bannerbannerbanner
Семко

Юзеф Игнаций Крашевский
Семко

– Ну что? Не правду говорю? – воскликнул он с энтузиазмом. – Так было бы по-Божьему и справедливо и я бы не носил этой сутаны, которой девки бояться, а я её не выношу.

– Не богохульствуйте! – прервал возмущённый князь, глазами указывая на чужого свидетеля в углу.

Генрих, будто бы только сейчас его заметил, подскочил к нему, так всматриваясь вблизи, словно имел перед собой какого-нибудь особенного зверя, незнакомого рода. Под этим быстрым, проницательным взглядов Бобрек смешался, сжался, сделался маленьким и ещё более покорным.

– Клеха? – спросил Генрих. – Кто ты? Слышишь? Откуда? Не знаю тебя, говори, что тут делаешь?

– Это странствующий скриптор, который переписывает молитвы, – сказал канцлер.

Генрих с ног до головы с великим презрением рассматривал беднягу, который не смел поднять глаз. Потом Генрих отвернулся от него, не сказав ничего, и только сам себе буркнул:

– Этот клеха смердит!

Канцлер, стоя посередине комнаты, казалось, ждёт, пока излишний ночной гость, который обычно нигде места не согревал, пойдёт прочь, но князь бегал по комнате.

– Ну? Не хотите мне ничего поведать? – воскликнул он наконец.

– Я ни о чём не знаю.

– Стало быть, пойду искать информацию в другом месте, – ответил юноша и, хлопнув дверью, выбежал.

Легко ему было догадаться, где Бартош ночевал, потому что комнаты для гостей были ему известны, и хотя в них ни огня, ни движения уже было не видно и не слышно, прямо туда побежал князь Генрих. В маленьких сенях на горсти соломы и седла от коня спал оруженосец Бартоша, который никогда от него не отходил.

Когда князь, взяв у челяди фонарь, вошёл в эту комнатку, спящий уже оруженосец схватился за меч и встал, готовый защищать панские двери.

– Иди прочь, трутень этакий! – воскликнул, смеясь, Генрих. – Видишь, что у меня нет оружия и убивать не думаю.

Проснувшийся в другой комнате Бартош крикнул из неё:

– Кто там? Чего? – и он сам готов был схатиться за оружие, когда Генрих ему через дверь отвечал:

– Я князь Генрих, иду с вами поздороваться, хотя поздно, потому что раньше меня не было дома.

Оруженосец отошёл от двери и вошёл молодой пан, держа фонарь. На низко постеленном ложе, едва раздетый, только в растёгнутом кафтане, лежал Бартош. При виде входящего он чуть поднялся.

– Лежите, – сказал Генрих, который придвинул к кровати неподалёку стоящую лавку. – Я плохо сделал, что прервал ваш сон, но мне сказали, что завтра утром вы уезжаете, а зачем прибыли, мне никто рассказать не сумел. Я тут, в этом Плоцке, всё-таки немного хозяин, хоть временно в приходе. Я пришёл вас спросить.

Бартош, едва сбросив с себя сон, не знал сам, что отвечать. Колебался.

Генрих быстро сверлил его любопытными глазами, беспокойно ёрзая на лавке.

– Это дело между мной и Семко, – сказал медленно Бартош.

– А мне о нём знать нельзя? – подхватил Генрих.

– Спросите о нём своего брата, если он вам её доверит, я не против, но сам говорить не могу.

Генрих злобно усмехнулся.

– Я ведь не ребёнок! – произнёс он.

Бартош сделал непонятное движение.

– Раз вы не хотите мне поведать, с чем вы прибыли, – сказал князь, – могу я вам сказать?

Староста с интересом поглядел на юношу.

– Да, – сказал Генрих. – В Великой Польше недовольство, вы, Наленчи, не хотите знать ни Домарата, ни Сигизмунда, вам нужен Пяст. Вы уговариваете Семко. Семко я знаю; когда его что-нибудь раздражает, он так готов биться в поле, в гневе и убить даже может, но ставить на весы голову и княжество наверняка не захочет.

Бартош слушал с некоторым удивлением, всё меньше зная, как поступить с дерзким выскочкой. Он задумался.

– Вы ошибаетесь, – сказал он наконец тихо, – я по-соседски приехал на беседу и совещание с Семко, а о Пястах у нас ещё нет речи, пока есть Люксембург. Сначала надобно от одного избавиться, прежде чем думать о новом господине. А у Семко, если бы ему пришлось идти в поле, мужества хватит.

– Мужества в нём найдётся столько же, сколько в Белом, – рассмеялся Генрих. – И тот всё-таки сжигал людей заживо, а криков их не боялся, и не жалел, ну, и замки брал… и битвы проигрывал.

Бартош только поглядел на юношу.

– Я хочу, чтобы у Семко была корона, – говорил Генрих дальше, – берите его себе. Я охотно отдал бы его на короля и на что хотите, потому что после него мог бы Плоцк взять.

– Но ваша милость придназначены для духовного поприща, – забормотал Бартош.

– Так это было при жизни моего пана родителя, – вздохнул юноша. – Отец просто боялся, что, если бы мне кусок земли пришлось дать, Януш и Семко со света бы меня сжили. Поэтому ребёнком одели на меня эту грязную сутану, которую не выношу, велели мне выучить алфавит, письмо и молитвы. Но Господу Богу от меня утешения не будет, потому что я на клирика не создан. Если бы даже рано или поздно на меня надели митру, выкину её и жёнку себе возьму.

Он громко рассмеялся.

– Вам думать об этом слишком рано! – сказал Бартош коротко, печальный от этого оборота разговора.

– Слишком рано?? Кому как! – воскликнул юноша, показывая гордость. – Мне уже сейчас нужна жёнка, а дальше не выдержу.

Староста ничего не отвечал.

Агрессивный парень уже знал, что ничего из него не вытянет.

– Завтра утром вы уедете? – спросил он.

– Я должен, – ответил Бартош. – Вы в курсе, что у нас буря. Я должен стеречь свои замки от Домарата, от Вежбеты, от Грималы из Олесницы и от всех, много их там. Нужно зорко бдить и собирать людей, откуда можно.

– Будь я на месте Семко, – воскликнул Генрих, – дал бы вам сразу копейщиков, но под моими приказами только два худых викария, от которых нет толку, и хромой светницкий, скорый до миски. На войну мне не с кем идти.

Юноша вздохнул.

– Я зря вас разбудил, – договорил он, вставая со скамьи, – стало быть, счастливого вам пути и удачи в борьбе с Домаратом. Если бы вы забрали с собой Семко, я был бы очень рад.

Сказав это, молодой князь неохотно поклонился лежащему и вышел из спальни, напевая по дороге.

Уже была тёмная ночь. В комнате канцлера ещё горел свет, но там уже день кончился молитвой. Хозяин дома громко произносил молитвы, взяв в помошь странствующего клеху, который должен был отвечать ему в молитве. Потом, уже было не время при запертых воротах возвращаться в город, и ксендз велел постелить путнику у огня, чтобы тот лёг и проспал до утра.

Бобрек также не очень торопился возвращаться. Было время прислушаться в замке и оглядеться, а на утро следующего дня, когда во дворах началось движение, прежде чем позвонили на заутреню, он сполз с худой постельки и втихаря вышел из комнаты канцлера.

Проходя осторожно между людьми медленным шагом и бдительно настораживая уши, Бобрек дошёл до уже открытых ворот вместе с другими, которые шли к водопоям и колодцам. Он вышел на улицу, и когда почти рассвело, он оказался у ворот приятеля Пелча. Там калитка уже была открыта, бабы встали для утренней кудели и хозяйства, только красивая Анхен не показалась. Пелч также лежал в кровати, хоть не спал уже.

Когда скрипнула дверь первой комнаты, он крикнул, спрашивая, кто там, а, услышав голос Бобрка, набросив кожух, через мгновение вышел к нему.

– Вы нагнали на меня немалого страха, – сказал толстый медник. – Не дождавшись вашего возвращения ночью, у меня были плохие предчувствия.

– А что там со мной могло случиться? – усмехнулся бледный клеха. – Голый разбоя не боится.

– Ну вы скажете! – прибавил, вздыхая, хозяин. – Мы – немцы, и у того, кто с нами держится, нет уверенности в своей жизни и голове…

Медник не договорил, только тяжко вздохнул.

Бобрек презрительно усмехнулся. Они поглядели друг другу в глаза, ими договариваясь.

– Что делается в замке? – спросил с любопытством Пелч.

– Господь Бог вдохновил меня прибыть сюда в самую пору, – сказал, понижая голос и шепча, Бобрек. – Новостей много и очень важные. Нужно немедленно спешить с ними. Дайте мне чёлн и верных перевозчиков в Торунь, лягу на дно, меня прикроют сетями. Я должен спешить! – повторил Бобрек. – Срочно! Срочно!

– Что же вас так торопит? Говорите? – подходя с любопытством, спросил хозяин. – По мне мурашки бегают! – Король Луи умер! – ответил Бобрек. – Поляки не хотят Люксембургского, тащят к себе Семко. Кто знает? Он готов поддаться искушению. Об этом в Торуни ещё, наверное, не знают. Вчера примчался Бартош из Одоланова. Они долго пробыли на двух тайных беседах. Наверняка у него корона перед глазами светится, готов разрешить им забрать себя. Нашим господам есть что делать. Они должны поддерживать Сигизмунда, потому что это их человек, но теперь и Семко могут воспользоваться. Во все глаза нужно зорко смотреть. Когда в Польше закипит, им это всегда хорошо. Часть земли оторвут… Семко будет жаден до деньги, даст задаток у границы какой-нибудь тряпкой…

Бобрек рассмеялся, потирая руки. Пелч с уважением, рассудительностью, с глубокой верой и волнением слушал клеху, уму которого доверял.

– Бегом! Что есть духу! – говорил далее клеха. – Пока день ещё не очень светлый, идём на берег.

– Пойдём! Найду знакомых рыбаков, что вас в Торунь отвезут. Нужно, чтобы нас не видели… меня с вами.

Говоря это, Пелч, сам налив в горшочек вина, поставил на огонь, отрезал хлеб и пошёл в альков одеться. Бобрек тоже крутился, даже забыв о прекрасной Анхен, которая заплетала напротив косы. После морозного утра он заранее надел свою найденную епанчу и погрел у камина ноги.

В мгновение ока всё приготовили, клеха выпил полевку, обжигаясь ею, взял в руку хлеб, а хозяин надел шапку, и уже пошёл с ним на берег реки. Только по дороге он должен был зайти в несколько халуп, из которых ему удалось вызвать двоих человек. Для маскировки осторожный Бобрек, покрыв епанчой сутану, взял в руки вершу, и так вместе с Пелчем между пустыми садами направились к Висле.

Там нашлась прикреплённая к колышку лодка, в которую клеха сразу запрыгнул и, укутавшись, лёг на дно. Покуда не отплыли от берега, Пелч стоял, не отходя и следя. Рыбаки, не мешкая, взялись за вёсла и шесты, и, не прошептали и нескольких молитв, как уже были на середине реки.

 

Даже для прощания с медником клеха не поднял головы; кто бы издалека глядел на этот чёлн, на котором торчали верши и двое рулевых, никогда бы не догадался, что на дне его лежал человек, который тем временем собирал в голове и упорядачивал то, что вчера слышал, видел, выследил и о чём догадался.

Доплыв вскоре до середины реки, рыбаки перестали грести и только управляли. Без помощи весёл лодка живо продвигалась дальше, так что замок и город исчезли с их глаз. Казалось, что Бобрек спит.

IV

Как широки были в те времена земли польской короны, но, возможно, угла в ней, полностью спокойного найти было трудно. Где не было войны, там боязнь её и неуверенность о будущем отравляли жизнь.

А продолжалось это состояние не с сегодняшнего дня, не со смерти короля Людвика начались эти беспокойства и волнения. Продолжались они практически всё его царствование, а теперь, когда даже далёкого короля не стало, когда навязанный муж будущей королевы Марии Сигизмунд Люксембургский, только юноша, хотел захватить власть над Польшей, убеждения и мнения разделились, имеет ли он право? Следовало ли его принять? Или не принимать?

Краковские паны уже внешне на него согласились, хотя и там он не всем был по вкусу. В Великопольше кипело! Сначала ему кланялись, гордый парень отвечал на это угрозами и таким презрением к бедной шляхте, какими её и Луи чествовал.

Домарат из Перчна надоедал там деспотичными угрозами. Сразу при первом появлении шляхта бросилась прость и умолять, чтобы забрали его из Познани. Но именно Домарат, этот великий угнетатель, вместе с архиепископом Бодзантой принимал там Сигизмунда, заботился о нём, подсказывал, что должен был говорить и на какую ногу ступать. Таким образом, это он посоветовал пану тот террор, который сам использовал против дисциплинированной, бедной, невзрачной шляхты, но большого сердца.

Тех, кто пришёл с просьбой, строго выпроводили: «Вы должны его слушать и молчать».

А так как великополяне уже при Людвике напились достаточно стыда и кидали их, не слушая их и приказывая повиноваться, шляхетские сердца под старыми кожухами забились всё сильнее.

– Не дадимся!

Приказали им слушать Домарата; все, как один, от него отступили и с ним осталась только кучка Грималитов.

Шляхта съехалась второй раз, требуя прогнать Домара-та. Сигизмунд рассердился ещё пуще, угрожая темницей и смертью. Уже не было речи о повиновении, все разбежались… Из конца в конец Великопольши гремело:

– Мы не хотим ни Сигизмунда, ни Домарата! Прочь немца!

Когда люди подхватят один крик, это заразительно. Из Великопольши пошёл он в Краков, и там люди начали думать: «Для чего нам этот молокосос? Будет сидеть в Венгрии, как Луи, а нас сдаст губернаторам. Этого у нас уже было достаточно!»

Другой ветер дул из Вингрии от королевы-матери, в Кракове пели иначе. Говорили, что умерший король этого хотел, и так назначил, чтобы одна дочка была королевой венгерской, другая – польской. Таким образом, они могли получить одну девушку, воспитать её на королеву и выдать замуж как им было по сердцу.

Краковские паны, которые стояли ближе к этой будущей королеве, сказали себе: «Всё-таки, когда мы будем её за кого-нибудь выдавать замуж, а с нею вместе мы даём сильное королевство, они должны быть благодарны сватам. Каждому из них что-нибудь обломится: кому кусок земли, кому деньги из казны. Те, что приведут будущего пана, получат от него первые главные должности, будут стоять рядом с ним, с ним править».

У Сигизмунда, который уже наполовину был королём, дело осложнялось.

Представители Малой и Великой Польши созвали в Радомске съезд. Выбрали день Св. Екатерины. Там краковяне и Великопольша должны были общими голосами посовещаться и решить, что делать дальше. Там первый раз раздались голоса не за Марию, а за вторую дочку королевы, Ядвигу. «Пусть пани Елизавета отдаст нам молодую барышню, нашу кровь, у нас есть Семко Пяст, соединим их, будут нами править». Едва произнесли имя Семко, великополяне стали декламировать в его пользу.

«Семко! Семко!» – повторяли из ненависти к Сигизмунду больше, может, чем из любви к нему. Но и он был им приятен, потому что из всех Пястов только мазуры остались польскими, другие онемечились. Гораздо меньше мазур нравился великополянам, потому что очень мало имел для них образованности, блеска и величия; и боялись суровости Зеймовитовой крови. Домарат и Бодзанта, которые тоже были на съезде в Радомске и уже в кафедральном соборе сажали Сигизмунда на трон, испугались.

– Мы присягали Сигизмунду, – стали они кричать, – мы не можем думать ни о каком другом пане. Он наш король и должен им быть.

Их не слушали, повторяли:

– Одной из дочек Луи, как обещали и поклялись, мы дадим трон, но мы ей выберем мужа, который бы у нас жил и управлял нами.

В конце концов на это всем пришлось согласиться: и малополянам, и великополянам. Много ругались, много спорили, остановились на том, чтобы снова созвать великий сейм в Вислице в день Св. Николая.

Там должно было собраться не маленькая кучка людей, как в Милославе и Радомске, но с обеих частей страны все обещали прийти. Был великий призыв, поэтому повсеместный, он должен был решить то, что будет.

Когда это происходило, Сигизмунд гостил ещё в Великопольше. Домарат и Бодзанта прибавляли ему храбрости. Лишь бы он поехал в Вислицу, показался там; они были уверены, что шляхта склонится перед его величием.

Перед днём Св. Николая, хотя это время года было худшим для путешествий, потому что было грязно, великополяне, краковяне и сандомирцы ехали к Вислице. Всем казалось, что, как на мельнице, кто первый прибудет, тот будет молоть и получит муку. Эта старая, отстроенная, укреплённая крепость, полная памяток о Локотке, Казимировых законов, старинных воспоминаний, которая долго стояла пустой и тихой, и, казалось, дремала среди своих болот, ожила снова.

Но нынче жизнь была сосвем иной, чем в те времена, когда маленький железный пан выезжал оттуда на завоевание государства и короны, во Имя Божье, совершив в Риме покаяние в благоприятный год! И также другие, когда Король Холопов давал там законы и присягал; другие, и может, хуже, чем в неопределённые времена маленького короля и в свободные времена великого законодателя.

Из тех основ государства хоть что-то осталось. Быстротечное время разрушило и испортило; то, что было сцепленно, заново распадалось. Пана своей крови не было, короля нужно было выпрашивать у чужаков.

Перед глазами людей был мрак, так что будущее ещё никто разглядеть не мог. В замке маркграф Сигизмунд, будущий король, чувствовал уже себя, как дома; архиепископ Бодзанта с Домаратом заняли дом рядом с костёлом. Они ждали тех, кто должен был приехать, чтобы заполучить их. Но в начале оказалось, что дело не пойдёт по их плану.

Краковские паны съезжались. Однажды с многочисленным двором, по-княжески прибыл важный и уважаемый Ясько из Тенчина, каштелян Войницкий. О нём сообщили Домарату. Он выбежал к нему навстречу, приглашаю погостить в замке. Они съехались на тракте.

– Челом!

– Челом!

Проницательный, гордый и вспыльчивый человек, умеющих читать по глазам мысли, Домарат ощутил в приветствии холод, который веял на него от каштеляна. Старый Топорчик ехал такой спокойный, словно ничто его не тревожило, а в хорошем будущем был уверен.

– Погостите у нас в замке, – отозвался Домарат, показывая рукой на стену. – Маркграф Сигизмунд, наш господин, уже там и ждёт вас. Пусть другие, как могут, ищут себе пристанища в городе; вам пристало быть у господского бока.

Ясько только склонил голову и поблагодарил.

– На гостеприимство вы легко найдёте желающего, – сказал он, – я благодарю за него, так как у меня много челяди, а, послав вперёд гонца, я уже нанял дом и сараи для коней. Там меня ждут.

Когда въехали в ворота, Топор попращался с Домаратом, поворачивая на улицу. Судзивой из Шубина также поблагодарил за помещения в замке, но не принял их. Хуже того, от этой чести отказался и Добеслав из Курозвок, в руках которого был Краковский замок, почти то же самое, что и весь Краков. К господскому столу в замок люди не спешили, только маленькие, и такие, от которых немец с презрением отворачивался, не желая с ними разговаривать. Тех, кто обладал наибольшим весом, ни Домарату, ни Бодзанте привлечь не удалось.

Люксембург в начале хотел подражать королю, покуда не заметил, что до короны ему ещё далеко, и хотя в Великопольше его при Домарате уже провозгласили королём, хотя Бодзанта приветствовал его в Гнезно этим титулом, там он был немецким маркграфом, только лишь.

Те, кто приезжал на съезд, к замку не подъезжали, не спешили к архиепископу; тайно собирались то тут, то там и втихаря проводили совещания. Между тем молодой пан думал о том, как бы ослепить этих невзрачно одетых и смердящих кужахами поляков и выступить перед ними по возможности великолепней. Поэтому и сам Сигизмунд нарядился в золото и драгоценные камни, и двор его выступал в шитых платьях, с панскими гербами, броско, красочно, богато. Шляхта в епанчах и грубой обуви смотрела на это чудачество, спрашивая, не шуты ли это немецкие, и почему их так много.

Этот пёстрый двор действительно походил на шутов.

Домарат видел уже, что дела идут из рук вон плохо, но у Сигизмунда мужества не отнимал, напротив, так ему всё объяснял, что лучше не могло быть.

Итак, радостный, уверенный в себе паныч ожидал, когда все съедутся, и святой Николай даст ему корону. В канун этого дня Вислица была уже полна, хотя постоянно прибывали люди в большом количестве. Каждый старший из рода или по должности вёл за собой целый отряд. Сигизмунду дали знать, что из Кракова едут венгерские послы королевы-матери: епископы Ягерский Стефан и Ян Чарнадский, а с ними было два господина, которых именовали баронами и графами.

Накануне дня Святого Николая Домарат отправил им навстречу придворного, чтобы встретил послов и проводил в замок. Радовались тому, что Сигизмунду пришла неизбежная помощь. Маркраф, легко воспринимающий вещи, не радовался этому и не привязывал слишком большого значение к посольству королевы, был уверен в своём. Разве сопротивлялись бы ему эти варвары?

Домарат рассчитывал на сильную поддержку и к нему вернулась храбрость. Наконец вечером в Вислицу прикатили их кареты и конница. Но два епископа, один из которых, ксендз Ян, уже бывал в Польше, страну и людей немного знал; вместо того, чтобы направиться в замок, он с товарищем напросился к архиепископу в костёл. А двое магнатов выбора не имели, и их взяли в замок. С этими Домарату пришлось договариваться частью через переводчика, частью по-латыни, потому что по-польски они ничего не понимали.

Оба зрелых лет, серьёзные, выглядящие гордо, заросшие чёрной бородой, огромного роста, они не показывали желания разговаривать. Они смотрели безрадостно. Когда немного отдохнули, маркграф велел позвать их к себе на ужин.

Любящий показать себя пан нарядился в шелка и цепи, принимая королевскую осанку. Вышли двое венгров, также богато одетых, надев на шею цепочки, с уважением, но без излишней униженности к своему будущему пану. Сигизмунд, оттого что был энергичный и легкомысленный, сразу стал выкладывать им своё дело, высмеивая поляков. Подойдя к старшему из них, который занимал при дворе Елизаветы должность подкомория, он сказал:

– Хорошо, что вы мне тут пришли в помощь, чтобы скорее сломить это смешное и бессмысленное сопротивление, которое оказывают мне дерзкие люди, которые не помнят клятв. Сами не знают, чего хотят, возмущаются и бунтуют! Меня приняли почти все и главный архипастырь Гнезненский, мне, как королю, оказывали великое почтение, сажали на троне в Гнезне, а теперь от того, что этого (он указал на Домарата) вынести не могут, подняли бунт. Я пригрозил им строгим наказанием.

Этот подкоморий, которого звали Ференчем, вовсе не разделяя Сигизмундовой горячности, сказал холодно:

– Мы добавлены в спутники епископам Яну и Стефану, дел этих не знаем, будем делать то, на что они укажут. Её величество королева всё сдала на духовенство.

За столом почти ни о чём говорить не желая, за исключением обычных вещей, они больше прислушивались к тому, что рассказывали другие. Венгерские же епископы, которых маркграф в этот день ждал напрасно, отказались тем, что после дороги были уставшими. Сигизмунд из этого всего ничего не сделал, будучи уверенным в матери своей будущей жены, которая его сама отправила в Польшу. Он был уверен, что послы прибыли ни с чем иным, только, чтобы поддержать его права на корону.

Домарат больше забеспокоился и расстроился. Не дожидаясь следующего дня, он сам побежал в дом священника к епископам, якобы, чтобы с ними поздароваться, а в действительности, чтобы выяснить, какой ветер дул из этой Венгрии.

 

Прежде чем его впустили в комнаты, где ужинали епископы венгерские, архиепископ Бодзанта, увидев приезжего, отвёл его в маленькую каморку рядом со своей комнатой. Его лицо было таким растерянным и на нём так отпечаталось беспокойство, что и на Домарата этот взгляд нагонял тревогу, хотя никакой причины для страха он не знал, а посольство ещё считал поддержкой Сигизмунда и подкреплением для них.

Войдя в каморку, Домарат поцеловал руку епископу, а тот сказал ему торопливо:

– В самом деле, в самом деле, не знаю, что делается. Моя душа очень встревожена. Я пытался понять своих братьев, особенно Яна, раньше мне знакомого, каким образом они думают поддеживать Сигизмунда, какие использовать аргументы, чтобы утвердить его на этом троне; я нашёл их обоих молчаливыми, замкнутыми. Не говорят ничего, опускают глаза. Я боюсь, как бы foemina variabilis, королева нас не покинула, или совсем не подвела, выставив на остриё.

Епископ заломил руки, а Домарат живо начал рассказывать, как венгерские паны были нейтральны по отношению к маркграфу и, ссылаясь на епископов, также ни о чём говорить не хотели.

– Мы до завтра в такой неопределённости остаться не можем, – горячо воскликнул вспыльчивый Домарат, который, может, за себя волновался больше, чем за Сигизмунда, и боялся, как бы не пал вместе с ним. – Идём к ним, нужно поговорить открыто. Мы знаем, что нас ждёт, чтобы заранее предпринять меры для предотвращению измены.

Бодзанта, сам довольно встревоженный, после минутного размышления повёл за собой Домарата в комнату, в которой над миской орехов и миндаля, запивая сладким вином из маленьких кубков, сидели ещё двое епископов. Было очевидно, что из этих двоих, Ян, епископ Чарнадский, здесь был более деятельным, потому что важный старец Стефан, епископ Ягерский, хотя превосходил возрастом, оставлял слово за ним. Тот только, грызя орехи, давал головой знаки согласия.

Когда входили в комнату, венгров развлекали двое каноников и прелат, но, увидев Бодзанту, который вёл за собой Домарата, они сразу ушли в боковую комнату. Венгры остались с ними наедине.

Поцеловав пастырям руки, Домарат сел на указанное место, смяная в руках колпак. Его лицо от нетерения корчилось и дрожало, а глаза моргали. Не выдержав долго, он начал разглагольствовать по поводу того, как, должно быть, благодарен Сигизмунд её величеству королеве за это посольство, вовремя появившееся, дабы напомнить полякам об их клятве.

Епископ Ян Чарнадский слушал эту речь, ковыряя в зубах, довольно равнодушно, только когда Домарат почти припёр его к стене тем, чтобы объявил, что думал, он сказал холодно и протяжно:

– Ваша милость, вы ошибаетесь, полагая, что мы прибыли по делу маркграфа Сигизмунда. Только последующие события вынесут о нём решение. Её величество королева поручила нам прежде всего выслушать жалобы и пожелания панов землевладельцев этого королевства. Мы должны дать ей отчёт в этом, а заодно только упомянуть, чтобы сохранили верность одной из дочек королевы.

«Одной из дочек!» – зазвучало угрозой в ушах Домарата.

– Но нет ни малейшего сомнения в том, – прервал он резко, – что для нас назначена принцесса Мария, никакая другая. А так как маркграф Сигизмунд был соединён с нею в детстве, значит, он с нею наш король, и мы его приняли как короля.

Епископ Стефан, слушая, крутил головой; повернулся к ксендзу Яну, словно ему поручал ответить.

– С провозглашением короля вы немного поспешили, – сказал ксендз Ян. – Маркграф давно обручён с нашей принцессой, но они с ней не обвенчаны. Поляки хотят себе короля, который бы только их был, а Сигизмунд, вероятно, будет править в Венгрии. Так что всё ещё не решено. Повторю ещё, что мы должны только на том крепко стоять и защищать, чтобы они не наруши верности одной из наших принцесс.

А через мгновение епископ добавил, вздохнув:

– Тут же повсеместно заявляют, что многие не хотят маркрафа королём.

Домарат вскочил со стула.

– Вам донесли ложно, – воскликнул он. – Все самые главные и умные у нас люди признали маркграфа королём. Горстку возмутителей надо вынудить к послушнию и молчанию.

– Это ваше дело! – ответил епископ Чарнадский. – Мы здесь чужие, принесли мир, а не войну. Мы выслушаем то, что завтра будут говорить ваши господа, и поступим сообразно с обстоятельствами.

Нетерпеливый Домарат ещё раз возвысил голос; поддержанный архиепископом, он долго выступал в пользу Сигизмунда. В конце концов он заметил, что оба епископа, отказавшись от спора с ним, молчали, слушали, никакого мнения не объявляя.

Поэтому было напрасно пытаться убедить тех, кто не хотел быть убеждённым. Когда пришло время прощаться, Домарат выходил оттуда совсем с другим убеждением, чем когда шёл туда. Он много потерял веры и мужества. Он думал над тем, стоит ли ему открыть Сигизмунду перемену положения, или нет. В конце концов это оказалось ему не нужным, ибо сами события раскрыли ему глаза. Отбирать храбрость и заранее пробуждать гнев он не хотел.

Вместо того чтобы направиться к князю, Домарат поехал ещё по постоялым дворам панов краковских, пытаясь привести их на свою и Сигизмунда сторону. Но и там он столкнулся с разочарованием, даже у тех, в которых был уверен, что держались со двором. Они встретили его холодно, не принимая близко к сердцу дела маркграфа, и поддерживали права одной из принцесс.

Добеслав из Курозвенок, о котором Домарат утверждал, что большого ума не имел, был особенно молчалив и замкнут в себе. Он только вздыхал по поводу трудных времён. Другие ссылались на завтрашнее собрание, на котором должно всё решиться.

Почти всю эту ночь в канун дня Св. Николая беспокойный Домарат провёл без сна. Вернувшись в замок, ему пришлось слушать то, что принесли ему слуги, высланные на разведку; некоторым он давал поучения, куда им идти завтра.

Посчитав своих сторонников в постоялых дворах, оказалось, что многие его друзья в Вислицу не прибыли, а из врагов мало кого не хватало. Там его совсем не опасались, поэтому и такие великополяне, которые где-нибудь в другом месте были бы не рады с ним встретиться, смело прибыли, не делая из этого тайны. Приехал Бартош из Одоланова, которого он считал самым худшим и опасным противником. Однако тот был главным образом страшен с оружием в руках – словом же фехтовать не любил.

Другой из Наленчей был ртом всего рода. Его звали Отеком, а по традиции века старика прозвали Лепехой. У этого Отека на границе с Куявами были большие пространства земли, боровые владения. Он был богат, даже, чем в те времена мало кто мог похвалиться, копил гривны и гроши.

Несмотря на это, с первого взгляда его трудно было отличить от кмета или холопа. Всегда ходил в драном кожухе и простой кожаной обуви, в бараньей шапке, в жёсткой рубашке. Лицо у него было смуглое, пятнистое, руки чёрные и огромные, страшный облик убийцы, взгляд, поражающий как молния, и, казалось, он специально играет роль бедного человека, чтобы рядом с ним его могущество и важность сильнее выделялись. Ибо все знали, что на его зов в любое время были готовы сбежаться толпы бедных Наленчей и их свойственников. Более значительная их часть считала его своим вождём, и не без причины, потому что в любое время он готов был кормить их, поить, прикрывать, защищать, хотя обходился с ними деспотично.

Отек Лепеха мог бы с лёгкостью и ради своего рода, и для богатств добиться прекрасных должностей, стать каштеляном или старостой, но не хотел. Он всегда говорил, что он дома сам себе воевода и пан, и этого ему достаточно.

Взглянув на него, никто бы его иначе не назвал, только холопом, но у него был ум и очень редкие знания. Ещё мальчиком он, видимо, готовился к духовному сану, но бросил, когда у него умерли старшие братья и отец. Знал он много, потому что смолоду ездил в Прагу и Краков за тем разумом, что сидит в книгах. С тех времён у него осталась горячая набожность, чудесная и такая понятная речь, что всем попадала в сердца и головы. Любой клирик не решался вступить с ним в диспут, потому что редко кто из него выходил целым.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru