bannerbannerbanner
Берег мой ласковый

Павел Кренёв
Берег мой ласковый

* * *

Плехает и плехает в сторонке о берег озерная волна. Над сиреневой от дальнего заката водой, над прозрачным покрывалом вечерней росы, распростертым над озером, висит-покачивается тонкий серебряный серпик луны. Отмеривает кому-то долгий век неугомонная кукушка. И кто-то, словно не устающий плотник, стучит деревянным молоточком о сухое дерево. Это черный дятел-желна долбит своим желтым клювом верхушку просохшей, давно умершей ивы.

На лежащем на траве толстом стволе упавшей березы сидят двое косарей, два уставших после тяжелого дня молодых парня. Слушают кукушку, глядят на озеро, разговаривают. Вечеряют.

– А и не жалко тебе его? Дядька ведь наш с тобой… Семейку егонную всю таперича угнали. А почто? Жалко ведь, загибнут тамогде оне в голоду, да холоду… Сывтыкар, бают, какой-то. Змерзнут оне…

– А чего ето змерзнут? Можа, тамо где теплынь кака стоит? Можа, радуичче он в том Сытывкари, али как там его…

– Да-а, теплынь… Тебе бы таку… Вон, Олександр-от Лукич помер уж тамогде. Написал кто-то… С тоски, да с холоду.

Помолчали они. Тот, который задавал вопросы, все переминался на бревнышке, не сиделось ему.

– Почто ты ето, Федька, письмо-то написал на мужика-та? Наврал ведь в ем, все наврал… Его и замантифонили куды-то. Жалко мне его, не виноват он не в чем, дядя-та наш… Помрет семья.

– А я ето смышляю, чего ты морду свою от меня воротишь, двоюродник? Откуль остуда промежду нами пошла? Из-за дядьки, значит…

– Оттуда и есь!

– Да-а, не виноват… А ты вспомни, Тимоня, как матка моя копейку у него просила на новы сани. Дал он ей? Вот, и не дал. Сестры своей! Надо-то было сколько-то рубликов… А ишше сказал: пускай, грит, мужиченко твой сам робит, а не на печки полеживат.

– Ну а ежели батько твой попиват, дак чего? Не соврал дядька-та. А ты сразу письма писать…

– А и чего? Мироед он и есь! Кулачья морда! Все ему больше всех надоть было. Три коня, да две коровы… Куды естолько?

– Дак он ведь сам и гробилсе над имя. Да на поли, да на сенокоси… Сам все. Не коналсе не у кого… У людев не канючил.

– Сам, да сам! Заталдычил… Нечего было гогольком хаживать по деревни, в хромовых сапогах. Погляньте на его, люди добры… Вот таперича пущай в Сутыкари своей походит. Там ему покажут хромовы сапожки…

Так сидели и мирно судачили они, колхозные парни на берегу засыпающего озера, под серпиком луны, среди шелеста травы и пения ночных птиц. Двоюродные братья.

* * *

Пелагея Маезерова, самолучшая гребея, колхозная звеньевая, крепкая женочка, вдруг занемогла. Рабочий день подходил к концу, и солнышко, спустившееся с зенита к самому закату, уже цеплялось за острые концы самых высоких елок, а она вдруг закричала раненой лебедушкой. Ничего не предвещало беды. Пелагея, особенно не торопясь, переваливала тыльником граблей к уже почти сметанному зароду тяжеленную кучу сена – и на тебе: встала на колени, обхватила двумя руками живот и повалилась на бок. Женочки сгруппировались вокруг, стояли и не знали, чем могут помочь?

– Дак чего оно с Пелагушкой-то тако? – спрашивали друг у друга.

– Ак, она цельной день сегодни приплакивала, чего-то у ей болело. Не знамо чего, робила, да робила, всяко с ног не падала…

Так рассуждали колхозницы. А Пелагея поднялась вдруг на нетвердые ноги, поглядела вокруг вытаращенными, видно, от боли глазами и с громкими стонами, держась за живот и качаясь из стороны в сторону, направилась в ближний лесок.

Она так шла, поднимая и резко опуская правую руку, несколько раз крикнула:

– Не ходите за мной не хто! Не ходите!

Но двое все же пошли – свекровка ее Наталья, да троюродница Алевтина. Та уж не могла не пойти, крепко она всю жизнь любила Пелагею.

– Ште оно с ей тако приключилось, с женочкой нашой, – судил-рядил народ, – кака-така лихоманка?

– Ребеночка она несет, – знаю я… – сказал кто-то.

И все замолчали.

Пелагея родила прямо тут, в лесочке. Роды были скоротечные, с обильной кровью. Был выкидыш.

Женщины ей, как могли, помогали.

Пелагея сидела на земле с окровавленным подолом, держала на ладонях маленького человечка.

– Вон, уж не шевелится. Перестал, – сказала спокойно троюродница, – помер он.

А Пелагея сидела, растопырив колени, держа в руках мертвое свое дите. И плакала навзрыд, и плакала.

– Говорила я ему, змееватику, куды ты меня гонишь, несу ведь я… А он, проклятой, нечего, говорит, ты баба крепка, стерпишь…

Она не знала, куда положить, куда девать мертвого ребеночка? Но из рук его не выпускала, прижала к груди.

– Ты, говорит, лучша звеньева, куды без тебя… Надо, говорит, идти, поди и не спорь… Не срывай колхозной план… Дурак проклятой! А я сено сгребаю, а у мня в глазах красны уголья… Вот и догреблась, без сыночика и осталась… Лучша звеньева…

Она посидела, постонала, потом умолкла и тихо сказала:

– Чего таперича мне Николай мой скажот? Он ведь сыночика-та жда-ал…

Не сдержала она рыданий, когда оторвала от груди окровавленный комочек. Аккуратно, как живого, положила в сторонку на травку, подошла к березке, стоящей рядом, и около нее вырыла руками яму. Обложила дно сухими сучьями и листьями. Подняла с земли крошечное тельце, расцеловала его всего и уложила на приготовленную постельку. Сняла с головы белый платок и обернула в него своего мальчика. Как в саван. Потом посидела над ним, постенала, как над родным покойником плачут поморские женщины, и завалила земелькой.

Похоронила.

Собрался вокруг народ. Ей никто не мешал. Все молчали.

А Пелагея склонилась над свежей могилкой. Сказала:

– Прощевай-ко, ребеночек мой, любименькой!

И, подняв к небу рот, завыла смертельно раненной волчицей.

* * *

Он давно, с деревенской школы, любит ее, она его. Они любят друг друга – молодой колхозник Кирюха Долгов и столь же молоденькая колхозница Настя Шмакова. Об этом знает вся деревня. Гремит и гремит на камушках лесной ручей Мошница, где-то на озере оголтело квакают лягушки. Голоса влюбленных звучат приглушенно.

Они сидят рядышком на берегу ручья, глядят на воду, прижавшись друг к другу плечами.

– Ндрависся ты мне, девка, – горячим шепотом сказывает Кирюха, – давно уж, у попа когда учились… Все я у тебя уроки списывал, штебы, значить, поближе к тебе быть.

Кирюха наклоняется немного вперед, вытягивает шею и заглядывает Насте в лицо. Долго на нее смотрит, хлопает влюбленными глазками, щурится. Физиономия у него счастливая и отчаянная. Он явно хочет сказать девушке нечто важное, давно выношенное.

– Люба ты мне, вот что. Обженитьсе хочу на тебе, Настасьюшка, стрась как хочу.

А та приотворачивает от него в смущении голову. Говорит как бы в сторону, кокетничает.

– А люба, дак и чево? Сватов-то чево не присылашь? Давно бы уж… Я ведь обжидаю…

Кирилл шумно вздыхает, говорит жалостливо:

– А матка моя бурчит. Грит, оне в богачестви живут, нам, грит, не ровня. Киселя кажинной день хлебают. Тебя, грит, Кира, за печкой держать будут. Им чево!

Настя куксится, теснее жмется к жениху, лаково-твердо выговаривает:

– А пусь оне попробуют на тебя… На мово желанного. Я тогды им устрою жись…

И Кирюха, крепкий парень, поднялся вдруг над землей, над травой, и девицу свою на руки поднял, и понес ее куда-то. Унес.

Егорко так и не понял, куда и зачем?

* * *

С полудня всем объявили:

– Завтра утром воротишше!

А это значит, конец сенокосу, все возвращаются домой.

И Егорко сразу побежал на речку, за окунями. Вся артель попросила его:

– Натаскай-ко, парнишечко, окуньков. Стрась как ушки напоследок похлебать хочче.

Он все успел, поспела и уха.

А вечером, на самом закате, косари и гребеи закатили «отвальную».

На западной стороне во всю небесную ширь и высь полыхал оранжевый закат. И серые облака, окантованные золотой краской, были разбросаны по всему цветному пространству. Казались они стадом овец, разгуливающих по небесным пажитям.

Сенокосный народ, еще пару часов назад еле-еле принесший ноги с пожень, окончательно уставший, полуголодный, скрюченный тяжелым трудом, вдруг распрямился и поднял опять голову.

Народ наконец огляделся вокруг. И оказалось, что кругом шумит и колышется цветной лес, бушует вечная природа, блестит всеми красками озеро и шебечут птицы. И что вот уже завтра всех ждут родные очаги, свои хозяйства с тяжелыми, но необходимыми и близкими сердцу заботами, где звенят детские голоса.

Деревенский люд, нахлебавшийся свежей ухи, наевшийся ячменной каши, напившийся горячего чайку на брусничных, морошечных да клюквенных листочках, расселся вокруг костра на озерном бережку.

И, как всегда в такие минуты, русскому человеку захотелось петь.

Все вдруг, словно проснувшись, загалдели:

– Ну-кось, ты, Онисьюшка, запой-ко давай чего-нинабудь, штебы сердечко проняло.

– Веселенько давай, веселенько! – подхватили сидящие поодаль.

Молодуха Онисья, первая запевала и деревенская красавица, поправила концы ситцевого цветастого платочка, разгладила их на груди… Распрямила плечики. Помолчала, оглянулась вокруг со смущенной улыбочкой, мол, не судите строго, ежели чего не так… Закрыла глаза и звонко и громко затянула:

 
Не бела заря занимаичче,
А то парень молодой разгуляичче
На угори как да на угорышки…
 

Она запевала, народ подхватывал. Все хотели попасть в такт, не у всех это получалось, потому что не все умели петь, у кого-то совсем не было голоса. Но после тяжелых сенокосных дней и ночей людям нужна была разрядка. И песня получилась громкой.

Когда она закончилась, стали просить:

– Ишше давай, женочка! Другу давай!

– А каку таку?

– А хоть бы и «косу оборочку» спой.

Тут Онисья встала, подошла поближе к огню, к середине сцены. Подбоченилась. Одна рука на поясе, другая, с платочком, поднята над головой. И пошла приплясывать в маленьком круге, да напевать:

 
 
Я стояла на угорочке,
Сарафан с косой оборочкой,
Сарафанчик раздуваичче,
Ко мне милый приближаичче…
 

Егорушко прижимался к материнскому боку, разморенный, уставший. Вокруг него сидели с раскрасневшимися лицами и громко распевали песни косари, раздухаренные веселой минуткой. Но шумное это разгулье его не возбуждало. Егорушку немилосердно клонило ко сну.

– Мама, – сказал он, – пойду-ко я да лягу.

– Поди-ко, дитятко, поди. Да и я к тебе скоро приду. Посижу только ишше маленько, послушаю женочек. Хорошо оне поют…

– Я не в избу лягу седни, а в сено, на улицу… Можно мне?

Мать понимала, что никакой угрозы для сына в этом нет.

– Ложись-ложись. Да не бойсе тамогде, я ведь рядышком буду.

И Егорко пошел в сено. Ему хотелось напоследок подышать воздухом пожни, которую он полюбил. Опираясь на колышек, по боковой подпоре влез он на ближний зарод, улегся на самой верхушке и нагреб на себя с боков высохшей, душистой травы. Так теплее будет проводить ночь.

Какое-то время лежал и думал. Думал он о том, что очень сильно любит свою мать. И еще о том, что не зря сюда он пришел, в этот дальний сюземок, что принес людям пользу, и в деревне теперь о нем будут хорошо говорить. Народ, наверно, скажет:

– Агафьин парень-от порато работяшшой. Рыбы наловил косарям, да сена спомог наметать благошко. Мужичок справной растет…

И было Егорке приятно от этих мыслей. С ними он и уснул.

И увидел во сне, как в высоком-высоком, прозрачном небе над ним среди неярких звезд белой ночи парили и парили, кружили в облачениях, расшитых светом, веселые ангелы. Их пушистые крылья трепетали на ветру. Посланцы небес, они трубели в длинные, точеные дудочки и дивным хором пели Славу Богу и Людям.

 
Слава в вышних Богу
И на земли мир,
Во человецех благоволение!
 

Спящий мальчик вслед за ангелами благоговейно повторял эти чудные слова молитвы. И было хорошо ему в этом сонном забытьи. Не знал он еще тогда, что Бога и мир надо славить не только когда все вокруг благостно и умиротворенно, когда рядом любимая мама, когда все удается, и все любят тебя, а ты всех. Но и когда приходят невзгоды и трудности, попускаются испытания…

Все это вдосталь узнал Егорко в своей жизни и не устал любить Бога и человеческий Мир.

Огневой рубеж пулеметчика Батагова

Посвящается моему деду Бадогину Егору Ермолаевичу, пулеметчику Гражданской и Великой Отечественной войн, пропавшему без вести весной 1942 года в Кестеньгской операции Карельского фронта


В конце 1941 – начале 1942 года столица Советского Союза погибала под сокрушительными, умелыми ударами немецкого оружия, завоевавшего к тому времени всю Европу и почти всю европейскую часть СССР.

Однако именно тогда под Москву пришли дивизии, квартировавшие в Сибири и на Дальнем Востоке. Эти свежие силы позволили Сталину и Ставке нанести внезапные, мощные удары по зарвавшемуся, обнаглевшему врагу. Наступление под Москвой отшвырнуло гитлеровские войска на полторы сотни километров от столицы. После долгих месяцев отступления эта долгожданная победа была заслуженным триумфом, но она, к сожалению, вызвала скороспелые, необоснованные надежды нашего командования на возможность быстрой победы над врагом. Сталин и Генеральный штаб пришли к убеждению, что враг не так уж и силен, что настала пора прогнать его с советской земли. И сделать это вполне возможно уже в 1942 году. Надо только организовать на ключевых направлениях несколько грамотных наступательных операций и в ходе их проведения перемолоть основные силы противника.

Сталинские стратеги и тактики взялись за выполнение поставленной вождем задачи, и весной 1942 года войска Красной армии приняли участие во множестве боев наступательного характера. Всех не перечислить, а среди наиболее крупных можно назвать Ржевско-Вяземскую операцию, Крымскую, Ленинградскую, Новгородскую, Киришскую, Харьковскую, Смоленскую, Мурманскую, Демянскую, Карельскую и другие.

К огромному сожалению, все они закончились для Красной армии чрезвычайно трагически. В безуспешных наступательных боях весны – лета 1942 года мы потеряли миллионы своих солдат убитыми, ранеными и попавшими в плен.

Главные причины тех военных катастроф были повсеместно одни и те же: крайняя непродуманность боевых действий со стороны советского генералитета, отсутствие четко поставленных целей и задач, недостаточная квалифицированность офицерского и генеральского составов, несоответствие уровня их военных знаний требованиям ведения современного боя, отсутствие координации между ведущими бой соседними подразделениями в силу отсутствия средств связи и вследствие неспособности командиров всех уровней осуществлять эту координацию, плохой уровень полевой разведки, и, следовательно, недостаточное знание противника, его сил, средств и боевой тактики. Кроме того, не хватало современных танков, самолетов, оружия и боеприпасов.

Не было недостатка только в одном: в проявлениях массового героизма со стороны советских воинов, желания победить смертельного врага любой ценой. Но этого оказалось недостаточно. Противник был умнее, хитрее, опытнее.

Карельский фронт тоже повел свои войска в наступление. Основной задачей, которая должна была быть решена, являлось: максимально отбросить противника от железной дороги и шоссе Мурманск – Вологда, по которым шла перевалка стратегических грузов из Мурманска в центр страны. Грузы эти морским путем доставлялись из Англии и США по договорам ленд-лиза и как воздух нужны были воюющему СССР. Важной частной задачей при этом было блокирование шоссе Лоухи – Кестеньга, со стороны которого противник мог нанести тяжелый удар по тылам советских войск, по железнодорожному узлу Лоухи и перерезать железную дорогу.

Наступление войск Карельского фронта под Кестеньгой быстро переросло в тотальное отступление. Массовый героизм советских солдат, проявленный в этих боях, разбился о реальное военное мастерство германских частей группы «Север» и финской 6-й пехотной дивизии, хорошо научившихся воевать к весне сорок второго года. Наспех сформированные, плохо обученные, полуголодные наши солдаты к тому времени воевать еще не научились. Успех и Победа придут к нам позже…

1

«Какая же это большая несправедливость: о тачанке красноармейской песня сложена, о винтовке сложена, о пулемете «Максим» есть песня, о сабле не одна песня имеется, о боевом коне, считай, добрая сотня песен поется, а где, товарищи дорогие, песня о вернейшем друге солдата – о боевой солдатской саперной лопате? Безобразие форменное!

В самом деле, куда в красноармейской жизни без лопаты? Любую ямку для всякой нужды поди-ко выкопай руками. Сотрешь пальчики! Убитого товарища в землю-матушку закопать надо? Как без этого! Опять же, в бою врагу башку проломить необходимо? И такое бывает… Ею можно и дрова колоть, и яичницу на ней жарить, когда яйца имеются…

А уж об окопе и речи нету. Окоп для пулеметчика – это первейшее дело для укрытия и пулемета, и бойца.

Такое дело получается: нет лопаты – нет и окопа. Выходит, что без лопаты все красноармейцы лежали бы на земляной поверхности, не укрывшись. А это означает, что враг легко бы истреблял их, не спрятавшихся в окопной глубине. Да, лопата – важнейший инструмент…»

Так размышлял рядовой Батагов, строя окоп для своего пулемета. Он ковырял саперной лопатой землю, потел и делал свою работу старательно, настойчиво и умело. Так работают люди опытные, хорошо понимающие толк в своем занятии.

А как копает землю его лопата! Втыкается в грунт, будто острый ножик входит в сливочное масло. Не зря он холит ее и лелеет не хуже пулемета системы «Максим», закрепленного за ним. Все время лопатка наточена, выскоблена, даже смазана ружейным маслом.

«Ну вот, я встречу какого композитора или же там поэта какого и скажу им:

– Зря это вы, товарищи дорогие, лопату нашу солдатскую стороной обходите. Это ведь такое же боевое оружие, как и винтовка. Вы уж, пожалуйста, поправьте это дело. Составьте о ней песню, а я первый петь ее начну, хоть и петь-то совсем не умею. Все и подхватят…»

Рядовой Силантий Батагов готовил свою боевую позицию. Он выбрал ее на пригорке, еще не просохшем от талой воды. Грунт был относительно легкий с примесью влажной глины, с мелкой прореженной галькой, с нетолстыми кореньями кустов ивняка, можжевельника и лесных ягод. Окоп изготавливался споро.

Тем более что сам Силантий был старым солдатом и таких вот пулеметных окопов изготовил бессчетное количество. Еще в Первой конармии Семена Михайловича Буденного. Там он воевал ротным пулеметчиком. А уж потом, ближе к концу войны, за природную крестьянскую сметливость, стойкость в бою и меткость в стрельбе переведен был в дивизионную разведку и, считай, весь двадцать первый год приписан к казачьему эскадрону, бывшему пластунскому. Там выделялся своей неуемной лихостью: на легкой тачанке врывался в казачьи станицы, или в махновскую вольницу, или в боевые порядки белых, во все, что в Красной армии называлось контрреволюционной сволочью, и строчил из своего пулемета, строчил, строчил…

И не было случая, чтобы в погоню за его тачанкой не устремлялись конники, жаждущие расправы над этим наглым и зловредным красным пулеметчиком. И всегда он уводил погоню под встречный кинжальный огонь сидевших в засаде красноармейцев, под быстрый рейд разведчиков, имевших задачу захватить пленных, допросить языков.

За Гражданскую получил красноармеец Батагов грамоту на гербовой бумаге с печатью и боевое оружие – казачью шашку с позолоченной рукояткой от самого Семена Буденного. На лезвии у той шашки выгравирована была надпись: «Красноармейцу Батагову, храброму защитнику рабоче-крестьянской власти от командарма-один Буденного».

Шашка эта висит теперь в Ленинской комнате начальной школы, которую закончил Силантий в давние-давние годы, и ее дают подержать в руках ребятам, вступающим в пионеры и октябрята…

И раньше, и теперь Батагов делал пулеметный окоп не как положено в боевых инструкциях, а по-своему.

Сначала он вырубал лопатой углубление в грунте на ширину пулемета в виде плотно утрамбованной полки. На этой полке пулемет и устанавливался. Силантий внимательно следил за тем, чтобы с боков пулемет был едва-едва виден, чтобы только была щель для бокового обзора. Силантий предусматривал всегда еще одну хитрость. На случай особо плотного огня, артналета или бомбежки он выкапывал еще одну «полку», которая располагалась ниже и скрывала под землю весь пулемет. И он сам, и его оружие, таким образом, прятались надежно на момент наиболее тяжелых обстрелов.

Вот поэтому Батагов, будучи пулеметчиком, по которому в первую очередь бьют все снайперы противника, пулеметы и минометы, а также и артиллерия, пройдя множество боев, до сих пор оставался жив. Поэтому он не жалел ни времени, ни сил на изготовление надежного окопа.

– Батагов, ты чего тут строишь, подземный бункер?

Силантия окликнул стоящий рядом младший сержант Алешка Ждан, хороший парнишка из города Онеги, командир его отделения. Он с превеликим интересом разглядывал и Батагова, и строящийся окоп, и было видно, что в самом деле сильно удивлен.

Кого другого рядовой Батагов вдругоразье послал бы подальше или вообще не стал бы разговаривать, но тут нельзя – все же какой-никакой командир, хоть и сопляк совсем. Силантий сел на земляной выступ в строящемся окопе, молча, медленно достал из галифе вышитый женой кисет, из нагрудного кармана вытащил оторванный от газеты обрывок, небрежным, но выверенным движением вытряхнул на него из кисета щепоть махорки, указательным пальцем ровным слоем растормошил его по краю газетного огрызка. Затем так же медленно и сосредоточенно скрутил цигарку, выпятил во всю ширину край языка, облизал краешек бумаги, склеил его с цигаркой, чиркнул спичкой, медленно поднес огонек к кончику цигарки. Плавными потяжками раскурил. Вынул цигарку изо рта, внимательно оглядел, как раскурилась она, как раздымилась.

И тогда сказал:

– Ты, сержант, желаешь, наверно, чтобы меня первая же пуля убила? Чтобы я, старый солдат, боевую задачу свою не выполнил?

И выпустил из груди большой клуб белого дыма.

Конечно, при другой ситуации, когда находились бы рядом другие бойцы, разве стал бы гвардии рядовой Батагов величать гвардии младшего сержанта Ждана на «ты»? Нет, конечно.

Но сейчас они были одни. А, кроме того, Силантий был старше этого сержанта в два раза с хвостиком. Ему сорок один год, а тому всего-то девятнадцать с мелкой прибавкой. Но младший сержант и не кочевряжился. Он и сам понимал всю разницу. И потом наслышан был о геройском прошлом Батагова. Ему такие подвиги и не снились.

 

– Ты, сержант, лучше обрисуй мне как следует боевую задачу. А то ни комбат, ни ротный, ни даже наш взводный Ишутин толком ничего не объяснили. Меня с моим вторым номером выбросили здесь, на развилке, а я до сих пор не знаю, с кем буду воевать, с какими такими силами, чего и откуда мне ждать? Как прыщ на голой заднице. Может, танки на меня попрут, а я тут сижу с пулеметиком. Очень они меня испугаются. В самый раз мне бронетехнику громить из калибра семь шестьдесят два.

Младший сержант стоял под старой ольхой, раскидавшей весеннюю свою красу густо и вольготно. И на плече мальчишки лежала ветвь пушистых сережек и украшала его новенькие эмблемы. Старая ольха, как старая женщина, вспомнив свою давнюю юность, нежно прикасалась к молодой мужской красоте.

Яркие лучи весеннего солнца, отраженные от перемешанных с талым снегом луж, от свежей зелени, от облаков, били Ждану в лицо, в глаза, в веснушки. Он щурился, отворачивался, но ему необходимо было провести инструктаж с пулеметчиком Батаговым, своим подчиненным, и тогда, чтобы прекратить поток слепящего в глаза света, он напялил на лоб командирскую фуражку, и его голубые глаза выпрыгивали теперь из-под упавшего на них козырька.

– Вот, товарищ Батагов, я и послан командованием разъяснить вам складывающуюся обстановку.

«Командование – это наверняка означает командира их взвода лейтенанта Ишутина. Серьезное командование, – подумал Батагов, – стратегическое».

– Наша вторая рота шестнадцатого батальона шестьдесят восьмого полка двадцать третьей стрелковой дивизии действует по левому флангу наступательной операции вдоль дороги Лоухи – Кестеньга. В результате активных наступательных действий нашей роте удалось выдвинуться от точки начала наступления и вклиниться в расположение противника на расстояние пяти с половиной километров. Боевые порядки роты располагаются отсюда примерно в тысяче ста метрах.

Младший сержант поднял руку вверх и бросил ее в направлении вдоль дороги, туда, где залегла рота. Он стоял на земле твердо, широко расставив ноги, и держал в руках командирский планшет. Он читал карту, на которой были нанесены красные (наши) и синие (противника) стрелы. И докладывал боевую обстановку четко и грамотно, словно на экзамене в сержантской школе, которую закончил совсем недавно.

«Тебе бы полком командовать, сержант, – подумал о нем Батагов, впрочем, вполне уважительно. – Пожалуй, из этого сержантика в самом деле может вырасти хороший офицер».

Конечно же, улавливал Батагов, в этом докладе большой процент бахвальства. Наступательный успех и их роты, и всех идущих вперед порядков шестьдесят восьмого полка получался не из доблестного умения воевать – того-то было явно маловато, а из малопонятной инертности противостоящих полку финских частей. С незначительным сопротивлением они отходили эти самые пять с лишним километров. Но сейчас, похоже, остановили отход, ощетинились, плотно закрепились на скалистой возвышенности, пересекающей линию наступления, и встретили роту плотным огнем. Это ясно проглядывалось на карте, которую Силантий тоже внимательно рассмотрел.

– Противник, понеся большие потери, окопался по всей линии нашего наступления, укрылся на скалистой местности, – складно рапортовал младший сержант Ждан. – Конечно, мы его сломим, но временно мы остановились, нужна небольшая перегруппировка сил.

Батагов и сам давно уже понял, что никакого наступления больше нет. Там, куда ушли его однополчане, стояла относительная тишина, лишь изредка прерываемая винтовочными хлопками да короткими автоматными очередями.

– Ладно, – сказал Батагов, – чего ради ты ко мне-то прибежал, сержант? Война-то там, у вас, а у меня, как видишь, тихо все.

– Ваш пулеметный расчет занимает особо важную, стратегическую позицию. Он выставлен, как вы сами это видите, почти на перекрестке шоссе и грунтовой проселочной дороги, идущей из территории, занятой противником. Для нашей роты, выдвинувшейся вперед, это очень уязвимый участок. С этой грунтовки в наш тыл может прорваться и живая вражеская сила и даже бронетехника противника…

– Послушай, Ждан! – вспылил пулеметчик Батагов. – Я и сам давно все это понял. Но уж если вы там такие великие стратеги, скажи тогда, как же вы меня, своего бойца, оставили одного со вторым номером – молокососом и с пулеметиком воевать против танков? Тебя не учили разве, что пулемет системы Максим не пробивает танковую броню? Где пушки, где противотанковые ружья и гранаты, где подкрепление? А если финны и в самом деле сюда пойдут? Ты прибежишь спасать меня, сержант?

Ждан захлопнул планшет, просунул в металлическую дужку кожаный хлястик и снял с плеча солдатский вещевой мешок.

– Ну ладно, ладно, Силантий Егорович, – сказал он примирительным тоном, – не надо считать себя брошенным бойцом. Командование о вас заботится и помнит о вас.

Он поставил увесистый «сидор» между ног, опростал лямки, засунул руку в чрево мешка и достал одну за другой две тяжелые противотанковые гранаты.

– Это оружие надежно защитит ваш пулеметный расчет от возможного нападения броневой техники противника, – сказал он назидательным тоном и положил гранаты на край строящегося окопа. Помолчал, потом добавил: – Извините, но у нас у самих в целой роте только одна пушка сорок пятого калибра и совсем немного гранат. И мы тоже ждем танковой атаки противника.

Потом младший сержант поправил фуражку, выпрямился и добавил уверенно и твердо:

– Но мы знаем, что вот-вот должно быть подкрепление. Из полкового резерва. Так что ничего, продержимся.

Он улыбнулся:

– Где наша не пропадала! Продержимся!

И ушел быстрым шагом в расположение роты.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru