bannerbannerbanner
полная версияУ ночи длинная тень

Ольга Александровна Коренева
У ночи длинная тень

– «Волок», – передразнила она. – Подумаешь, тяжесть какая.

«Чего уставился, – подумала, – вечно он меня разглядывает, что я ему, репродукция, что ли?..» Но вообще-то ей льстило, что он так обалдело на нее смотрит.

– Давай почищу, – взял апельсин и стал отдирать ногтями толстую шкуру. Брызнул в лицо дымок сока, свежо пахнуло цитрусом. – Ешь! – сказал он и прямо в коридоре стал кормить ее апельсином: отделил одну дольку, вложил ей в губы, потом другую. Она послушно брала дольки ртом, сжимала зубами, высасывала. Как остро и сладко, как освежает ее апельсиновый сок! А еще больше – внимание парня, его дружеская нежность, его скрытая ласка. Он задерживал над ее губами свою руку, пальцы тихонько гладили ее подбородок и щеку. Ей вдруг так хорошо и дремотно стало, как давным-давно, в детстве, когда мама несла ее, вымытую и теплую, из ванны, завернув в огромное махровое полотенце. Жанке было хорошо и просто и этим Виктором, Витей, как с самой собой. Его ладонь легла на ее плечо… Дверь палаты отворилась. Лидия Семеновна, запахивая синий больничный халат, колченого ковыляла, такая радостная, к сыну. Жанна отскочила от него.

– Мама! – сказал он, и сетка с апельсинами перепорхнула в другую руку, и сам он как вспорхнул: вот стоял он, вот – его уже нет, уже они оба в палате.

– Витюша… – слабо донеслось оттуда.

В тот день Жанка, оставшись одна в коридоре, была растрогана чем-то. Чем же? При чем тут апельсины! Может тем, что увидала чужую радость и счастье встречи? Как они любят друг друга, мать и сын! И сама она вроде бы причастна к их свету, к их счастью, ведь Витя и ее всегда замечает, явно льнет к ней.

А сегодня – уже совсем не то, сегодня Жанне грустно. Лидия Семеновна рядом на койке покряхтывает, меняет позу. Она хоть и не очень старая, но грузная, у нее такое изможденное серое лицо. От нее веет одеколоном и зубной пастой, она «держится», но ни бодрости, ни аппетита нет; видно, дела ее плохи. А Жанне опять видится ее Витя, его легкий шаг, повадка шагать бегом и чуть косо, как парус – под углом к воде – летящей яхты. Нет, на Лидию Семеновну он ничуточки не похож, ну вот нисколечко! Может, в отца?.. Она встрепенулась: да вот он, входит в палату. Быстро подсел на койку у матери, кивнул Жанке. Потом Жанна вышла в коридор, чтоб не мешать. Чтобы он на обратном пути опять постоял с ней в коридоре, где им тоже никто не помешает. Но он проскользнул на этот раз мимо, лишь поспешно рукой махнул. Напрасно она ждала. Она уныло вернулась в палату, встала у окна. Посмотреть хоть, как он уходит. Во дворе ждала кого-то девушка: невысокая, в длинном пальто с капюшоном. Поглядывала то на окна, то на подъезд. Вот она заулыбалась, двинулась вперед. К ней вприпрыжку летел паренек в дубленке, Витя. Подскочил, как бережно поправил он ее капюшон, обнял, наклонился к ее лицу… Сейчас поцелуются… «Да что он в ней нашел? – подумала Жанка. – Нескладеха какая-то. Ни кожи, ни рожи, репа в капюшоне! Мымра, и все!»

Она в сердцах прихлопнула муху на подоконнике и отошла от окна. Почувствовала вдруг такую ломоту в затылке, что слезы навернулись на глаза. «Тихо!» – приказала себе и вышла в коридор.

Кто-то во врачебном халате бойко шел по коридору. Чтоб успокоиться, она стала его разглядывать. Мужчина, невысокий, полнеющий, живой мужичок с розовым бодрым лицом. Остановился рядом с Жанкой, спросил дружески:

– Что, голова болит? Подожди, сейчас таблетку принесу. Ты из третьей палаты?

– Ага.

– А зовут как?

– Жанна.

– Правда? Красивое имя. А я смотрю: девушка такая красивая, а лицо бледное, значит голова болит.

Жанка досадливо дернула плечом. Почувствовала, что вот-вот расплачется. «Спокойно. Я же ведь красивая. Ишь, как этот на меня уставился, так и ест глазами. Очень даже красивая. А та мымра в капюшоне, ну и пусть. Она ему надоест скоро…» – Чуть полегчало. – «Спокойно! Вот назло всем им заморочу этому голову». Она состроила очаровательную улыбку, и нацелила на медика «киношный» взгляд исподлобья.

Тот обрадовано заулыбался.

– Ну что ж, милости прошу в гости, моя койка слева, – сказала она и, покачивая бедрами, направилась к палате. «Кто он, лаборант или санитар? А может, врач?»

Лидии Семеновны не оказалось, ее перевели в бокс. Значит, и Витя сюда больше не придет. Нескольких больных уже выписали, но койки пустовали недолго. Появились новые люди со своими пакетами и разговорами…

Жанка легла в постель и отвернулась к стене. Паршиво было на душе. Все ее раздражало: белые тумбочки впритык, муторные стены, болтовня больных женщин. Натянула одеяло на голову. Тумбочки и стены исчезли, но голоса остались – въедливыми осами так и лезли в уши. Она рывком вытянула из-под головы подушку и нахлобучила ее сверх одеяла. Но бабья болтовня стала от этого еще слышнее. Дробный украинский говор перекрывал остальные.

– Я, девки, тогда, значит, лимитчицей была. Ну, семнадцати нет, после школы мне все хи-хи да ха-ха. Симпатичная была страсть, а сама-то рослая, а как волосы распущу да глаза намажу, так все парни мои. Ну, баловалась, бывало, с ребятами, как и все девчата наши, ну да никого не любила. И вот раз, значит, идем мы с девками в театр. И вдруг вижу! Ой, девки, как глянула я на него!.. Ну, сидим мы с девчатами в буфете, антракт, а народу жуть, все столики забиты. Он подходит, значит, лет тридцати так, видный такой! Высокий, одетый импортно, причесочка от лучшего мастера, сам такой чернявенький, а глазищи синие, как иллюминация горят, и все на меня одну зыркает. «Девочки, возьмите в свою компанию». Ну, девчонки захихикали, подвинулись, а он возле меня стоит и на край моего стула присаживается, а я сижу, и что на меня нашло, не знаю, никогда со мной такого не бывало, а я… Вот так и познакомились. Сперва ко мне в общагу ходил. Ох и любила ж я его, девки! Прямо помутнение какое-то… Потом я у него и жить стала. Квартирка однокомнатная, паркет, шкаф гардеробный, значит. Костюмов у него, девки, рубашек – прорва! Любил одеться, черт глазастый. Ну, значит, кормила я его, одевала, деньги он у меня брал, «карманные» называл их. Не работал, не. Ну не хотел. Мож, спекулировал чем. А я вкалывала в две смены, дуреха, выкладывалась для него, за рублем гналась, значит. А он днем, пока я на работе, где-то шлялся, вечером приходил, это я уж потом узнала. Отпуск мы проводили на Украине, у родни моей, сказывался моим мужем. А квартиру свою на это время сдавал за шестьдесят рублей. Вот так-то. Сволочь он был, а я, дура, любила его. Старалась. Потом узнала: он, гад, всю свою жизнь вот так на бабах ехал. И до меня у него были девчоночки глупые, и после. Чуял, гад, кто деньгу зашибает, нюх у него был волчий. Жениться, конечно, не собирался.

– Вот подлец, – отозвался кто-то.

– По-одлый, по-одлый, – поддакнул другой голос.

– А все они такие. Я вам, бабы, вот что расскажу, – заговорили слева. – Был у меня отчим. Такой весь вежливый, непьющий. Шофером работал. А сам с высшим образованием.

– Чего ж тогда шоферил?

– А чего же? Инженер сколько получает? А шофер зашибает нормально, и левачит, а чего ж? Мамка у меня продавщица была. А как померла мамка-то – ой, подруги! Деньги после нее остались, все мамкины сбережения, так он фиг нам с сестрой дал. Из дому нас выжил, к тетке мы жить укатили. Мы с Ленкой еще в школе учились тогда. Боялись мы его шибко. Вот так-то, подруги.

– А, хватит об этом! Надоело, – досадливо отозвались через койку от Жанны. – Мужики все такие. Вот мой муж: ласковый как теленок, что ни слово у него – милая, любимая. А сколько я абортов от него сделала, сколько в кожно-венерический из-за него таскалась! И каждый раз: «Прости, милая, не хотел, нечаянно, так вышло, в последний раз…» Я ему: «Последний раз-то твой резиновый выходит». Вот ведь что… Прикидываются они все, им лишь бы своего добиться, а там хоть трава не расти.

– Такая уж их подлая порода. Пропадешь совсем ни за грош ни за копеечку…

– А мне муж сотрясение сделал, треснул спьяну, упала, и на тебе, сотрясение мозга, вот сюда и загремела…

Жанка откинула одеяло с лица. Перевернулась на спину, уставилась в серый, в подтеках, потолок. Озлилась: «Каждый раз вот так. Все одна и та же трепотня. Ноют-ноют, на жизнь жалуются, на мужей-зятей, и не надоест им, вот зануды! А сами, лишь помани, опять бегут. К тем же мужикам. Ну что опять завелись, как патефон испорченный. Выздоровеешь тут, как же. Ни днем, ни ночью покоя нет… – Она поскребла ногтями свою немытую

голову. – Ни ночью. Храпят, как извозчики, духотища, бормочут что-то во сне, вскрикивают. Черт те что, а не палата…

Да-а, заснешь тут, как же! Вот и лезут в башку мысли всякие. О Витьке об этом. О Борисове. И обо всем прочем. Расстройство одно. Да еще болтовня эта бабская, наслушаешься тут всякого. Вот не повезло их палате. Такой контингент подобрался, как нарочно. Стоит только одной какое-нибудь идиотство свое рассказать – и сразу, на тебе, со всех коек такой же бред посыплется. И такого наплетут, хоть стой, хоть падай. А ты потом думай лежи, тьфу! И неужели все это так и бывает? Все правда?! Весь сон пропадет с ними.

Она рывком опять перевернулась на живот, накрыла голову одеялом. «А ведь он даже узнать не захотел, где я, – раздраженно подумала о Борисове. – Ему все равно, жива я, умерла ли… – От злости у Жанки даже скулы свело. С трудом сглотнула слюну. – Вот негодяй! Толкнул меня так, что я башкой об лед трахнулась, и не заметил даже. Сволочь. А я могла и вовсе концы отдать. Да он небось и не заметил даже, что я существую на земле. Что я дышу, учусь, хожу на его лекции! Я для него всего лишь фамилия в журнале, одна из многих человеко-единица, за которую он получает зарплату. Так, что ли? Ему что я, что какая-нибудь там лимитчица, «балующаяся» с парнями… Интересно, ходят ли к нему лимитчицы, или как их там?

Завтра посетительский день. Придут мама и бабушка. Господи, поскорей бы! Как хочется домой!..» Жанка свернулась под одеялом в клубок и тихо заревела в подушку. Плакала, плакала, и не могла остановиться. От этого стало так хорошо, легко и скучно! И хотелось вот так лежать, не двигаясь, и плакать. И больше ничего.

 

Фитк прервался, картинка погасла, словно выключенный экран. Я заметила, что наш журнальный столик видоизменился, он стал выше и длиннее, а Фитк курит кальян. Передо мной тоже оказался кальян. Я затянулась, голова пошла кругом, и тут в пространстве вспыхнула новая картинка, а голос Фитка зазвучал сам по себе, без его участия:

– Ух, я симпопуля как сосиска! – изрек веселый Войтек и потер толстый нос. – Разве меня нельзя не любить? – по-русски Войтек говорит не очень правильно. –Хочешь жвачку?

И, не дожидаясь ответа, выудил их кармана куртки горсть жвачных пластинок в ярких обертках, зашвырнул их в Нинину сумку.

– А я на «Бонни Эм» был! – прибавил он.

– Без билета? – не поверила Нина.

– Как всегда.

– А как же ты мимо билетерш проскочил? – Нина запустила пальцы в свои рыжие лохмы, пытаясь пригладить.

– Да она торчит там, как сосиска, я и прошел мимо.

Белейшие ледяные джунгли на стекле вдруг заполыхали – это солнце разлилось по разукрашенному морозом окну. Солнечно стало в комнате, солнечные полосы легли по всему паркету. Они же оранжево вспыхивали в Нининых волосах, на большом ореховом шкафу. А плечистый и спинастый Войтек, такой рослый и большой, сидел по-турецки на тахте и возился с магнитофоном.

Войтек, бывший Нинкин одноклассник и лучший, кроме Жанки, друг, ездил вместе с матерью в Брно, на свою родину. Теперь он снова, наконец, в Москве… Нинка знай себе жевала жвачку и без умолку болтала – еще бы, она не виделась с Войтеком целых два месяца, а за это время столько всего накопилось, не пересказать, уйма всего! А ей не терпелось все поскорее выложить Войтеку. Ну вот хотя бы про зуб…

– Представляешь, – мычала она, ворочая языком за щекой вязкий комок жвачки. – В час ночи вдруг просыпаюсь. Боль – будто башку распилили, жуть! Зуб, представляешь?

– Зуб? – переспросил Войтек, что-то подвинчивая в магнитофоне.

– Болит! – радостно кивнула Нинка. – Одеваюсь, качу в дежурную больницу на Дзержинке. Темень, ни зги! Таксист заигрывает!

– Заигрывает? – Войтек ревниво покосился на нее.

– Ага, – кивнула Нинка. – «Айда, говорит, в ресторан прокатимся, девочка…» – «Какой, отвечаю, ресторан, у меня зуб! Гони на Дзержинку!»

– Пригнал? – Войтек ткнул пальцем клавишу, диски завращались, с тихим шелестом перематывая пленку.

– Приехала. Врач в кресле храпит, аж стены пляшут. Бужу его, трясу, за халат дергаю. А он приоткрыл один глаз и ворчит: «Ну, чего еще там?» Я ему: «Дяденька, зуб болит…» А он зевает и бормочет недовольно: «Ну и что? А я спать хочу». Наконец, уговорила я его. Сделал укол, заморозку, значит. Сказал: «До шести утра болеть не будет, а там приходи». Ну, еду домой. Разделась, легла. В четыре снова боль, жуть! Вскакиваю, шлепаю босиком взад-вперед, ни анальгин, ни тройчатка, ничего не помогает, сигаретами дымлю как паровоз, полощу одеколоном. Ни фига! Болит!

– Болит? – Войтек сочувственно поскреб пятерней курчавый чуб.

– Болит, – кивнула Нинка, щурясь на солнце. – В пять одеваюсь, значит, бужу отца: «Папочка, поедем со мной на Дзержинку?» – «А почему не на Ленинские горы?» – говорит. Ну. Опять тащусь в больницу. Врач храпит в кресле в той же позе, носом такие трели выводит соловьиные, аж голова в такт дрожит. Ну, тормошу его, дергаю, а он просыпается и мямлит: «А, это ты, Люлёк?» – «Угу», – мычу. «Не кричать можешь?» – «Не знаю», – говорю. «Будешь орать, вышвырну!» – говорит…

– Вышвырну? Так и сказал? Ха-ха-ха! – залился Войтек. – Ни фига себе, врач! Слабонервные, покиньте зал! Цирк! – он дрыгнул пяткой в толстом синем носке.

– Ха-ха-ха! – расхохоталась Нина.

Войтек остановил диски и нахал пуск. Зарокотал джаз. Сквозь гул и грохот кто-то на разные голоса выкрикивал одно и то же: «Бабл ю, бабл ю, бабл ю…» – так слышалось Нине.

– А бабл ю! – заорал Войтек и подпрыгнул на тахте так, что внизу глухо охнул паркет.

– Ха-ха-ха-ха! – тряслась от хохота Нинка. – Ци-ирк! Ох, Бондаренко, ну ты даешь! – назвала она его по фамилии, по старой школьной привычке.

Фамилия у Войтека украинская, по отцу. А мать чешка из города Брно. Вот и получилось, что Войтек учится сразу в двух школах: то у матери живет в Чехословакии, ходит в тамошнюю школу, то по отцу соскучится и сюда едет, учится тут. А вот теперь, когда школу кончил, никак Войтеку не решить, где жить ему, где поступать в институт, в Праге или здесь? Ведь он любит обоих своих родителей, а те жить вместе не хотят, по разным странам разбежались. И оба Войтека любят. Да… У него проблема.

– А бабл ю! – снова возопил Войтек, вскочил, перевернулся на руки и замахал в воздухе ножищами в потертых джинсах. Сзади, на толстом его заду, красовалась кожаная полоска с буквами «Wrangler». Нинка в кресле, поджав ноги, жевала резинку и по-свойски любовалась потешным Войтеком, особенно близким и милым для нее сегодня, потому что напоминал ей школьные годы. Из кухни лился терпкий аромат: Войтекова бабушка заваривала для них чай по какому-то своему особенному рецепту.

– А бабл… – рявкнул было стоящий на руках Войтек. – Приедешь к нам в Прагу? Мы с мамой сделаем тебе вызов.

– Приеду, – сказала Нина. – Интересно, что за город?

– А насовсем останешься? – Войтек лукаво поглядывал на нее перевернутым лицом и бухал пятками в стену. Волосы бахромой свисали над тахтой.

– Зачем же насовсем, – удивилась Нина. – Я же здесь живу.

– Ну, если замуж выйдешь. Ну за иностранца, скажем… – Войтек перевернутым лицом глядел на нее.

– Ну и что? – Нина не могла понять. – Все равно, зачем же насовсем?

– Не поедешь? Никак?

– Не дури, Войтек… Нет уж, мне и тут хорошо.

– А со мной? – Войтек улыбался и болтал ногами под самым потолком.

– Ну с тобой, конечно, кА-акой разговор!

Нинка вдруг ни с того, ни с сего запустила в него подушкой. Войтек потерял равновесие и шмякнулся на пол. Вскочил, с размаху сел – аж что-то звякнуло внутри тахты.

– Правда?!

Нинка скорчила гримаску, дразня его:

– Ведь ты симпапуля. Как сосиска.

Помотала головой, будто стряхивая с себя солнечную полосу, которая теперь прошла по ней. Зажмурилась, отвернулась от бликов солнца. Лицо ее порозовело. Поднялась и подошла к окну. Ярко, снежно, искристо на улице! Ветви тополей в шершавом инее, таком кристаллическом, как кораллы, белые кораллы зимы! Нина смотрела, как там по лыжне бежали двое мальчишек. Один, малыш, семенил в черной шубке, а другой, постарше, то и дело догонял меньшого и наступал на его лыжи. Маленький сердился и все пытался огреть обидчика лыжной палкой, а тот увертывался и ликовал. И ей тоже стало весело и захотелось на мороз.

–Гав-гав-гав-в! – протявкал Войтек по-собачьи. Он уже опять кувыркался и болтал в воздухе ногами.

Нина обернулась.

– Ну, если ты пес, пойдем гулять. Где поводок?

– Войтек брыкнул пяткой воздух и вскочил с тахты.

– Ба-а! Чай готов? – крикнул он в сторону кухни. – Мы гулять хотим!

И, обняв Нину, закружил ее по комнате.

А Жанка все еще маялась в больнице… «Что-то давно уж Нинку не видать… Может, пойти звякнуть ей из автомата на лестнице? Совсем забыла меня… – она соскучилась, да и вообще ей порядком надоело томиться в палате. – Вот кому весело! – размышляла Жанна чуть свет, после «температуры», когда не спится уже, а вставать еще не скоро. – Войтек ее толстый приехал, и вообще у нее тыща друзей и дел. Чувыкина же! В классе, бывало, как произнесут это «Чувыкина», всем смешно и интересно. Ясно, опять Нинка что-то затевает. Вроде коллективного воспитания кролика, взятого из зооуголка, или шефства над баней номер семнадцать, что на набережной по соседству. Кролика Нинка взяла к себе домой, у нее уже были кот и пес. И вдруг кролик стал у них лидером, а большой пес и кот жутко его боялись. Оказывается, у кроликов очень сильные лапы, обычно задние, но у этого и передние были будь здоров, и он лупил кота и пса по мордам. Стоял на задних лапах и, как барабанщик, быстро-быстро лупил их. Они прятались от него, когда он был не в настроении. А однажды кролик попробовал сырое мясо из собачьей миски, оно ему страшно понравилось, и он стал мясоедом. Отогнав пса и наевшись мяса, он делался жутко энергичным, и пес с котом разлетались по разным углам. Видимо, это был какой-то неправильный кролик. Нинка вместе со всем классом пыталась перевоспитать кролика, забавно было… Интересно, чем она сейчас занимается?.. Дел, небось, по горло, даже некогда навестить больную подругу…» Скучно Жанне. Зато вместо Нинки стал навещать ее тот самый санитар либо лаборант, веселый дядечка, что принес таблетку. Заглянет в палату, будто по какому делу, и вроде невзначай присядет возле Жанны. Сунет что-то в тумбочку – редкие снотворные, а то и шоколадку – и давай лясы точить, и все с намеком на свои чувства. Жанна злилась: «Дурень старый, хоть тоже считает себя молодым. Разве сравнить его, например, с Витей, таким легким и нежным». Да, нежным… Только целовал-то он нежно не ее, а другую девушку, в капюшоне… Жанна с мукой вспоминала все-все с самого начала, с той самой древне-борисовской эпохи. А на лаборанта и внимания не обращала. Только злилась, когда он опять заглядывал в палату, хамила ему, рывком отворачивалась к стене, чуть завидит его розовую рожу в дверях. Соседки дотумкали, от них не скроешь, встречали теперь его насмешками да шуточками:

– Опять к нам Ромео топает.

– Лошадка-то с норовом попалась, поди объезди такую.

– Да где ему, на ковбоя не тянет.

Палата отвечала смехом. Он стал заглядывать к Жанне все реже. В коридоре лишь, на бегу, поздоровается, кивнет и мимо, мимо. А потом случилось это… Ночью как-то вышла Жанна в коридор. Оглянулась: никого… И проскользнула в служебный туалет, куда больным ходить запрещено. Зато там всегда чисто, свежо, да еще зеркало в рост, а большие зеркала – ее слабость. Тут-то он и подстерег ее – дежурство его, что ли, было? – когда Жанна совсем одна причесывалась перед зеркалом. Обхватил, задышал жарко, часто, прямо ей в лицо, фу, мерзость! Да он пьян! Притиснул в углу меж окном и раковиной. Так притиснул, что и пикнуть не смогла. Да что там пикнуть – вздохнуть невозможно. Распахнул ее халат. Лапы остервенело хватали ее полуголую грудь, навалился всей тушей… Губами больно залеплял ей рот… Она отбивалась, как могла, откидывала в стороны лицо, но сил не было. Обмякла, потемнело в глазах. Судорожно вдруг свело горло…

Рвало ее долго. Лаборант испуганно лепетал:

– Ладно, ладно! Что с тобой? Ну, хватит. Ну, перестань…

Добралась до палаты, повалилась в постель. Все спали. В душе что-то рухнуло, подалось под напором мутной гадости. «Скоты они все. Самцы поганые. Ну и гадость! Так вот что такое все их чувства, вся их любовь!..» Ей снова вспомнился Борисов, оттолкнувший ее, вспомнилось, как она упала, и как ее изнасиловал парень на снегу… Только сейчас она вдруг с ясностью вспомнила того парня и все, что случилось…Даже плакать не хотелось. Было только скучно и пусто.

Через день Жанна сама позвонила Нинке, но не застала ее дома. Время было утреннее, перед обходом, она стояла на сквозняковой неуютной лестнице и звонила – не домой, а только Нинке, – хорошо хоть монетами запаслась. Куталась в халатик, а рядом тоже дозванивались и судачили между собой немолодые женщины, одна из них курила, Жанна попросила у нее сигаретину. Курила, куталась в халат, так и не дозвонилась… И вечером тоже. Ну конечно, ведь суббота. А в субботу разве застанешь Нинку дома!

Да, у Нинки в тот день были свои дела. А на воскресенье с утра она наметила: в полдень с Войтеком на Самарский, показать ему Дуровский зооуголок. С четырех – к Жанне. Давно у нее не была. «Можно и Войтека притащить с собой, он потешный, всем понравится… По пути купим фрукты… Нет, – решила Нина, – куплю сейчас, а то потом не достанешь».

Наскоро оделась и полетела переулком, по навьюженному с утра снежку, к магазину «Овощи-фрукты», с ходу раскатываясь, как всегда, по черно-лаковым ледяным дорожкам, заметаемым быстрой поземкой. И тут же хлопнула себя варежкой по лбу: «Борисов! Как же я забыла? Ведь надо же с Борисовым, в конце-концов, поговорить, хоть на улице, хоть где, а это можно лишь в воскресенье, когда он свободен, то есть сегодня. И дом, кстати, недалеко…»

Планы менялись. Из магазина – повезло, яблоки и апельсины, всего достала! – позвонила Войтеку:

– В два жди около диетстоловой. Помнишь! Ну там, где еще рядом «Кулинария» и омовая кухня…

– Омовая?! – Войтек захохотал, сразу включаясь в их всегдашнюю, еще с детства, игру словами.

– Ты что, закон Ома не проходил, что ли?

– А при чем тут кухня?

– А приходи, узнаешь… – Нинка торопилась, кричала в ледяную, тусклую от изморози трубку. – У меня все! Только не опаздывай, у нас дел с тобой по самую завязку!

 

И она побежала дальше, весело раскатилась вдоль ледяной дорожки и мысленно досказала Войтеку: «А потому «омовая», что на вывеске «Д» отскочило. Вот посмеемся, когда там встретимся! А сейчас – к дому Борисова, авось повезет…» Нине было беспричинно радостно с утра, и росла уверенность, что уж сегодня-то все ей удастся, все будет отлично у нее! Раз день так классно начался…

Борисову же было как никогда скверно в этот день. С утра ему нудно и неотвязно почему-то вспоминалось его непростое детство. И спал плохо: только к рассвету уснул. Встал в одиннадцатом часу, никогда так поздно не вставал. Ломило голову, вялость, ничего не хотелось делать. Включил радио, открыл фортку. Дунуло колкой крутой вьюгой, бодростью… Но бодрости все равно не прибавилось, вмиг промерзнув, он снова затворил фортку. Дом напротив казался рассеченным наискось: нижняя часть – мутно-синяя, а вся верхняя – ясная, солнечная. И ковыляла старушечка там, внизу, по газону в пороше, сеяла мелкие, как мышиные надкусы, следы. Ну в точности такая же, как и в тридцатых, и в начале века, и сто лет назад…

Он стоял у окна и водил по щеке электробритвой, тонко жужжащей, точно застрявшая меж рамами осенняя муха. Сколько в детстве, когда-то давно, их валялось, засохших мух, под окнами, как знаком такой звук!.. Тягостно стало Борисову, снова охватило беспокойство, того же самого, что и в детстве, боязнь всего нового, страх выходить на улицу, где неизбежны всякие встречи и разговоры. Он слегка заикался, и разговоров с соседями, случайных бесед он боялся тогда и избегал. И мать недобро вспомнилась: еще моложавая, в черной длинной юбке и с сигаретой в наманикюренных пальцах; к ней приходят какие-то дядьки, а он сует ноги в валенки и с ненавистью к ним всем, с диким напряжением в горле бредет – по ее приказу – в булочную за хлебом… Мальчишки подстерегали его и били… Потом стало полегче. Книги, наука, реванш он брал в битвах и победах разных эпох, подставляя себя на место героев… Как давно все это было! Он мотнул головой, отмахнулся, как от мух, от мучительных воспоминаний… Зачем себя растравлять? Мало ли что было когда-то! У каждого свое детство, свои обиды и беды. Зато сейчас его все уважают в институте. И как раз за это, за такой характер, не только за знания – выдержка, сдержанность с людьми, даже этакая элегантная сухость, за нею, может быть, таится скрытая сила, кто знает? Может быть, он вообще сильный человек, (так размышлялось спросонок Борисову), но сам этого не знает, а в этой отрешенности от обычных дрязг и суеты – его верность науке. Ведь он так далек от всего такого – от всех этих интриг и подсиживаний на кафедре. Его считают серьезным ученым. И никто не знает, что он просто боится… Боится всех, как в детстве.

До полпервого провозился с уборкой. Потом заглянул в холодильник: пусто – и пошел в гастроном.

Глаза ломило – снег был такой яркой белизны! Вьюжка стихла, родниковой чистоты воздух беззвучно звенел. Все кругом чуть-чуть дрожало в морозном воздухе. А Борисову было совсем не радостно, было знобко и даже чуть страшновато, не хотелось даже заходить ни в гастроном, ни в столовую.

В магазине, в колбасном отделе, шумела взбудораженная очередь.

– А чегой-то бы мужчине без очереди отпустили?

– Да-да, вот только что, дали без очереди!

– Ка-акому мужчине? Да если б я всем мужчинам без очереди давала, у меня бы давалка отвалилась…

Борисов поморщился и вышел на улицу.

Последнее время ему все казалось, что кто-то за ним следит. Нервы, что ли, пошаливают… Вот всегда так: стоит не выспаться, и лезет в голову всякая чушь.

Чья-то тень на снегу застыла как вкопанная прямо перед ним. Рядом остановилась девушка. Воскликнула:

– Ай! – и зашагала справа от Борисова. Идет, глядит на него круглым глазом, влажный от снега клок волос завешивает другой глаз. Пальто на ней – покосился Борисов – вроде солдатской шинели. Вся какая-то дубоватая и глядит одним глазом нерешительно. Разумеется, Борисов ее узнал: та самая, что не так давно вломилась в его квартиру, и он с таким трудом ее выставил.

– А я сегодня с десяти все торчала у вашего дома. Ничего даже не ела…

– Сочувствую, но ничем помочь не могу.

Он понял, что бояться ее нечего: безобидная чудачка. Во всяком случае, не из его студенток, таких дурочек там не встретишь.

– Вот отошла и все-таки встретила вас!

Он опять поглядел на нее. Странная. Взялась за козырек ушанки и надернула шапку низко на лоб. Смотрит упрямо под ноги, да еще улыбается. Теперь видны из-под ушанки ее длинный нос и толстые губы.

– Давно хочу поговорить с вами, ну вот просто так, по-человечески… О подруге своей, о Жанке… В тот раз разговор не получился.

– Господи… – вздохнул Борисов.

– Понимаете, Жанна, она не такая, как все… Она, понимаете, живет в своем, придуманном мире… – Девушка загнула ухо своей шапки, стала его покусывать. – Она стихи…

– Да какое мне дело до вашей Жанны? – Борисов ускорил шаги.

– Она стихи пишет… играет на рояле… у них дома… такой старинный, знаете, рояль… клавесин такой… – Нина запыхалась, голос ее срывался. Еле поспевала за Борисовым.

«Что она, и впрямь дура, что ли?» – недоумевал он. Сбавив шаг, стал приглядываться к Нинке.

– Я спешу, вы понимаете? Мне в столовую надо. В сто-ло-вую, – повторил он четко и раздельно, как человеку, плохо понимающему по-русски.

– А знаете, мне тоже туда, – обрадовалась Нина. – Хорошо, что напомнили. С утра ни маковой росинки, все мотаюсь, мотаюсь, дел по горло, – она ладонью провела под горлом. – Вы, наверно, думаете: вот ненормальная, да?

– Угадали, – сказал Борисов. – Ну что ж, мы пришли.

Он остановился у входа в столовую, Нина встала тоже. Борисов помедлил и вошел. Нина не отставала. Пальто поспешно сдала вслед за Борисовым. Села вместе с ним за боковой столик. Борисов почти покорился, сидел не глядя, как аршин проглотил, гордо и неприязненно, небрежно слушал, не слушая… Лишь барабанил пальцами по кафелю столика, на котором красовалась только трубочка бумажных салфеток в граненом стакане. «Где же официантка? Обедающих мало, а ее все нет. Скорее, мне некогда», – говорил весь его вид. В зале было тихо и душновато. Морозная свежесть схлынула быстрее с его лица, чем с юных Нинкиных щек, стало оно старым, сероватым, как оберточная бумага. Старое лицо в залысинах, волосинки – все врозь и как-то жалко липли к влажному лбу. Гордый вид Борисова как-то поблек, сидел просто усталый староватый человек… Уж красавцем его Нинка не назвала бы сейчас, как тогда, при первой встрече. Скорее она сама сияла красотой: еще румяная с морозу, вся в каплях на своих жестких как лошадиная челка рыжих патлах, и на ресницах, и под носом; и даже, казалось, сами зрачки ее глаз – две сияющие капли.

Гордость, надменность Борисова сами собой улетучились. Сидел напротив девушки, понуро слушал ее болтовню – а Нинка обрадовалась, что он слушает, торопилась взахлеб все про все ему выложить! Слушал уже почти с интересом и физически сам себя стыдился, стыдливо чувствовал, какой он вялый, дряхлый, серый рядом с такой свежестью и юной силой, излучаемой Ниной.

Подошла официантка, и он встрепенулся от неожиданности: «Ах да, да, бульон, пожалуйста, а на второе…» Он забыл о своем нетерпении. Да и уходить не хотелось отсюда; сидел бы так, вытянув сладко, расслабленно ноги под столом, свои длинные ноги в холодных ботинках, чуя, как тало, тепло отходят в них смерзшиеся пальцы… Сидел бы и слушал славную чудачку. О чем она? Без труда понял он ее дела и, главное, как-то сразу, легко поверил ей – о том, что они с Жанной школьные подруги, об этой Жанне… Больница, Войтек; как плохо, когда у парня две родины, куда ему податься, ведь толком не знает ни того, ни другого языка («да, да, я это хорошо представляю!» – Борисов сочувственно кивал); куда смотрели его родители, черт побери, о себе лишь думают, не о сыне… и еще многое другое. Нинка, увлекшись, не глядя проглотила свой суп, близко придвинулась к Борисову…

Рейтинг@Mail.ru