bannerbannerbanner
Симфония времени и медные трубы

Юрий Юренев
Симфония времени и медные трубы

Глава 10

Тем временем положение в стране всё более и более накалялось. Радиоприёмников и радиоточек в части было мало, а стремились слушать все, но, к сожалению, это многим не удавалось, и прежде всего тем, кто с утра бывал на полевых учениях. Поэтому были выделены специальные «радиоинформаторы», которые в определённые часы ходили к штабу части, слушали там сообщения Совинформбюро, записывали их, а затем читали в своих подразделениях.

Сообщения были далеко не весёлыми! Немцы упорно рвались к Москве. Много, очень много наших городов, областей, краёв оказалось в руках у немцев! Вот и Киев пал! Настроение было подавленным. Но работать надо, и надо сделать всё так, чтобы работа оркестра являлась частью того труда, тех обязанностей, которые выполняла часть майора Рамонова.

Пришло сообщение и о том, что древний, всегда считавшийся «глубинным» город К**, где совсем недавно формировалась часть майора Рамонова, взят немцами! Плохо верилось в это, в то, что по улицам этого города, по дорожкам этого лесного лагеря, где все они ещё так недавно были, ходят кованые сапоги немецких солдат, что там раздаются лающие немецкие команды, что там льётся кровь русских людей. А ведь совсем недалеко от К** и Т**, да и Москва совсем рядом! Подавленное настроение было и у Егорова, почти совсем переставшего получать письма от своей жены, и у всех его музыкантов, у которых почти все родственники оставались в К**.

Некоторое облегчение принесло известие о том, что наступление немцев на Москву захлебнулось, что там немцам дан хороший урок и они бегут назад, но положение продолжало оставаться весьма тяжёлым.

А тут ещё получился большой затор с табаком! Кончились запасы табака! И поступления не предвиделось пока… Магазинчик Военторга не мог разрешить проблему с табаком по причине отсутствия табачных изделий в его распоряжении. В складах не было ни грамма. Чего только не делали и красноармейцы, и командиры. Скручивали громадные, просто плотно сложенные из бумаги, цигарки. Пытались получить дым из этих сооружений. Это было ужасно во всех отношениях. Находились смельчаки, курившие мох, снятый с деревьев и слегка подсушенный! Сушили листья деревьев. Кашляли, задыхались и отчаянно кляли немцев!

Значительно ухудшилось и питание, особенно командного состава, питавшегося в столовой Военторга. Мизерные дозы каши из овсяной крупы, причём не обрушенной, с шелухой, политой, причём весьма не обильно, каким-то эрзацем масла, почему-то очень напоминавшим олифу и вкусом, и цветом. Щи с минимальным количеством такого же масла. Изредка на второе блюдо подавалась в этом же «масле» жареная камбала, жестокого соленья! Хлеба было очень мало, а иногда к обеду вместо хлеба давался сухарь, такой окаменелый, что с трудом удавалось его размочить. В солдатских столовых было лучше, но нормы были заметно урезаны и там. Всё это, разумеется, не ободряло, но все великолепно понимали тяжёлое положение страны, и никто не впадал в панику, и никто не жаловался и не ныл! Работали, усердно работали все. Претензий не заявлялось!

Усиленно работал и оркестр.

Уже майор Залесский осуществил своё желание и послушал если не те вещи о которых он говорил когда-то Егорову, то, во всяком случае, порядочное количество других вещей, относящихся к серьёзной музыке. Майор Залесский был приятный человек, культурный, вежливый, но всё-таки он был заместителем командира части, и его компания не всегда была приятна оркестру, а он зачастил в гости к музыкантам! Не было дня, чтобы во время оркестровых занятий не открывалась дверь и не показывался майор Залесский. А это значит, надо было прерывать занятия, поднимать музыкантов с мест, командовать «Смирно», рапортовать, то есть, другими словами, делать всё для того, чтобы выйти самому и вывести людей из творческого состояния.

Но майор Залесский не понимал или, может быть, не хотел понимать этого! Он был совершенно твёрдо убеждён в том, что его визиты в оркестр приятны всем, и Егорову, и музыкантам, что все его считают своим другом, покровителем (хотя своего «покровительства» на деле он ничем не проявил), и продолжал свои визиты.

А Егоров был большим поклонником плановой работы. Он начинал с настройки оркестра, с коллективного проигрывания гамм, упражнений, а затем переходил к работе над пьесами. Пьесы он проходил строго по партиям, по кускам произведения, соединяя всё вместе только тогда, когда все музыканты уже знали свои партии и сознательно разбирались в них. Конечно, это утомительная работа и совершенно не рассчитанная на «слушателей». Майор же Залесский приходил именно слушать. Обычно после того, как Егоров обращался к нему с фразой: «Разрешите продолжать занятия, товарищ майор!» – майор Залесский отвечал:

– Да, да, пожалуйста, – и усаживался на стул позади Егорова, и некоторое время сидел спокойно, внимательно глядя на музыкантов, старательно выполнявших требования Егорова. Но вскоре это ему надоедало, ему хотелось послушать что-то более приятное, и он начинал дёргать Егорова сзади за поясной ремень.

– Слушаю вас, товарищ майор, – поворачивался Егоров.

– Хватит тебе их мучить! Сыграй-ка мне увертюры к «Кармен», – просил Залесский с приятнейшей улыбкой.

– Слушаюсь, – скрепя сердце, отвечал Егоров. – Библиотекарь, раздайте увертюру к «Кармен».

План занятий летел! Но Залесский этого не замечал, а, совершенно довольный, выслушивал увертюру, а после неё «заказывал» что-нибудь ещё, никак не относящееся к намеченным на сегодня занятиям. И просиживал он подолгу, иной раз за ним прибегали посыльные из штаба части. Он, ничего не скажешь, благодарил и напоминал, что ещё придёт, дескать, готовьте новые вещи, а сам же мешал их приготовлению.

Оркестр имел не только порядочный запас строевых маршей, но уже было подготовлено и несколько концертных программ. Это дало возможность организовать несколько концертов в клубе части и, что ещё больше понравилось Егорову, провести некоторое количество концертов непосредственно в батальонах, прямо среди красноармейцев. И вот тут-то он, имевший не один год практической работы с хорошими, большими симфоническими оркестрами в громадных, великолепно оборудованных концертных залах, пожалуй, впервые осознал, как нужна музыка здесь, вдали от городов, в самой гуще народа! Нет! Такой внимательной, такой чуткой аудитории не бывало в концертных залах! Никогда в концертных залах так благодарно не принимали исполнителей. Что бы ни игралось, какое бы произведение ни звучало, всё слушалось внимательно, с подлинным интересом. Правда, Егоров считал необходимым перед каждым исполняющимся произведением дать коротенькую характеристику и автору, и самому произведению! «Ох, сюда бы да мой оркестр, хотя бы из Т**, вот было бы удовольствие», – думал Егоров в эти минуты. Но слушатели были благодарны и за этот оркестр, оркестр, только что сколоченный, играющий на поношенных, нестройных инструментах, кое-что исполняющий с трудом, что называется, «еле-еле»!

По воскресеньям Егоров выводил оркестр в солдатскую столовую. Ежедневно оркестр выходил играть развод караулов, процедуру длительную, так как караул был большой, постов было много! Капитан Безродный часто давал задания Егорову играть на строевых занятиях того или иного батальона, словом, музыка звучала в части не переставая, оркестр жил полнокровной жизнью, и не было такого человека в части, который бы не говорил: «Ну, наши музыканты молодцы, без них плохо было бы!» – это, конечно, было высшей оценкой оркестру.

А теперь добавилась ещё одна обязанность. Подготовленные команды вместе с боевой техникой надо было отправлять на передний край, где эту технику с нетерпением ждали. Майор Рамонов решил, что эти команды надо провожать с почестями.

– Давайте их провожать на посадочную платформу с музыкой. Они, конечно, достойны всякого внимания и уважения с нашей стороны! – так сказал он Егорову.

И это выходило очень хорошо! Ещё до отхода эшелона от платформы почти все уезжающие подходили к оркестру, благодарили музыкантов, жали им руки. Прощались по-братски! А когда эшелон медленно двигался вдоль платформы, оркестр играл один из своих любимых маршей, «Ленинский призыв», один из лучших маршей Чернецкого, главного инспектора военных оркестров Красной Армии.

Много командиров и солдат подходило к Егорову и высказывало свои пожелания послушать те или иные песни, бытовавшие в дни войны и распространившиеся уже в частях. Много названий было: «Синий платочек», «В землянке», «Парень кудрявый», «Два Максима» и пр. Как водится, нот этих песен не было, и достать их было негде! Но Егоров как-то уже привык к тому, что заботиться обо всех вещах, нужных для жизни, надо было самому, меньше всего возлагая надежды на помощь со стороны Инспекции военных оркестров. Просто Егорову приходилось записывать эти песни, гармонизировать и оркестровать их. Жалобщиков не было. Правда, все эти песни были несложными, пожалуй, даже примитивными! Когда, уже в дальнейшем, Егоров увидел эти песни напечатанными, он не нашёл в них большого расхождения со своими обработками. Главное же было то, что слушатели оставались довольными и благодарными.

Словом, оркестр полностью вошёл в жизнь части, и уже трудно было представить часть эту без оркестра.

И вот в это время как-то очень обидно стало за Петрова, за того самого Петрова, который в первый день своего появления в части рекомендовал себя Егорову как солиста, знатока и непревзойдённого мастера. Старшиной Сибиряковым он был «откомандирован» в штаб части как бессменный сигналист, и Петров, который в первые дни становления оркестра чувствовал себя на «особом положении», мол, «я-то уже работаю», «я-то при штабе», «на начальстве», «мы с командиром», – теперь начал ощущать свою отверженность от оркестра, то, что те знаки внимания, которые оказывались оркестру и командованием, и слушателями, – к нему-то не относятся, и что фактически он только числится по оркестру, а на деле-то – не музыкант, болезненно стал ощущать в самом себе! Теперь он стал чаще заходить в оркестровый домик, а однажды рано утром, проходя мимо штаба, Егоров услышал робкие звуки гаммы, извлекаемой из трубы. Оказывается, Петров решил заниматься! Хотел было Егоров сказать ему о его бахвальстве и самовольном присвоении звания «солиста», но пожалел! Пусть поработает над собой, кроме пользы ничего не будет. Но когда Егоров рассказал об этой утренней гамме оркестру, музыканты дружно заговорили:

 

– Пробрало лодыря! Совесть заговорила. Может, и исправится, трепач!

– Почему такие резкие слова? – поинтересовался Егоров.

– Уж кому-кому, а нам-то этот Петров давно известен! Это любитель лёгкой жизни, чтобы не работать, а получить. Забить баки начальству, в доверие влезть, на должность пробраться, а самому себя не показывать! Он в старшины метил! – слышались голоса.

– Как же это так, метил в старшины? – не понимал Егоров.

– А вот наговорил вам кучу разных разностей, вы бы поверили, назначили бы старшиной, как лучшего, и всё… А уж тут-то играть бы он не стал, по закону! Некогда! Хозяйственные дела, в штаб бежать! Всё просто. Да вот только не вышел его номер!

Тут вдруг поднялся один из наиболее молчаливых и скромных музыкантов, Васильев, один из трубачей, и сообщил:

– А он уже капитану Безродному сапоги перетянул на модную колодку!

– Ну вот, видите, значит, закрепился теперь? – раздались голоса.

– Как это перетянул сапоги? Каким образом? – спросил Егоров.

– Да это же просто! Вон ведь у вас сапоги-то какие, в одно голенище три ноги засунешь! Кирза! Одно слово! Шьют-то их как? Тяп-ляп. А он эти сапоги переделал. Сапожник-то он хороший. Мастер. Не чета нашим-то в мастерской!

– Так, значит, он и не музыкант вовсе, а сапожник?

– Давно когда-то служил музыкантом. Срочную! А потом, после демобилизации, стал сапожником. И тут оказался талантом!

Егоров счёл за лучшее не распространяться дальше о профессиях своих музыкантов. Будто бы инстинктом он предугадывал, что в этом вопросе его подстерегают многие неожиданности. Но в самом скором времени в этом ему помогла неожиданная встреча с помощником начальника политотдела Восьмининым.

Глава 11

Укрепление исполнительского мастерства оркестра, беспрерывно растущий репертуар его вызывали необходимость больше и внимательнее работать с музыкантами. Теперь уже Егоров не укладывался в рамки расписания, утверждённого командиром части! Часто Егоров уставал, но ещё более часто он приходил в состояние удивлённого радостным положением того, что оркестр, этот сложный инструмент, состоящий из многих отдельных исполнителей, в армейских условиях – всегда под рукой! В любой момент оркестр был на месте и готов приступить к исполнению своих обязанностей. Этого никогда не было в гражданской дирижёрской практике Егорова.

Пользуясь тем, что он может проверить звучность той или иной своей работы, он начал часто засиживаться в оркестровом домике допоздна, так как занимался оркестровкой произведений, как по своему вкусу, так и по просьбам своих однополчан. Вот он и проверял качество своих работ в натуральном звучании, как говорится, «не сходя с места».

Музыканты не возражали против этих занятий, хотя они и не были предусмотрены в расписании, они видели неподкупную заинтересованность Егорова в улучшении оркестрового звучания, да и сами понимали: чем лучше они будут играть, тем больше их будут ценить в части.

Однажды Егоров засиделся в оркестре чуть ли не до отбоя!

Посмотрев на часы и увидев, что времени уже много, он оделся, затянул потуже пояс, попрощался и вышел из домика. Яркая луна освещала лагерь и лес, приютивший его в своих кущах. Снег серебрился на шапках деревьев, на крышах землянок. Из труб землянок вился дымок, печи протапливали на ночь. Был морозец, но не жгучий. Дышалось легко. Егоров не спеша шёл по главной линейке лагеря и обдумывал план своих работ на завтра. Позади он услышал быстрые, энергичные шаги. Снежок так и поскрипывал под твёрдой поступью. Через несколько мгновений кто-то догнал Егорова и дружелюбно взял его под руку.

– Что так поздно? Где так засиделся?

Егоров увидел рядом с собой Восьминина, старшего политрука, помощника начальника политотдела части. Восьминин был высокого роста, отличного сложения, всегда был бодрым, в хорошем настроении. Красноармейцы его уважали и считали «своим парнем».

– Да работал в оркестре, увлёкся, вот и не заметил, как время прошло, – ответил Егоров.

– Правильно! Да и то сказать, задержался или не задержался, никто тебя не ждёт, да и думать о доме меньше приходится за работой-то! – вдруг неожиданно потеплевшим голосом сказал Восьминин.

Несколько шагов они прошли в ногу молча. Затем Восьминин что-то спросил у Егорова, что-то совсем постороннее, а затем, помолчав, он опять крепко взял Егорова под руку и спросил:

– Скажи мне, дорогой мой друг, ты всех своих людей знаешь?

– То есть как это всех? – не понял Егоров. – Всех своих я знаю постольку-поскольку…

– Вот именно, поскольку… – сказал Восьминин. – Ну ты их знаешь по фамилиям, именам, званиям, знаешь, кто на чём играет, знаешь – вернее, чувствуешь, – кто из них будто бы хорош, а кто плох! Так ведь? А всё остальное знаешь? Кем они были до появления здесь, что делали, какими интересами жили? Этого-то ведь не знаешь, а, быть может, кое о ком и знаешь, но всё-таки не обо всех. Так ведь?

И тут Егоров не утерпел, рассказал Восьминину об открытии с Петровым. Что этот музыкант оказался всё-таки сапожником.

Восьминин рассмеялся, потом заметил, что это не большая беда, что, конечно, Петров хотел сжульничать, но бывают дела и хуже…

– Да вот, зайдём к нам в политотдел, я тебе покажу кое-что! – сказал он Егорову и повернул на дорогу к штабу.

Войдя в одну из комнат политотдела, Восьминин отпер дверцу одного из сейфов и вынул оттуда пачку личных дел.

– Так, так, а… вот и оркестр, – сказал он. – Ну, Егоров, называй фамилии своих артистов.

Егоров начал перечислять своих музыкантов. Восьминин отыскивал их папки, откладывал в сторону и, кажется, чего-то ждал.

– Кухаров… – произнёс Егоров.

– Кухаров, Кухаров… вот он, голубчик! Так. Ну ладно, Егоров. Бери-ка его дело и читай внимательно. Смотри в обморок не падай в случае чего! Читай не спеша. А потом поговорим. А я поработаю тоже!..

Он протянул Егорову папку, довольно тощую, как говорят, «незавидную», сам же достал из ящика стола какую-то бумагу и стал что-то писать.

Егоров раскрыл папку и начал читать. Чем дальше он читал, тем его лицо выражало всё большее и большее недоумение. К концу чтения, когда папка подходила уже к концу, Егоров в обморок не упал, но весь его вид выражал совершенное изумление.

Он прочитал всё до конца, положил папку на край стола и задумался.

Восьминин увидел это, положил свою ручку в чернильнице, внимательно посмотрел на Егорова и спросил:

– Ну как? Узнал теперь одного из своих подчинённых? Понял?

– Да-а-а, – только и мог сказать Егоров.

– Ну, давай решать, как с ним быть. Теперь его судьба только от тебя, от его командира, зависит. Теперь без твоего решения никто его судьбу не решит. Давай будем думать!

Трудно было думать Егорову! Такого положения в его жизни ещё никогда не было.

Что же его так смутило? В деле Кухарова была вложена бумага от военного комиссара того района, где он был призван в Красную Армию. Содержание бумаги было жизнеописанием Кухарова, и из этого документа было видно, что Кухаров уже давно, несколько лет тому назад, был членом, а потом и главарём действительно бандитской шайки! Эта шайка специализировалась на ограблении товарных поездов, причём грабила вагоны с ценным грузом, например, с кожами, мехами. Шайка была великолепно организована, имела своих агентов на узловых станциях железных дорог, эти агенты узнавали всё нужное о грузах, их количество, качество, уточняли маршруты, порядок вагонов в поезде, время выезда, словом, все эти данные телеграфировались шифром главарю (в данном случае Кухарову), а основные силы рассчитывали время прихода этих поездов через их «точки», принимали меры к затруднению движения поездов, например – смазывали рельсы салом, находили другие средства к затормаживанию и, наконец, грабили вагоны. В том случае, если поездная бригада оказывала сопротивление, членов её выводили из строя, а то и убивали. Кухаров руководил всеми этими операциями бесстрашно и со знанием дела! Шайку ловили, и Кухаров тоже был пойман, арестован и осуждён на большой срок пребывания в концентрационном лагере. Но в концлагере он стал активно работать, через короткое время вошёл в доверие к лагерному начальству, стал чем-то вроде агента по снабжению, получил так называемое «расконвоирование», другими словами – право свободного входа и выхода, получал благодарности чуть ли не от Центрального Управления лагерями (ЦУЛАГ) и, добившись того, что ему было обещано досрочное освобождение, в один прекрасный день сбежал на автомашине лагеря! Его при помощи собаки нашли в ресторане Киевского вокзала г. Москвы, где он, очевидно, чувствуя себя уже в безопасности, праздновал своё «освобождение» с несколькими встретившими его друзьями. Увидев подходящих к нему оперативников, он даже не пытался бежать от них, а только попросил разрешения допить то, что ещё не было выпито, и сказал: «Что же, сорвалось!»

Срок пребывания в лагере ему был намного увеличен. Но работать в лагере он стал с ещё большей энергией и усердием. Свой «подорванный» авторитет он скоро восстановил. Снова добился доверия. И… бежал снова. Но теперь его маршрут был совсем другим. Москва оставалась в стороне, и он благополучно явился к себе домой, в город К**, но через несколько дней началась война, и он, решив прекратить своё «подпольное существование», сам явился прямо к военному комиссару и, попросив его внимания, всё ему сам изложил и попросил отправить на фронт. Тут-то, очевидно, и пришла ему в голову мысль указать свою военную специальность как музыканта. А что же? Расчёт прямой! Ну как может военный комиссар, человек, очевидно, далёкий от музыки, проверить музыкальные данные какого-то рядового? Расчёт был верен, как музыкант Кухаров и предстал в то солнечное утро перед Егоровым в К**.

Как живой встал перед глазами Егорова Кухаров! Да! Теперь понятен его колючий взгляд из-под тяжко нависших бровей, его всегдашняя суровость и отчуждённость, стала понятна и та немая почтительность, которой он был окружён в оркестре. Даже старшина Сибиряков не делал Кухарову особенно резких замечаний и внушений, но в случае необходимости особо сложные хозяйственные операции проводил, как правило, с его участием.

– Да! Действительно! Это всё очень неожиданно, и совершенно я не подготовлен к таким сюрпризам! – откровенно сказал Егоров. – Но интересно! Остальные музыканты-то, почему же они мне ничего не сказали о Кухарове? Даже Сибиряков, а ведь я-то им доверяю?

– Всё просто, – сказал Восьминин. – Несомненно, что ваши люди всё знают о Кухарове. Ведь все они земляки, все из одного города! Они знали силу и возможности Кухарова до появления здесь, они не знают и не могут знать, что будет потом, в условиях мирной жизни, он может им припомнить их разговоры? По-человечески рассуждая – может! А им это неинтересно! Поэтому-то и молчат, а вернее – они не обращают на него внимания! Мы сами по себе, а ты сам, как хочешь, так и устраивайся! Ну, так как мы будем? Перед вами два выбора! Либо вы его оставляете у себя, значит, доверяете ему как любому военнослужащему, товарищу, либо придётся писать рапорт о непригодности его к несению службы в вашем подразделении и мы его отправляем в маршевую часть, а там уж его дело. Вот тебе, брат Егоров, и задача! Думай! – И Восьминин снова погрузился в чтение своих бумаг.

Егоров начал обдумывать своё решение. Трудно ему было! Действительно, за всю свою жизнь ему никогда не приходилось не только общаться, иметь дело с бандитами, но он их и просто никогда не видел. Как человеку весьма мирной профессии ему самое слово «бандит» казалось чем-то совершенно несовместимым с понятием о нормах человеческого, тем более – советского общества, понятие «бандит» вызывало в его воображении нечто человеконенавистническое, безжалостное, кровавое, это понятие в данное время как нельзя более подходило к немцам – фашистам, обагрившим себя кровью невинных людей и принесшим смерть десяткам, сотням тысяч людей, опозорившим само слово «человек»! И вдруг самый настоящий, так сказать, аккредитованный бандит вот уже несколько месяцев находится около него, и он, Егоров, даже не подозревал об этом.

Первым желанием Егорова было сказать: «Отправьте его от меня!» Но он сейчас же переключился на другие мысли. А куда денется Кухаров? Сказал же Восьминин – в маршевую часть. Что это такое? Егоров уже знал, что под этим названием скрываются штрафные части, которые комплектуются в основном из людей, аналогичных по своим данным Кухарову, осуждённых на очень большие сроки, вплоть до смертной казни, что приговоры военных трибуналов имеют строки: «Заменить такую-то меру пресечения отправлением в штрафную часть, чем предоставить право осуждённому смыть своё преступление кровью в бою за Родину». Знал Егоров и о том, что «штрафникам» даются самые рискованные задания, знал и поговорку «Или грудь в орденах, или голова в кустах»… и представил себе жену Кухарова, его сынишку, о которых Кухаров вспоминал с тоской! Всё это мелькнуло в голове Егорова, и неожиданно для себя он спросил Восьминина:

 

– А обязательно прямо сейчас решать? Или можно подождать, ну, неделю, что ли?

– Не боишься, что подведёт тебя этот твой подчинённый? Смотри, брат! Дело-то, повторяю, полностью от тебя зависит! Никто не вмешается кроме тебя. Так как же решаешь?

И Егоров, тяжело вздохнув, будто бы большую, тяжёлую ношу внёс куда-то на 8-й этаж, ответил:

– Подожду, присмотрюсь! Я ведь ничего не знал, ничего мне не было известно, никто мне об этом не говорил, а ведь времени-то прошло уже много. И, по совести говоря, этот самый Кухаров абсолютно ни в чём плохом себя не проявил, никому пока что никакого зла не сделал, а службу несёт исправно! Может быть, сумеем вернуть человека к настоящей жизни?

– А не кажется тебе, что понятие «настоящей жизни» у разных людей по-разному представляется? – спросил Восьминин.

– Даже уверен в этом. Но всё-таки объяснить и внушить человеку всё, на чём зиждется наше советское общежитие, по-моему, нужно, и даже обязательно нужно!

На этом и порешили!

Об этом разговоре и о своём решении о Кухарове Егоров никому не говорил, даже Добровину, которого считал, и небезосновательно, своим другом, добрым советчиком и в какой-то степени покровителем.

А утром, идя в оркестр, Егоров обдумывал, как он будет теперь держаться со своими музыкантами и, в частности, с Кухаровым, и решил не показывать ни малейшего вида в том, что ему что-то известно о Кухарове такое, что он, Кухаров, скрывает от всех, и прежде всего от него, Егорова.

С утра Егоров проводил политинформацию, затем проверял индивидуальную подготовку музыкантов, потом старшина Сибиряков проводил с музыкантами строевую подготовку, и только часов в 11 дня оркестр сел за пульты и Егоров начал работать над очередным произведением концертного репертуара. На этот раз это была совсем неплохая аранжировка «Дубинушки». В этот день не мешал даже майор Залесский. Вероятно, он был занят, а может быть, майор Рамонов просто удержал его от очередного визита в оркестр. Бывало и так.

Несмотря на благополучно протекавший день, у Егорова всё время было чувство какой-то обеспокоенности, что-то мешало ему и не давало возможности сосредоточиться. Ещё очень хотелось курить, а табаку не было, а от курения бумаги или подсушенного мха – очень саднило в груди.

Беспокоило и то, что от жены всё ничего нет! Но в этот день судьба была благосклонна к Егорову, и почти перед окончанием оркестровых занятий штабной почтальон, принёсший в оркестр газету и скудную пачечку писем для музыкантов, протянул и Егорову конверт со знакомым и таким родным почерком на нём! Письмо от Макси! Радость неожиданная и потому вдвойне ценная.

Подойдя к своему столику, Егоров распечатал письмо и прочитал его несколько раз подряд. Только после этого он осознал полностью содержание письма.

А писала его жена вот о чём: немцы были почти на подступах к Т**, положение было очень напряжённым и трудным, беспокоил вопрос о дочке, ведь получилось так, что всё их семейство оказалось разъединённым! И она приняла решение – немедленно эвакуироваться из Т** и поехать в тот маленький город, где у бабушки (матери Макси) жила их дочка. Выехать было более чем трудно, но добрые люди помогли Максе, и, хотя с большими трудностями и потратив много времени, теперь она у бабушки, вместе с дочкой. То, что они вместе, – уже хорошо, но жить в этом городке трудно и тяжело, утешает только то, что они вместе, а это даёт уверенность, что и печали и горести будут переноситься легче, чем в одиночку. Жена сообщала, что денежный аттестат она перевела на военкомат в этом городке и что её уже привлекли к работе в этом военкомате – «на общественных началах», то есть – задаром! Как жену командира-фронтовика! Как полагается, она ничего не спрашивала о делах Егорова, а только желала ему успехов в его делах, просила следить за собой и почаще писать им. К письму Макси была приложена и записка, нацарапанная ручкой его дочки! В этом году она пошла в первый класс и поэтому писала сама! Девочка, вероятно, не отдавала себе ясного отчёта в том, где находится её папа, и её записочка была совершенно спокойной и мирной. Между прочим она сообщала как приятное известие о том, что на октябрьские праздники им выдали в школе по маленькой булочке и по два леденчика! Это сообщение вызвало горькие слёзы у Егорова.

Но всё же настроение у него поднялось! Все живы и здоровы, а это главное. Тут же Егоров сел за стол, взял несколько листов бумаги и, не сходя с места, написал своим большое письмо, в котором по возможности ясно описал свою теперешнюю жизнь, свои настроения и между прочим сообщил о затруднениях с куревом. Написал он об этом без всяких задних мыслей, не жалуясь, не прося помощи, а просто сообщил, что нет табака. Письмо в этот же день было отправлено.

Так и в этот, и в последующие дни вопрос о Кухарове стоял в одном и том же положении.

В один из морозных дней Егорову вручили письмо и извещение на посылку. Посылка была получена, не очень большая, но всё же объёмистая. Вечером, при участии Добровина, Шумина, Ивицкого и других своих товарищей по жилью, Егоров распечатал посылку. Ясно, конечно, что посылка была от Макси. Интересно то, что в письме не было ни одного слова, ни одного намёка на посылку. В посылке же были две пары тёплого, очень тёплого белья (кстати: тёплое бельё посылать-то не стоило. Такое бельё выдавалось всем военнослужащим, и на холод никто не жаловался, даже начальник КТП Родановский, даже помпотех Полтинин, по роду своей службы большую часть суток проводившие на воздухе). Потом там было несколько пар тёплых же носков и, что вызвало взрыв подлинного восторга всех присутствовавших, несколько пачек, причём солидных, весомых, ферментированного табака. Одна из этих пачек была немедленно вскрыта, и все окружающие свернули себе по небольшой папиросе. В комнате вкусно запахло очень неплохим табаком, а глаза у всех повеселели. В самой середине посылки лежала солидная, увесистая книга. На её переплёте было напечатано: «Г.В. Плеханов. К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Появление этой книги вызвало большое удивление у всех, и в первую очередь у самого Егорова. Говоря по совести, труды Г.В. Плеханова не особенно увлекали его даже в студенческие годы, а теперь, во время ожесточённой борьбы с фашистами, вопросы борьбы с народничеством были просто неинтересными.

Добровин взял книгу в руки и долго вертел её и так, и этак.

– А тяжёлая что-то книжка-то! – сказал он. – Вроде бы и не с чего ей быть такой тяжёлой!

Егоров взял книгу, посмотрел на переплёт, открыл, полистал несколько страниц…

– Да книга как книга!

– Нет ли тут какой-нибудь тайнописи? – предположил начпрод Ивицкий. – Помните, раньше писали секретные всякие вещи молоком, какими-то симпатичными чернилами?

Ивицкий не мог хвастаться высоким уровнем образования и довольно часто допускал совершенно непонятно как образовавшиеся словечки. То, что он вместо симпатических назвал чернила симпатичными, никого не удивило. Вот когда он говорил «одеюсь», «раздеюсь» вместо «одеваюсь» и «раздеваюсь», то вызывал резкое возмущение, особенно со стороны Шумина, бывшего до войны учителем русского языка и литературы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru