Есть ли время подумать… Ведь, совершилось: скорей… Что совершилось?.. Последнее усилие Николая Аполлоновича восстать из дремоты не увенчалось успехом; ни о чем он не вспомнил; все показалось спокойным… до обыденности, и ослабшаяего мысль, отрываясь от тела, рисовала бессмысленно все какие-то дрянные, праздные, бессильные арабески.

Будду Николай Аполлонович Аблеухов особенно уважал, полагая, что буддизм превзошел все религии и в психологическом, и в теоретическом отношении; в психологическом – научая любить и животных; в теоретическом: логика развивалась любовно тибетскими ламами. Так: Николай Аполлонович вспомнил, что он когда-то читал логику Дармакирти с комментарием Дармотарры…

Это – во-первых.

Во-вторых: во-вторых (замечаем мы от себя), Николай Аполлонович Аблеухов был человек бессознательный (не Николай Аполлонович номер первый, а Николай Аполлонович номер второй); от поры до поры, между двух подъездных дверей на него нападало (как и на Аполлона Аполлоновича) одно странное, очень странное, чрезвычайно странное состояние: будто все, что было за дверью, было не тем, а иным: каким, – этого Николай Аполлонович сказать бы не мог. Вообразите лишь, что за дверью – нет ничего, и что если дверь распахнуть, то дверь распахнется в пустую, космическую безмерность, куда остается… разве что кинуться вниз головой, чтоб лететь, лететь и лететь – и куда пролетевши, узнаешь, что та безмерность есть небо и звезды – те же небо и звезды, что видим мы над собой, и видя – не видим. Туда остается лететь мимо странно недвижных, теперь немерцающих звездочек и багровых планетных шаров – в абсолютном ноле, в атмосфере двухсот семидесяти трех градусов холода. То же Николай Аполлонович испытывал вот теперь.

 

Странное, очень странное полусонное состояние.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru