bannerbannerbanner
полная версияЕсли мой самолет не взлетит

Руслан Исаев
Если мой самолет не взлетит

Боже, как меня угораздило столь неудачно выразить свою мысль. Боже, какая была сцена! Я миролюбив как еврей и впечатлителен как якут, а тут мне пришлось выдержать бурю. Боже, как они заорали! Инстинктивно я даже пригнулся, соседи со всех сторон застучали в стены, залаяли собаки охраны на проходной. Но потом мне пришла мысль, что все-таки не стоит так орать на родного сына, даже если он немного неудачно выразился. Скандал начал немного затягиваться. Стало даже немного скучно, хотя папаша великий мастер делать разносы подчиненным. И к тому же человек, замечательно владеющий марксистско-ленинской логикой. Батя логически доказал, что наши песни—мерзкая пошлость. Он очень верит в логику.

Мать не без гордости смотрела на него. Да и я люблю своего батьку. Он очень неглуп, только жаль, что в жизни у него совершенно не было времени подумать.

Все каноны были соблюдены – напряжение равномерно нарастало, аргументы не повторялись, речь кончилась эффектной развязкой с поднятой рукой и словами "вон из моего дома". Рука была поднята совсем как у Ленина, указывающего человечеству дорогу в светлое будущее.

После чего папаша удалился на кухню развеяться после проведенной партийно-политической работы. Я видел, как мама суетливо собирает на стол грибочки, рыбку, мяско, колбаску. Наконец-то мама получила возможность покупать всякие штучки под грибочки, всякие ножички-вилочки и мне это было симпатично в ней. Отец аппетитно выпил. Меня за стол никто не приглашал. Отец вообще умеет делать все с заразительностью здорового самца. Когда он выпивает рюмочку, или закуривает сигарету, то невозможно не захотеть того же самому. Может быть, мой папаша родился не для того, чтобы командовать полками, а для того, чтобы рекламировать виски.

Все-таки одна фраза из его речи зацепила меня. "Ты становишься социально опасен", – сказал отец. "Для кого это? Для нашего могучего государства?" – спросил я. "Для себя".

2 Ночной директор

Я постоял в темноте коридора. Когда я уехал из дома учиться, мне было шестнадцать лет. Я был из тех детей, которые не приносят проблем родителям. Я был самостоятелен, сколько я себя помню. Ни мать, ни отец не возились со мной, как возились родители моих друзей. В обычном смысле меня не воспитывали. Отец был либо на службе, либо устал. Мать тоже была в школе с утра до вечера. Не возились со мной еще, видимо, и потому, что у меня были отличные отношения и с матерью, и с отцом. Отца всегда было интересно послушать – я не чувствовал с ним никакой стены. А с матерью мне вообще не нужно было разговаривать – так мы были близки. Они доверяли мне, я старался их не разочаровывать. Это было просто, потому что вообще наша жизнь была проста. Я хорошо учился и был молчуном – образцовый мальчик. В детстве я был гораздо крупнее большинства сверстников, так что даже подраться было не с кем. А может, и было, не помню, но желания и необходимости не возникало.

Лучшее время моего детства – когда отца отправили командовать ракетным дивизионом в южную провинцию. Я учился в младшей школе. Дивизион располагался в степи в нескольких километрах от окраины большого города. Утром из части отправлялся автобус, в котором жены офицеров и их дети ехали на учебу и на работу. Вечером забирал обратно. Я заканчивал учебу раньше всех, поэтому на обычном городском автобусе добирался до конечной остановки и шел пешком в часть, иногда весь путь, иногда по дороге меня подбирали наши машины, или машины колхоза. Великая степь – это как море, только лучше. Я не помню, о чем я думал, поднимаясь на холмы, но я помню, что внутри я был самим собой, точно таким. Я обожал летние каникулы. Мать всегда волновалась, когда я оставался в части на лето, она старалась свозить меня на море, или отправить в пионерский лагерь для развития социальных навыков. Море, конечно, я любил. Но терпеть не мог пионерский лагерь, скученную жизнь, построения на поднятие флага, походы строем в лес, пение хором, всю эту коллективную чуму. Ну, то есть чем мой папаша занимается всю жизнь с личным составом.

То ли дело, когда жара, каникулы, свобода и родители ушли рано с утра. Выспаться, пойти перекусить на кухне в офицерской столовой, слушая бредовые фантастические разговоры дедов – поваров про как ходили в самоход, как нажрались в увольнении, и как с помощью шарикоподшипника сделать член толще на целый сантиметр и удовлетворить любую бабу. Щелкают ножи дедов, режущие капусту. Кипит котел на жаркой плите. Здоровенные накачанные деды – голые по пояс в белых фартуках и чепчиках. Тощие молодые бойцы суточного наряда, застегнутые по форме на все пуговицы, истекающие потом, чистят картошку и слушают так же жадно, как и я. С дедами у меня отличные отношения. Молодые все на одно лицо, с ними у меня тоже будут отличные отношения, когда они станут дедами. Можно было и дома достать что-нибудь из холодильника, но здесь же гораздо интересней, правда?

Потом на холм напротив боевой позиции. Видно, как на позиции крутятся антенны станций, разворачиваются пусковые установки. Транспортно-заряжающая машина снует между позицией и арсеналом в низине. Папаша отрабатывает защиту южных рубежей. На позиции воют блоки питания и трансформаторы, шумят моторы. Но на мой холм не доносится ничего из этой суеты. Только тишина ветра в ушах и пение жаворонка. Жаворонок – птица моей юности. Дивизионный волкодав по кличке Никсон, таскающийся за мной, кладет тяжелую голову мне на колени и жалобно скулит. В его глазах вечная преданность и страсть к службе (и к колбасе, я подкармливаю его колбасой из офицерской столовой). С нашими дивизионными овчарками у меня отличные отношения. Вдалеке синие горы – я так и не доехал до них. За ними чужие неведомые страны и народы. Великая степь – как море, но море ровное, одинаковое, и все интересное скрыто под толщей воды, а океан травы скрывает прозрачные озера и даже реки, прорывшие себе русла. Можно ходить в одних трусах или совсем голым, все равно здесь нет людей. В трусах и совсем голый – это совершенно разные вещи. Друг, ходил ли ты по летней степи голый и свободный как конь? Как конь, который настолько свободен, что ему даже не нужно придерживать член, когда он мочится. Один под голубым небом, голый перед тем, кого ты не можешь постичь (я чувствую этот взгляд), но кто понимает все о тебе, как я понимаю Никсона.

О чем это я? А, тем более удивителен этот скандал на ровном месте. Вдруг все эти воспоминания вспыхнули во мне, когда я стоял в прихожей. Туда, в степь, где ветер, воля и тишина ветра! Хотя ветер, воля и тишина ветра – это для меня, сына командира части. А для молодого бойца суточного наряда это мешки с нечищеной картошкой и ужасные голые по пояс деды в белых чепчиках с огромными ножами, рассуждающие, как нафаршировать член шарикоподшипниками. И хотя было понятно, что «вон из моего дома» – это такая фигура речи, мне стало скучно, тесно и захотелось куда-нибудь. Я вышел из дома.

В свете прожекторов я двинулся по нашей улице Гагарина, свернул на проспект Советской науки, мимо памятнику Ленину, мертвецу, показывающему единственно правильный путь в светлое завтра папашиным жестом "вон из моего дома". На памятнике было написано «Ленин жил, Ленин жив, Ленин вечно жив», таким образом демонстрируя парадокс кота Шредингера. Потому что я именно тот наблюдатель, который точно знает, что Ленин мертв – меня возили на школьную экскурсию в Москву в четвертом классе, и мы посещали мавзолей. Неделю потом мясо есть не мог (как и весь класс). До сих пор портится аппетит, когда вспоминаю желтый труп в свете ламп в стеклянном ящике в окружении часовых. Но получается, согласно принципу неопределенности есть наблюдатель, в системе которого Ленин жив, что является парадоксом. Кстати, кот Шредингера – черный, это очевидно, правда? Такой ответ дали десять из десяти опрошенных мной на новогодней пьянке коллег – физиков. Следовательно, принцип неопределенности не действует на цвет кота, не важно, жив кот или мертв.

Я мечтаю, чтобы то, о чем я пишу, было непонятно моим потомкам так же, как мне непонятен Отец Сергий. "Что это – советская наука?"– пытливо задумается потомок. Какой из законов Ньютона, первый или второй, более советский? Может быть, имеются в виду технологии: атомные бомбы или космические ракеты? Однако в Девятке каждый знает, что советская атомная бомба была сделана благодаря творческому обмену американских ученых и советской разведки, а ракеты сделаны по схемам фон Брауна, найденным в Пенемюнде. КГБ не скрывает этих фактов, чтобы наши яйцеголовые умники не слишком задирали нос. Однако проспекта Советской разведки в Девятке нет. Несправедливо.

Дворец культуры Девятки сделан по мотивам Сиднейского оперного театра – со вкусом здание. А свет в окне Дворца культуры – это сторож, а этот сторож – подходящая компания. Я нажал на звонок служебного входа.

Открываются двери, и я вижу одухотворенное толстое лицо, пронзительный взгляд черных глаз и черную длинную шевелюру.

Это Толстый. Подчеркну, это не ТолстОй (который старинный писатель), это великий мыслитель и философ нашего времени ТОлстый. У него другая фамилия, это прозвище. Толстый потому что толстый. Он говорит быстрее, чем я думаю. Он помнит наизусть больше текстов, чем большинство людей успевают прочитать за всю жизнь. Он ничего не забывает.

Толстый мой друг, и это странная дружба. Он старше меня почти на пятнадцать лет. А интеллектом превосходит настолько, насколько я превосходил дивизионного волкодава Никсона. Ну, это я шучу, понятное дело, я тоже умный парень (немного тугодум), но, когда я слушаю Толстого, я просто наслаждаюсь зрелищем, как прокачиваются терабайты в его голове, выискивая нужную цитату. Ассоциации, ссылки, подобия, фильтры. Все, что он прочитал, услышал и обдумал, включено в гигантскую матрицу, из которой извлекается мгновенный ответ на любой вопрос. Это интеллект, который никогда не победит машина.

Толстый потерял все в этой жизни: положение, работу, семью, дом (именно в таком порядке (это всегда во все времена происходит в таком порядке)). Хотя Толстый не лох. Даже скорей Толстый ловкий человек и умеет устраиваться. Тем не менее, прошел путем Диогена.

 

–Ладно, хоть не путем Сократа, – говорит по этому поводу Толстый.

Дело в том, что у него есть один недостаток. Сам Толстый говорит так:

–Это хуже, чем честность. С этим бы я справился. Это интеллектуальная беспристрастность. Становишься невольником, когда беспристрастно следуешь своей логике. Думаешь, Платону понравилось, когда он открыл, что для построения идеального государства нужно отпилить голову всем поэтам?

Кто такие Платон и Сократ и еще кучу имен, я узнал у Толстого за нашими разговорами. В смысле, узнал по-настоящему, имена я слышал раньше на уроках истории и марксистско-ленинской философии. Вот, кстати, и ответ на вопрос о "советской" науке! Есть такая одна: «марксистско-ленинская философия».

Толстый был звездой нашего философского сообщества. Доцент, счастливый семьянин (в аспирантуре удачно женившийся на девушке со связями). Впереди карьера, спецмагазины академии наук, все дела. Но Толстый (тогда еще совсем не толстый, но, интересно, имевший уже это прозвище среди друзей) пытался решить методические проблемы коммунизма. "Социализм с человеческим лицом", все такое, старшее поколение увлекалось этим, когда стало понятно, что эксперимент не удался.

Дело в том, что про то, что коммунизм оказался не жизнеспособен, знали все коллеги Толстого. Относились по-разному. Многим (особенно пожилым) казалось, что крушение коммунизма – это крушение России. Как раковая опухоль – самый важный орган в организме (а так и есть в каком-то смысле). К тому же: что теперь отказаться от пропусков в спецмагазин с копченой колбасой и водкой по пять-двадцать-пять? Коллеги писали "куда надо". Толстый удостоился путаных, огромных по объему доносов – разоблачений с точки зрения Ленина, Маркса и Энгельса. Коллеги заодно хотели показать тем, "кому надо", что они твердо на позициях и их уже можно прикреплять к спецмагазину с водкой по "шесть-тридцать". Я смеюсь, представляя себе офицера в "там, где надо", который уныло листает этот бред наших стареньких философов.

Жена Толстого до последнего пыталась вразумить его:

–Подумай о нас. Подумай о моих чувствах.

–Какое отношение имеют чувства к мыслям? – отвечает Толстый, – эмоциональная окрашенность вредит логике.

Ну и как прикажете жить с таким идиотом? Она не собиралась стать женой декабриста. Тем более она была из хорошей семьи работников госбезопасности во втором поколении. Родственники предупредили ее о больших неприятностях, которые последуют. Поэтому жена написала короткий, конкретный, понятный даже лейтенанту донос, и Толстого поперли ото всюду. Жена с ним развелась. Однако серьезных санкций не последовало, об этом тоже позаботились родители жены (чтоб не раздувать рядом с их дочерью и внуком скандалы). Особенно тупивших в бдительности, продолжавших разоблачать светил советской философии приструнили, объяснили, что там, где надо, знают все, что надо.

Таким образом, Толстый не загудел в цугундер, и не отправился в ссылку, и даже сохранил прописку и удостоверение жителя Девятки. Кстати, друзья говорят, что он тогда и растолстел.

Как бы то ни было, Толстый считает, что отлично устроился:

–Теперь я абсолютно свободен, потому что не надеюсь напечатать статью в философском вестнике Академии наук.

Мы пошли в каптерку Толстого. Вечером всегда у него кто-то есть. Каждую ночь в Девятке не спится какому-нибудь пытливому уму, и вся Девятка знает, что Человек, Стоящий На Страже Дворца Культуры, дает ответы на любые вопросы. В каждом городе должен быть такой Ночной Директор Дворца Культуры. Иначе предать огню, мечу, наслать чуму и затопить цунами.

Сегодня здесь Степа. Хотя в Девятке мы все как консервные банки, Степа – это нечто особенное. Степа верит сразу во все, так сказать, церковь всех религий в одном человеке. Он православный (хотя и некрещеный), практикующий йогу и медитацию, знаток сибирских языческих обрядов, не чуждый даосизма. Еврей по крови, но в Девятке национальность всем по барабану, даже самим носителям, и понятия "еврей" и "иудей" здесь почти не связаны. Все церкви упакованы в Степе, как в банке болгарского овощного ассорти.

Некрещеный он потому, что батюшка нашей церкви сдает в КГБ списки прихожан, крестивших детей, желающих обвенчаться и т.д. А желание креститься в зрелом возрасте говорит об ужасном: о сознательном отказе от марксистско-ленинского взгляда на мир. Еще у Степы мечта: съездить в Индию. В Степином воображении Индия – это волшебная страна, где йоги летают над городами, просветленные в цветных шелках ходят толпами, пахнет благовониями, и даже микроорганизмы мутных рек не нападают на людей. Так как Степа заведует отделом документации лаборатории космических лазеров с ядерной накачкой, лучше бы он мечтал слетать в космос в командировку – это более реально.

Так как религия была под запретом два поколения, у многих из нас полностью пропал иммунитет. У Степы нулевая резистентность – он подхватывает любую форму этого вируса сразу в тяжелой неизлечимой форме, переходящей в хроническую.

Друзья обрадовались мне, тем более что я прихватил дома из холодильника в прихожей бутылку "Столичной". У них как раз все закончилось.

Я знаю, о чем они разговаривали до моего прихода – они разговаривают о науке и религии, потому что они спорят об этом всегда.

Степа, как великий примиритель, объясняет Толстому, что наука и религия – это просто разные способы познания мира. Толстый смеется (оба они смеются как сумасшедшие, когда спорят):

–Наука – она одна. Есть несколько человек в мире, сделавших делом жизни поиск магнитного монополя или гравитационных волн. Простакам не понять эту магию, пока она не придет от инженеров в виде микроволновой печи или копировального аппарата. Простакам даже не понять, что это и есть магия. Что этим ученые и отличаются от мужчин в рясах – они способны на чудо, в отличие от попов, которые способны только на мошенничество.

–На фокусы, – поправил я.

–Мошенничество. Фокус – это когда иллюзионист на сцене зарабатывает деньги. Впрочем, как и поп, но фокусник не просит верить в сверхъестественность. Он не говорит, что его прислал Бог. Он не старается подчинить себе людей, пришедших на шоу.

Степа хватается за голову в страхе за наши бессмертные души.

Мне не очень интересен предмет разговора, но интересно на них смотреть.

–Тебе не интересно? – спрашивает Толстый.

–Не очень, – говорю я, – я уже обсуждал все это с нашим дивизионным волкодавом Никсоном.

Степа обижается. Как все молчуны, я бываю невольно резок, когда меня заставляют высказаться. Однако Толстый кивает, он понимает, я рассказывал ему про Никсона и наши походы по степи. Я познакомился с Никсоном, когда он был еще щенком. Служба у Никсона была ответственная, но легкая. По ночам внутри двойного забора колючей проволоки вокруг ворот в секретный подземный бункер ходил бдительный рядовой роты охраны (всегда невысокий тощий казах). А Никсон сторожил Святая Святых – внутренний двор за внутренним забором. Там папаша хранил свою вундервафлю: три ракеты с атомными боеголовками, которые следовало пустить в дело, если все патроны кончились, больше нет гранат.

Работа у Никсона была не бей лежачего в буквальном смысле. Потому что если рядового морил сон, и он падал в объятия летней теплой травы под фиолетовыми струями Млечного Пути, не в силах держать автомат, и подкрадывался проверяющий, то боец немедленно получал по щам. А Никсон мог сколько угодно спать, проверяющего он чуял за километр и разражался хриплым злобным лаем. Никсон умел удивительно реалистично гнать картину тупого готового порвать сторожа.

Когда отца перевели на повышение в штаб округа, и машина увозила нас, Никсон долго бежал за машиной. Отец приказал водителю остановиться.

–Хочешь, мы возьмем этого пса? – сказал он. Это был поступок с его стороны – я знал, что он брезгливо относится к собакам. А запыхавшийся, пыльный, в степных репьях огромный Никсон с высунутым слюнявым языком не был похож на домашнего пса.

Взять куда? В центр города с двумя миллионами населения где-то на севере, где воняет только бензином? В квартиру на восьмом этаже двенадцатиэтажного дома? От моря запахов степи, поста на ядерном бункере, казахов – часовых, дедов-поваров и грызунов в траве? Пусть лучше среди всего этого тоскует по мне всю жизнь. Я покачал головой и вышел из машины.

–Друг, мне надо ехать, – сказал я, – домой.

Никсон хорошо знал эту команду. Я долго приучал его еще щенком к ней, чтобы можно было отделаться от него в любой момент. Никсон любил выполнять мои команды. Мой друг понуро затрусил в часть. Что мог понимать Никсон о штабе округа? О разлучивших нас обстоятельствах непостижимой ему человеческой жизни? Он доверял мне, потому что знал, что я люблю его, и пошел домой. Так и надо жить, – сказал я Толстому. Нужно доверять и не бояться.

–Неужели ты не хочешь знать ответы? – спрашивает Толстый.

Он спрашивал это уже, я много дней думал над его словами и придумал ответ в конце концов:

–Все ответы неправильные. Я не хочу знать неправильные ответы.

–Может быть, ты боишься увидеть за ширмой кукольного театра нити мироздания?

–Нет, не страшно.

–Ты сверхчеловек, – сказал Толстый.

–Я знаю. Приходится как-то с этим жить.

Мы сделали обход охраняемого объекта. В пустом зале эхом отдавался энергичный голос моего друга и рассудительный тенор Степы. Мы посидели, покурили в кафе на втором этаже в полумраке дежурного освещения. Выпили кофе. Здесь в кафе стояла американская кофе-машина. От советской она отличалась только тем, что варила кофе. Пар от чашечек и сигаретный дым исчезали в полумраке под потолком. Из полумрака с мозаики на стене Юрий Гагарин в космическом шлеме улыбался нам перед тем, как сказать "поехали".

Степа отправился домой, мы с Толстым легли спать на диванах в гримерке.

–Существует все, идея чего может возникнуть, – сказал Толстый, продолжая разговор с ушедшим Степой, – возможность идеи и является критерием существования. То, что нельзя представить, не может существовать.

–Толстый, сделай еще бутылку водки и пачку сигарет.

–Не получится. Не нужна она нам.

–То есть, по-твоему, должно появляться все, о чем подумаю я или ты? А если я не хочу, чтобы появилось то, чего хочешь ты? Если мне вообще не нравится то, что я вижу? Если мы видим разное, как мы можем обменяться информацией?

–Конфликт представлений – очевидная проблема. Должен быть Верховный Арбитр, тот, кто поддерживает целостность мира, – встал на ноги Толстый, это была не мысль, это было потрясение, захватившее его, все его мысли – это потрясения, гигантская матрица получила новые измерения, начала переформатирование, я слышал сквозь сон, что он еще ходит по гримерке, разговаривает сам с собой, но я уже спал.

Когда умирают такие люди – неужели все это огромное может умирать вместе с ними? В этой Вселенной, которая вся построена на законах сохранения, где не исчезает самая крохотная элементарная частица, самый ничтожный импульс движения, квант энергии – куда уходим мы? Или это и есть предназначение – превратить себя в движение?

Рейтинг@Mail.ru