bannerbannerbanner
Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг.

В. Ф. Романов
Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг.

Хотя на меня С[авич] никогда не повышал голоса, а в случае недовольства мною только краснел и переходил в задыхающийся шепот, столкновение мое с ним, по свойствам моего, тоже взбалмошного, характера, было неизбежно. С[авич] имел наклонность к тому, что называется «важничаньем»; например, выходя по окончании службы в приемную, он на ходу, как-то вбок протягивал дежурному чиновнику руку, не глядя на него, и быстро говорил: «До свиданья-с»; пожимать руку начальства приходилось, часто видя уже только его спину. Я, взявший за свой идеал бюрократа холодный корректный тип Каренина, в душе оставался склонным к дебошам студентом; манера прощаться со мною С[авича] обозлила меня, и я придумал мстительный план, как выйти из не нравившегося мне положения: после шести часов вечера я уходил в дальний угол приемной комнаты и стоял там до выхода С[авича] из кабинета; он, зная, что дежурный чиновник сидит за столом против дверей его кабинета, быстро выходил и сейчас же протягивал руку для прощания, я же медленно шел к руке начальства через всю комнату; протянутая рука висела в воздухе, лицо С[авича] делалось пунцовым и злым. Это было глупо с моей стороны, я не понимал тогда, что никакого умысла у торопящегося домой С[авича] задеть самолюбие молодого чиновника нет, но я получал от подобных выходок большое удовольствие: «На, мол, смотри и убеждайся, что свобода моя дороже всяких успехов у начальства». Когда я входил в кабинет к С[авичу], я часто держал руку в кармане; он молча упорно на нее смотрел, а я делал вид, что ничего не замечаю. Иногда, когда ему надоедало почему-то долго видеть меня у себя в кабинете, он шептал: «Голубчик, быть может, Вы могли бы ходить несколько скорее»; я говорил почтительно: «Слушаюсь» и двигался чрезвычайно медленно. Должен сказать, что к нарушению дисциплины, в сущности, подавал нам пример сам С[авич], не говоря уже о его часто нецензурных выражениях и криках при посторонней публике, он, если не любил какого-нибудь начальника, открыто игнорировал его и даже ругал последними словами при своих подчиненных, даже при курьерах. Один товарищ министра, которого С[авич] терпеть не мог, прислал как-то раз к С[авичу] курьера за перепиской по какому-то делу; С[авич] писал срочную бумагу, обозлился, что его оторвали от хода его мыслей и крикнул: «Скажи ему, чтобы убирался к…», последовало площадное ругательство.

При свойстве наших характеров, повторяю, отношение ко мне С[авича] должно было перейти в раздраженную вражду, и это именно обстоятельство заставило меня через несколько лет уйти из любимого мною учреждения. Но, несмотря на описанные мною черты характера С[авича], а, может быть, отчасти и благодаря им, я никакой злобы не питал к нему, наоборот, любил его, как тип человека нешаблонного, незаурядного, чрезвычайно живого и, главное, вполне русского, т. е. удовлетворявшего главным и важнейшим, в мое идеале и представлении, чертам интересных и нужных людей.

Свойства живой души С[авича] особенно ярко сказались в той товарищеской сплоченности Земского отдела, которую С[авич] считал обязательной для учреждения. Я помню, как он искренно был изумлен и рассержен, когда один чиновник обнаружил незнание имени и отчества какого-то совершенно недавно причисленного к отделу молодого человека: «Не знать, как зовут вашего товарища по службе, это – стыдно», – говорил С[авич]. Сам правовед34, он никогда не проявлял никаких признаков предпочтения «своих» чужим: лицеистам35, универсантам и т. п.; все сотрудники Земского отдела были в его глазах одной семьей, которая пополнялась по признакам главным образом делового, а не личного свойства.

За такие качества Савича хотя часто и бранили после вспышек его, но в душе любили все служащие отдела.

Когда я представился С[авичу], он мне сказал, что я назначаюсь в 3-е делопроизводство36; я понятия не имел, хорошо это или плохо; веря в значение протекций, я решил, что не худо будет на всякий случай напомнить С[авичу], что я направлен к нему князем Оболенским; он спокойно на это ответил: «Я об этом знаю», и подтвердил, чтобы я отправился представиться заведующему 3-м делопроизводством С. В. Корвин-Круковскому. Всех делопроизводств в Отделе тогда было, кажется, шестнадцать37; размещались служащие в двух этажах очень тесно. Каждое делопроизводство имело большей частью только по одной комнате, в которой начальник отделения – делопроизводитель работал вместе со всем персоналом отделения. Поэтому я сразу же познакомился со всеми моими будущими сослуживцами по 3-му делопроизводству. Корвин, впоследствии начальник Управления по делам о воинской повинности38, скончавшийся теперь во время разных эвакуаций в Кисловодске от сыпного тифа39, был очень хорошо воспитанный лицеист, но тоже весьма нервный человек, почему у него часто были стычки с С[авичем]. Первая фраза, которую я от него услышал после обычных приветствий, меня слегка изумила в устах лицеиста – этого идеального со времен Пушкина олицетворения корпоративной товарищеской спайки: «Очень рад, – сказал он, слегка картавя по обычаю всех лицеистов, – что получаю сотрудника-универсанта: Вам, по крайней мере, не надо будет у нас переучиваться», и при этом нервный взгляд на некоторые дальние столы, за которыми помещалось несколько таких же юных, как я, чиновников. Ближе познакомившись с ними, я узнал, что дело было вовсе не в их образовательном цензе, а просто в том, что они ни к какой служебной карьере не стремились, мечтали хозяйничать в своих имениях, службой не интересовались и, так сказать, отбывали временную повинность – посидеть в министерстве первые годы по окончании [Александровского] лицея; лицеисты ведь причислялись к тому или иному ведомству сразу же по окончании курса, так сказать механически, а нуждающиеся в средствах получали даже какое-то ежемесячное пособие впредь до назначения на штатное место. Особой ненавистью к канцелярским делам отличался среди моих новых коллег милейший и добродушнейший барон Врангель, года через два получивший место земского начальника в своем уезде. Ничто его так не смущало, а нас не веселило, как появление на его столе какого-нибудь толстого дела с надписью Корвина: «Прошу разобрать и переговорить со мной». Шутя, мы иногда в отсутствие барона В[рангеля] раскладывали на его столе кипу разных старых дел; он с обычным опозданием являлся на службу, с ужасом смотрел на свой стол, начинал перелистывать дела, сокрушенно качал головой и незаметно-тихо исчезал дня на два-три «по болезни» в расчете, что громоздкие дела будут разобраны в его отсутствие кем-нибудь другим. Понятно, что Корвин, заваленный работой, был рад всякой лишней рабочей силе в его делопроизводстве, а потому приветствовал мое появление. Хотя К[орвин] был, как я говорил, человек нервный и раздражительный, у нас вскоре установились прекрасные служебные отношения. Молодежь его боялась и уважала, т. е. при появлении его прекращала разговоры и не нарушала вообще тишины в комнате, чтобы не мешать ему заниматься. Называли мы его за глаза «наставником»; «Тише, наставник идет», – кричал кто-нибудь из причисленных; вспоминалась гимназия, становилось безотчетно весело, но новый «наставник» и «новая» гимназия куда были живее, интереснее старой.

На посторонние темы он редко беседовал с нами; во время работы часто злился, что-то шептал про себя, иногда опрокидывал чернильницу и тогда вдруг раздраженно выкрикивал: «Он-таки дождется, что я его выгоню со службы»; «он» – это был земский начальник, переписку о провинностях которого изучал К[орвин] и заливал чернилом.

У К[орвина] было три помощника: один назывался «старший» (столоначальник) и два младших; причисленные были распределены между ними в качестве их помощников. Со всеми тремя я вскоре быстро сошелся и до конца жизни сохранил дружеские отношения, какие только возникают в молодости. Старший – юрист Петербургского университета В. Ф. Добрынин с характерным английского типа крупным бритым лицом, высокого роста, изящно всегда одетый, был человек очень хорошо образованный, начитанный, незаурядно от природы умный, но неспособный ни к какой планомерной долгой работе; большие личные средства и любовь к широкой холостой жизни в столице отвлекали его постепенно от скромной чиновничьей работы, и лет через десять-двенадцать он бросил государственную службу, заняв обычные для богатых людей места в различных «правлениях» частных обществ. Но тогда, в молодые годы, он еще хорошо работал, следил за юридической литературой и явился для меня первым учителем на службе. Мы много провели с ним вместе веселых вечеров; какие-то черты Дориана Грея делали его в моих глазах очень привлекательным, особенно за бутылкой вина с длинными остроумными беседами о женщине, главным образом. Он, тоже спасаясь от большевиков, заболел манией преследования и скончался в Новороссийске в вагоне.

Младшие помощники были Н. Н. Принц и юрист Московского университета Н. И. Воробьев. Если бы Н. Н. был современником Л. Толстого при творении им «Анны Карениной», то я был бы убежден, что многие черты Стивы Облонского он списал с «Принцика», как называли мы его. Отличительной чертой этого милого моего друга была бесконечная доброта и добродушие, желание каждому чем-нибудь помочь, развеселить; он с первых же дней нашего знакомства вручил мне тетрадку, собственноручно им составленную, с образцами различной деловой переписки. Видя изумление на моем лице и предугадывая вопрос: «Разве все надо писать одинаково, по шаблону, а нельзя по-своему?», он, ласково улыбаясь, предупредил меня: «Видите ли, в служебной переписке имеются издавна установленные формы по, так сказать, мелким текущим делам: например, вы читаете резолюцию делопроизводителя “о. б. п.”, т. е. “оставить без последствий”, находите у меня в моей тетради образец “о. б. п.”; затем “на расп. губ.” – губернатору на распоряжение и т. д., и т. д.; таких образцов здесь до сотни; привыкните к ним и будете в час в десять раз больше давать, чем при измышлении своих форм из головы; большие деловые бумаги, разные представления в Советы, рапорты в Сенат и т. п. – там, конечно, придется писать по-своему, но до этого Вы еще не скоро дойдете». Этот первый урок канцелярщины, так охотно и доброжелательно преподанный, сыграл большую роль в первых шагах моей службы. Как во всяком деле, так и в канцелярской работе, вовремя изученная техника его значительно облегчает работу, увеличивает производительность труда. Недаром ведь наши современники – сапожники из бывших офицеров и чиновников40 – абсолютно не в силах конкурировать в смысле быстроты производства с профессионалами: у них больше вкуса, изобретательности, добросовестности – чего хотите, по сравнению с простыми мастерами, но главного – школы, того навыка, который с юных лет дается практикой, знанием дела с азов, умением во всех мелочах, включительно до того, как разместить под рукой наиболее удобно материал и инструменты, каждый гвоздик, чтобы не потерять лишней секунды, вот этого дилетанту никогда не достигнуть. И в мелкой «текущей» работе чиновника технический навык и шаблон – громадный плюс: ненастоящий чиновник часто небольшое деловое письмецо сочиняет и мусолит в течение времени, за которое настоящий чиновник написал бы таких писем десяток.

 

В обществе распространен взгляд на наш канцелярский стиль как на нечто в лучшем случае смешное. Это неверно. Предрассудок этот относится к далеким дореформенным временам. Язык наших канцелярий отличается строгой грамотностью, сжатостью и, главное, точностью. Его единственный недостаток в первые годы моей службы заключался в крайней обычно сухости, но на моих глазах язык этот во многих ведомствах эволюционировал в чисто литературный живой язык, сохранив притом основное свое качество – точность. Смешного «канцелярского стиля» я не застал, но слышал о нем от одного дореформенного чиновника: его юмористическая сторона заключалась в крайне почтительном отношении подчиненных к начальству и начальников во взаимных отношениях между собою; например, докладчик писал, должен был писать, всегда сомневаясь в своих силах разобраться в деле, даже правильно изложить его сущность, в таком роде: «Сущность дела едва ли не сводится к следующему», но Боже упаси сказать просто, что «дело заключается в следующем»; это было бы нескромно, невежливо по отношению к более осведомленной высшей власти. Начальство к начальству никогда не обращалось с возражениями; надо было всегда похвалить предложенную меру, указать на ее положительные стороны, а затем уже высказать соображения о совершенной ее негодности. В таком духе в мое время писало часто только Министерство финансов, весьма одобряя предложенные меры и кончая отказом в деньгах на их осуществление. Кроме того, некоторые архаические приемы переписки сохранялись еще в канцеляриях самого затхлого Министерства, если не считать его Юрисконсультской части41, а именно юстиции: там в каждом отделении имелся какой-то редактор, который исправлял и без того бесконечно в многочисленных инстанциях вылизанные бумажки42.

Итак, добрейший «Принцик» научил меня элементарным началам канцелярской премудрости. Через несколько недель, когда мы уже окончательно подружились, он притащил на службу какой-то невероятно поношенный, рыжий, а ранее, видимо, бывший черным кожаный портфель. «Поноси его первый год службы, – сказал он мне, – это первый портфель… такого-то, – и мне была названа фамилия одного важного придворного старца, – он приносит счастье». Я как тетрадь с образцами бумажек, так и портфель, хотя он был и менее интересен, [чем] тетрадки, принял с благодарностью.

П[ринц] был такой человек, с которым нельзя было не сблизиться быстро; уж слишком он подкупал своей добротой, а кроме того, и был очень стилен. Он любил острить, но остроты его – «bons mots»[67] были без перца, слишком мягки и добры в стиле маркизов 18 века. Вне службы в холостой компании веселился от души, раскатываясь заразительным смехом, каким умеют смеяться только толстяки, при всяком удобном случае. Он не был женат, но жил всегда в семейной обстановке у своей горячо любимой тетки Е. П. [фон] К[ауфман], матери одного из министров времен 2-й Государственной думы43; эта стильная красивая старуха напоминала мне своими строгими, но приветливыми чертами лица мою бабушку. Поэтому, хотя я и не любил вообще в холостой период моей жизни бывать в семейных домах, сравнительно часто навещал Е. П., иногда до поздней ночи просиживал за карточным столом, сам, по обыкновению, никогда не участвуя в игре, но получая большое удовольствие и отдых от наблюдения милой старосветской компании игроков, в которой, кроме хозяйки дома и «Принцика», принимала неизменное участие институтская подруга ее – старушка, сохранившая все манеры институтки, и какой-нибудь престарелый генерал – член Государственного совета и т. п. «Принцик» жизнерадостно выкрикивал: «Шесть бубенций», «малый в пикенциях» и разные другие прибаутки; старушка-институтка никогда не пропускала таких возгласов без упрека: «Коля, где Вы получили воспитание?» Ответ был всегда: «В Училище правоведения»; хотя это давным-давно было известно вопрошающей, но каждый раз она с чувством произносила: «Не делает это чести вашему училищу». Старичок от времен крепостного права, лакей Карп бесшумно подавал чай, иногда вставляя в общий разговор какое-нибудь замечание, вполне гармонируя своей манерой и держать себя, и говорить с доброй патриархальной компанией винтеров. Как-то раз у генерала Р. зазвонили в кармане часы с боем, заводившиеся им, чтобы напоминать о времени отъезда в какое-то заседание; напротив квартиры К. был трактир, который на свободе любил посещать Карп; услышав звонок и думая, что это звонят в трактире, он испуганно на всю комнату с большим чувством прошептал: «Боже мой, никак трактир уже закрывают».

Вот такие милые, с добрым юмором сцены, по контрасту с моей холостой жизнью, доставляли мне минуты тихого, хорошего отдыха. Мир в семье К[ауфман] был нарушен назначением сына Е. П.44 министром как раз во время усилившихся террористических актов; появились на лестнице дома охранники, иногда не разрешавшие министру выходить из дома; он в таких случаях удирал и от охранников, и от волнующейся матери черным ходом через кухню. А после – война45, революция разрушили совсем счастье этой хорошей русской семьи; дорогой добрый друг мой Н. Н., по-видимому, погиб; сын К[ауфмана] – молодой офицер был убит на войне46; вся семья распалась, и старый лакей Карп умер, слава Богу, до революции.

Так как у П[ринца] было в Петербурге множество родственников и знакомых, он всегда торопился в праздничные дни из одного дома в другой, а если попадал в нашу холостую компанию – в какой-нибудь ресторан, то всегда вынимал часы и быстро говорил: «Имею свободных только десять минут; рюмочку водки и бутерброд, а затем должен ехать»; но стоило задать ему какой-нибудь вопрос из области бюрократических или придворных слухов, как о десяти минутах забывалось, начинались его рассказы, споры, и покидал он нас «далеко за полночь», иногда под утро. Вследствие родственных связей с высшим бюрократическим миром (его два кузена были министрами47), которые, кстати сказать, П[ринц] не эксплуатировал для личных целей, довольствуясь скромной карьерой (впоследствии по Государств[енному] контролю48), у него действительно всегда были в запасе разные слухи о том, что такой-то уходит, а такой-то на его место и т. п., причем слух действительно осуществлялся когда-нибудь – через год, два и более, и Н. Н., радостно улыбаясь в таких случаях, с каким-то особенно хитрым выражением лица говорил: «А я что предсказывал еще такого-то числа, помните, в таком-то ресторане», и чувствовал себя победителем. Во время Японской войны П[ринц] в особенности живо реагировал на всякие слухи, и, не говоря прямо, но какими-то весьма туманными и отдаленными намеками предрекал «конституцию»; шепотом, с блеском в глазах, он каждому конфиденциально передавал при каждом удобном случае: «Готовится нечто весьма важное; вот ты увидишь, узнаешь в свое время». Когда это важное свершилось, он ликующе напоминал опять: «А я что говорил!»

Другой младший помощник Корвина – Н. И. Воробьев не был так колоритен, как Д[обрынин] и П[ринц], но нас сблизила с ним любовь к музыке; у него в его холостой квартире устраивались трио и квартеты при участии любителей-сослуживцев и профессиональных музыкантов Императорского оперного49 и придворного оркестра50; сам хозяин играл на скрипке. Необыкновенно талантлив был постоянный пианист этих вечеров – чиновник нашего отдела С. П. Киприянов; он часто с листа читал трио Аренского, Чайковского и т. п., давая мощный полный удар, следя за инструментами, поправляя их, так сказать, дирижируя. Но, увы, обычная русская невыдержанность и халатность не дали развиться его большому таланту; он бросил службу и уехал в Лейпциг, в консерваторию51, кстати сказать, – так же неожиданно и внезапно, как поступил в Земский отдел. У нас в отделе он появился следующим оригинальным способом: явился на прием к Савичу и заявил, что желает причислиться к Земскому отделу. На вопрос, кто может его рекомендовать, отвечал: «Никто», а на вопрос о причинах желания служить в отделе объяснил, что его отец, служащий в ссудной сберегательной кассе, переехал на казенную квартиру на Фонтанке против Министерства внутренних дел, почему ему будет близко ходить сюда на службу. С[авич] рассмеялся и, угадывая в К[иприянове] способного человека, зачислил его в отдел. В один прекрасный день мы с изумлением узнали вдруг, что К[иприянов] уже в Лейпциге, а думали, что он просто по болезни не посещает службы несколько дней. Вернулся К[иприянов] из Лейпцига года через два – у него не хватало денег на окончание консерватории; он сделал там большие успехи и занял какое-то скромное место в одном из музеев. Будь он еврей – мы бы его слушали, без сомнения, на концертной эстраде.

Н. И. Воробьев был очень исправный и усердный чиновник, но тяготел к жизни в своем имении на юге России, а за время Японской войны, где он добровольно работал в Красном Кресте52, увлекся этнографией, собрал, возвращаясь в Россию, в Сиаме и других восточных странах коллекцию музыкальных инструментов и государственную службу бросил, посвятив себя всецело хозяйству в родных краях, после трагической гибели его брата-минералога при падении во время научной экскурсии на Эльбрус.

Таков был маленький кружок моих товарищей по службе в одной из ячеек Земского отдела – в 3-м делопроизводстве.

К предметам ведения этого делопроизводства относились дела ответственности должностных лиц всех крестьянских учреждений, т. е. работа была исключительно юридического свойства. Но, несмотря на уверенность моего начальника, что мне не надо будет переучиваться, мне именно пришлось изучать почти совершенно неизвестное мне крестьянское законодательство, вначале, конечно, преимущественно Положения о земских и крестьянских начальниках53, а затем и вообще положения и различные узаконения о крестьянах. Настольной книгой для всех деятелей-юристов по крестьянскому делу являются комментированные И. Л. Горемыкиным толстые книги этих узаконений; это ценное издание ежегодно пополнялось новыми узаконениями и сенатской практикой, причем работа эта производилась уже членами Земского отдела54.

В первые месяцы службы приходилось, изучив «шаблоны», исполнять массу мелкой текущей переписки по резолюциям делопроизводителя; я не успевал ее закончить за шесть часов сидения в отделе и работал часто еще дома по вечерам. За каждой мелкой бумажкой скрывается личный, иногда большой интерес просителя; только усвоив себе правило, что мелочей на службе нет, а все требует одинакового внимания и заботливости, интересна или нет работа для самого исполнителя, можно достигнуть настоящей добросовестности в чиновничьем деле; так понимало работу большинство моих сослуживцев; за вечерние занятия на дому нам никогда не платили, они были совершенно добровольны.

Однако, занимаясь мелкими делами, я вскоре понял, что ждать поручения мне какой-либо более сложной работы по инициативе самого начальства не приходится: в канцеляриях более старые чиновники так всегда рады, что могут освободиться от массовой мелочи, что им и в голову обычно не приходит заняться дальнейшим обучением «причисленного» уже хотя бы потому, что на это надо тратить много времени. Между тем, для общей постановки дела, в целях своевременной подготовки своих заместителей, обучение молодежи нельзя не признавать одной из серьезных задач всякого начальства. Я в своей чиновничьей деятельности всегда впоследствии обращал внимание на эту сторону работы и заботился не только о настоящем, но и о будущем, готовя себе заместителей в делопроизводстве. Так же поступали и многие другие начальники отделений, понимавшие значение преемственности работы в чисто техническом ее значении.

 

При первых же шагах моей службы приходилось завоевывать самому право на работу совершенно так же, как в адвокатуре завоевывается практика. Надо было самому добиться поручения какого-нибудь более крупного дела, чтобы удачным исполнением его обратить на себя внимание и получить право в дальнейшем на более сравнительно ответственную работу. Те, кто игнорировал это условие службы, безнадежно обычно оставались причисленными к министерству, не получая штатного места, или переводились в провинцию. В описываемое время при Земском отделе состояло уже свыше двадцати причисленных; в год максимально открывалось три-четыре вакансии, и вот, по моим расчетам, мне приходилось кандидатствовать четыре-пять лет – срок, который мне не позволяли мои материальные средства (я получал от отца в месяц 50 руб[лей] и имел бесплатную квартиру в семье Ковалевских – в Академии художеств, куда я переехал через несколько месяцев после поступления моего на службу). Итак, я решил завоевывать себе деловую практику: испросил разрешение делопроизводителя знакомиться со входящими бумагами делопроизводства, выбрал сам себе раз одно сложное, но не спешное дело, требовавшее направления в Сенат, изучил подробно его правовую сторону и приступил к составлению рапорта Сенату от имени министра. Как со стороны простым кажется канцелярский труд и как он сложен в действительности, в особенности для новичка, да еще получившего образование не по национальной, а общеевропейской программе! До сих пор помню, какие муки я приял с составлением первого в жизни рапорта по делу каких-то крестьян Червяковых: и свидетели, и ответчики, и истцы, и владелец имения – все оказались с одной фамилией «Червяковы»; вся деревня от крепостного еще права носила фамилию помещика. При изложении дела это меня страшно сбивало. Не мог я также долго освоиться с писанием «я» от имени министра: все хотелось говорить от имени какого-то третьего лица; привычки писать под псевдонимом «Министр такой-то», что я потом проделывал всю жизнь, тогда у меня еще не могло быть, конечно. Тем не менее самое главное – юридическое обоснование и заключение рапорта были сделаны мною правильно. Поэтому Корвин, прочтя эту мою первую ответственную работу, очень приветствовал меня, а затем, к величайшему моему изумлению, взяв красный карандаш, перечеркнул большую часть рапорта и добавил, улыбаясь: «Не смущайтесь, пожалуйста, вы будете, несомненно, писать прекрасно; требуется только опыт; вы разобрались в деле совершенно правильно». Когда я прочел написанный К[орвиным] рапорт по тому же делу, я не мог не признать, что по логичности, доказательности и систематичности он отличался от моей работы, как небо от земли; написано было то же самое, решение проектировалось мое, но форма была иная, обеспечивающая успех дела в Сенате. С этого момента началось, уже при инициативе самого начальства, расширение круга поручаемых мне дел. Я уже почувствовал себя каким-то винтиком в министерской машине. Возможность полезного влияния даже на маленьком весьма месте я узнал особенно тогда, когда мне удалось помочь пересмотру дела одного земского начальника, который был предназначен к увольнению. Переписка об ответственности земских начальников всегда изобиловала всевозможными курьезами, в особенности в области применения ими знаменитой тогда 61-й ст[атьи] Положения о земских начальниках, дававшей им право ареста и штрафа в административном порядке55: то какой-нибудь земский [начальник] штрафовал крестьян за то, что не свернули со своими возами с дороги перед его экипажем, то за то, что отказывались приобрести барабан для порки виновных по приговорам волостного правления под звуки этого инструмента и т. д. Земские начальники, как известно, не пользовались популярностью; институт их был введен императором Александром III вопреки мнению подавляющего большинства членов Государственного совета56; также меньшинством Совета принимались всегда и дальнейшие представления министра внутренних дел о распространении Положения о земских начальниках на другие части России. Молодой царь ранее был, очевидно, тоже против этого института, т[ак] к[ак] в различных своих резолюциях на всеподданнейших докладах губернаторов о пользе земских начальников писал: «Теперь и я такого мнения»57, а в случае нападок на это учреждение: «Все это – газетная ерунда» и т. д.58 К нам в делопроизводство поступали копии всех всеподданнейших докладов для исполнения согласно высочайшим отметкам. В Юго-Западном крае удалось избежать введения земских начальников благодаря необыкновенно смелому и энергичному сопротивлению киевского генерал-губернатора Драгомирова; его всеподданнейший доклад произвел на меня громадное впечатление: в ярких красках он рисовал культурную отсталость Киевской, Подольской и Волынской губ[ерний] по сравнению с соседними земскими губерниями; нет хороших дорог, нет достаточного числа школ, больниц, полиция плоха; богатейший край прозябает; над всеми правительственными мерами носится призрак мятежа то польского, то малорусского; если бы этот призрак и превратился когда-либо в действительность, то двумя батареями его можно моментально уничтожить; и вот, при таких условиях, вместо культурных мер нам предлагают то, в чем у нас и так нет недостатка – новых начальников. Драгомиров просил царя избавить край от этих начальников и дать деньги на школы59. Государь положил очень милостивую резолюцию на этом докладе: «Благодарю генерала Драгомирова за правдивый и честный доклад»; министру финансов было приказано надписью на том же докладе немедленно отпустить сравнительно крупную сумму на школьное дело в Киевском генерал-губернаторстве, а законопроект о земских начальниках для этого края был взят министром внутренних дел из Государственного совета обратно60.

Большинство Земского отдела тоже не сочувствовало институту земских начальников. Поэтому, особенно при Г. Г. Савиче, поблажки им не давалось, хотя в среде их, несомненно, было очень много вполне достойных и полезных работников, никогда, однако, не пользовавшихся в населении той хорошей популярностью, как позднейшие переселенческие и землеустроительные чиновники; придаток судебных функций и административного усмотрения являлся главным дефектом земских начальников, чего новой формации сельские чиновники не имели.

Итак, когда я познакомился с делом предназначенного к изгнанию земского начальника, меня поразили в переписке о нем печатные, заранее заготовленные бланки судебного решения61 с таким текстом: «Идиотское требование…», затем пропуск для фамилии истца, «не может быть удовлетворено, т. к.» и т. д. Ясно было, что земский начальник или психопат, или доведенный чем-то серьезным до полупсихопатического состояния человек; обращало также внимание, что по данным дела все «идиотские» требования исходили от важных, большей частью титулованных особ и предъявлялись к крестьянам. Мне удалось убедить Корвина, а через него Савича, что заочно нельзя разрешать подобного дела, что надо вызвать обвиняемого в Петербург; через несколько дней в приемной С[авича] уже сидел мой «клиент», удивительно оригинальный, старообрядческого типа человек; С[авич]у, конечно, с большими усилиями, удалось оставить его на службе, так как все дело сводилось к тому, как я и предполагал, что земский начальник был доведен до крайнего озлобления несправедливыми претензиями к местным крестьянам крупных помещиков-заводчиков. Он дал слово, что в дальнейшем будет приличен в форме обращения его с просителями, но сдержать слова не был в состоянии и вынужден был бросить службу. Через год, когда мы с ним встретились, он говорил мне, что зарабатывает в десять раз больше, чем давало жалование земского начальника, ведя в качестве поверенного дела местных крестьян; приехал в Петербург искать себе помощника-юриста; я отказался ехать, так как не мог тогда расстаться со столицей. Забыл, к сожалению, фамилию этого почтенного и оригинального по взглядам человека; он ненавидел все не народное: фрак, например, считал «чертовым одеянием» и т. п.

67Буквально: «хорошие слова», «словечки» (фр.), здесь – «каламбуры», «словесные выкрутасы».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru