bannerbannerbanner
Тайна любви

Николай Гейнце
Тайна любви

XI. Старый друг

Проводив еще раз взором непримиримой злобы карету, последовавшую за погребальными дрогами, Фанни Викторовна Геркулесова, с искаженным от бешенства лицом, села в свою карету, крикнув кучеру хриплым голосом:

– Домой!

Карета покатилась.

Фанни Викторовна сидела в ней, как окаменелая.

Глаза ее были устремлены в одну точку, губы судорожно сжаты.

Только судороги, по временам пробегавшие по ее красивому лицу, указывали, что она переживала нечеловеческие душевные страдания.

Смерть графа Владимира Петровича Белавина поразила ее как громом.

Этой неожиданной, внезапной смертью были разрушены все ее последние надежды, которыми она жила, отказавшись от всех своих прежних знакомств, вдали от всех столичных удовольствий.

Она вся была поглощена своей безумною страстью к Федору Дмитриевичу Караулову, которая от встреченных ею препятствий разгоралась все сильнее и сильнее.

Она, повторяем, жила надеждой на победу.

Она хорошо понимала, что любовь доктора к графине Конкордии Васильевне Белавиной была одной из главных причин того, что он безжалостно отталкивал ее, Фанни Викторовну, не только как жену, но и как любовницу.

Но она не верила и не могла верить в чистую, платоническую любовь.

Она думала, что он так же, как и она, надеется.

По рассказам графа Владимира Петровича и по слухам из других источников, Фанни Викторовна хорошо знала графиню Белавину, знала, что при жизни мужа, несмотря на разлуку с ним, как бы она ни была продолжительна, молодая женщина не сделает шага, который мог бы ее компрометировать.

«Федор Дмитриевич, – рассуждала она далее, – потеряв, наконец, всякое человеческое терпение, придет в ее объятиях искать забвения неудовлетворенному чувству».

Она этого и ждала, оставив мечту увлечь Караулова своей собственностью особой, своей красотой, как несбыточную.

Она с жадностью схватит и эти крошки, падающие со стола господ.

Смерть графа Владимира Петровича подкосила разом и эту надежду.

Графиня Конкордия была свободна и любила Федора Дмитриевича.

Препятствие к их браку было устранено.

Когда Фанни Викторовна прочла в газете публикацию о смерти графа Белавина, газета выпала из ее рук, и она воскликнула голосом, полным отчаяния:

– Проклятие!..

Она тогда же приняла решение поехать на похороны графа Владимира Петровича.

Она не была бы женщиной, если бы не позаботилась о траурном наряде.

Это ее несколько заняло и рассеяло.

Когда она ехала на похороны, в ее сердце еще теплилась надежда, что графини Конкордии Васильевны не будет на похоронах, хотя публикации в газетах и были сделаны от ее имени, что это сделал Караулов, который и будет один при гробе своего друга.

При входе ее в церковь и эта искра надежды потухла.

Она не только увидала Федора Дмитриевича рядом с графиней Белавиной, но зоркими глазами влюбленной женщины заметила, с какой восторженно-почтительной любовью смотрел на эту ненавистную для нее женщину кумир ее мечты.

Адские муки вынесла она за время исполнения церемонии и теперь ехала домой, подавленная обрушившимся на нее роковым ударом.

«Все кончено!» – шептали ее побелевшие губы.

Карета остановилась у шикарного подъезда ее дома.

Она вышла, быстро прошла к себе наверх и вошедши в гостиную, в ту самую гостиную, где принимала Федора Дмитриевича Караулова и где ей на мгновение даже показалось, что счастье было близко и возможно.

Не раздеваясь, как была в траурном платье и в шляпе с длинной креповой вуалью, она вдруг опустилась на колени перед креслом, на котором сидел во время своего первого и последнего визита доктор Караулов и которое она оберегала с тех пор, как святыню, опустила на него голову и неудержимо горько зарыдала.

Вошедшая за Фанни Викторовной горничная удивленно несколько минут посмотрела на свою барыню, а затем беззвучно удалилась.

Прорыдав около получаса, Фанни Викторовна встала.

Глаза ее были сухи и положительно метали искры.

Она окинула окружающую ее роскошную обстановку взглядом, полным презрения.

«Вот эта золоченая грязь, – вдруг заговорила она сама с собой, – из которой я не могу выкарабкаться и которая затягивает меня все глубже и глубже. Чем эта грязь лучше грязи притонов и Вяземской лавры?..» Нет, тысячу раз нет, не лучше она, а хуже и опаснее, а та отвратительна, и человек, не потерявший образ и подобие Божие, старается стряхнуть ее с себя, а засосанный ею, обратившись в скотское состояние – доволен и счастлив… А здесь? Как все это привлекательно, красиво, нарядно и между тем как все это отвратительно грязно по своему происхождению, как отвратительно грязны те деньги, на которые все это куплено… Каким зловонным комом нравственной грязи должна была показаться ему эта гостиная и, наконец, я сама, такая чистая, выхоленная, в эффектном наряде. А я, безумная, думала этим прельстить его!

Она опустилась на один из пуфов и задумалась.

Легкий стук в дверь заставил ее очнуться.

– Кто там?

Дверь отворилась, и на ее пороге появилась горничная с серебряным подносом в руках, на котором лежала визитная карточка.

Фанни Викторовна взяла карточку и вдруг неудержимо истерически захохотала.

– Этот является не для того, конечно, чтобы читать мне лекции о нравственности… – со смехом произнесла она.

На карточке стояло:

«Леонид Михайлович Свирский».

Горничная широко открытыми глазами смотрела на Фанни Викторовну.

Она еще никогда не видала ее в таком состоянии: за какие-нибудь полчаса она горько плакала, а теперь смеялась, что есть мочи.

– Проси, – сказала, наконец, кончив хохотать, Фанни Викторовна, – и приходи ко мне в уборную.

Геркулесова вышла из гостиной.

Через минуту в гостиную Фанни Викторовны вошел Леонид Михайлович Свирский.

Пролетевшие годы оставили на нем свою печать.

Он похудел и постарел, и на его жизнерадостном лице появилось выражение постоянной грусти.

Одет он был в скромный костюм, далеко не первой свежести.

Восхищенным взором художника оглядывал он окружающую его обстановку.

Каждая действительно сделанная артистически вещица приковывала надолго его внимание.

Он не заметил, как прошло более получаса времени, как вдруг в тот момент, когда он был занят рассматриванием древней урны-курильницы, сзади него раздался полунасмешливый, полуласковый голос:

– Это ты!

Он обернулся и положительно обомлел.

Пред ним стояла Фанни Викторовна, казалось не одетая, а охваченная волною тончайших кружев.

Таковое впечатление производил надетый на ней кружевной капот, совершенно прозрачный на груди и руках.

Он не мог выговорить слова от овладевшего им волнения.

– Не узнал? Переменилась? Не ожидал? – снова спросила она.

В тоне ее звучала уже явная насмешка.

– Признаюсь… – задыхаясь, наконец, мог произнести Свирский.

– Да и ты порядком изменился, и, не в укор тебе будь сказано, не к лучшему…

Он вздохнул и робко посмотрел на нее.

– Но ничего, старый друг все же лучше новых двух… Ты не робей, я приму тебя лучше, нежели ты принял меня последний раз… Садись.

Она протянула ему руку.

Он запечатлел на ней восторженный, страстный поцелуй.

– Садись…

Он пошел было к креслу, на котором сидел когда-то Караулов и сиденье которого было еще влажно от пролитых с час тому назад слез Фанни Викторовны, но последняя испуганно вскрикнула:

– Не туда, не туда, не на это кресло, садись сюда.

Она села на диван и указала ему на место рядом с собой.

Он сел.

– Рассказывай… Ты женат?

– Да! – печально ответил он.

– Вот как… – протянула она. – Ну да это ничего, домашние обеды не всегда кажутся вкусными, потому-то и существуют рестораны… И что же, ты счастлив?

– Нет!

– Впрочем, что же это я спрашиваю… Счастливым в супружестве не место у меня… Твоя жена изменяет тебе?

Он горько усмехнулся.

– Когда бы это могло быть! – воскликнул он.

Это восклицание было так неожиданно и так курьезно, что Фанни Викторовна не могла удержаться от смеха.

– А ты хотел бы этого?

– Конечно… Тогда бы я знал, по крайней мере, что она женщина.

– Это интересно… Расскажи…

Леонид Михайлович поведал ей грустную историю своей брачной жизни.

Он умолчал, конечно, о том восторженном настроении, в котором он был перед свадьбой и которое относится к тому времени, когда он писал письмо, читанное, если припомнит читатель, Карауловым с товарищем в анатомическом театре медико-хирургической академии.

Он рассказал лишь о том, что жена его через год после свадьбы обратилась в вечно брюзжащую бабу, наклонную к толщине. Миловидная и грациозная девушка заплывала на его глазах жиром и доводила небрежность своего туалета до того, что муж стал чувствовать омерзение.

Детей у них нет и не было.

Вместе с прогрессивным увеличением объема тела жена его впала в ленивую апатию, манкировала знакомствами в Одессе, где они прожили до прошлого года, и, видимо, сознавая свое увеличивающееся безобразие, стала, в довершение всего, безумно ревновать его без всякого повода и причины.

Она требовала отчета в каждом часе его отсутствия из дому, в каждой истраченной им копейке.

– У ней есть средства?

– Есть небольшие…

– А! Продолжай…

Он стал рассказывать дальше.

В конторе редакции одной из одесских газет, где он был постоянным сотрудником, появилась в числе служащих барышень миловидная брюнетка, обратившая на него свое внимание; далее нежных слов и еще более нежных рукопожатий дело у них, видит Бог, не зашло; но один из товарищей в шутку при жене рассказал о влюбленной в него конторщице, и этого было достаточно, чтобы его супруга явилась в редакцию, сделала там громадный скандал и категорически заявила, вернувшись, что они переезжают в Петербург.

 

Скандал в редакции, при котором супруга Свирского не остановилась даже в оскорблении редактора, делал этот отъезд и без того неизбежным.

Он убедился в этом в тот же вечер, когда получил от редактора письмо с приложением причитавшегося ему жалованья и гонорара и уведомлением, что он более не состоит сотрудником газеты.

Они распродали всю обстановку, хозяйство и переехали в Петербург.

Он здесь перебивался кое-какой случайной работой по редакциям, а дома продолжался тот же ад.

Он не выдержал и стал убегать из дома на целые дни, совершенно разумно рассуждая, что лучше выносить гром и молнии от супруги раз в сутки.

Пересматривая на днях от нечего делать, чтобы убить время, в одной из редакций адресную книгу Петербурга, он был поражен, увидавши в числе петербургских домовладельцев Фанни Викторовну Геркулесову.

Это имя подняло в его уме целый ряд самых светлых, самых отрадных воспоминаний молодости.

– Ужели это она? – думал он.

Его неудержимо потянуло к ней и вот… он явился.

Свирский кончил свою исповедь.

Фанни Викторовна несколько времени молчала, как бы что-то обдумывая.

Наконец, она заговорила:

– Ты явился как раз кстати… Тебе тяжело, мне тоже… Почему? Тебе нет до этого дела… У меня есть средства, мы будем развлекаться… Мы вспомним невозвратные дни нашей юности… Ну иди же, целуй меня по-прежнему крепко-крепко.

Она раскрыла свои объятия.

Леонид Михайлович, как сумасшедший, бросился в них.

XII. Смертельный сон

Весь веселящийся Петербург был в необычайном волнении. Толкам и пересудам не было конца.

Толки эти проникли, не говоря уже о «полусвете», где они положительно царили, и в петербургский высший «свет».

Только и разговоров было о колоссальных праздниках и лукулловских пирах, даваемых известной m-lle Фанни в ее роскошном доме на Фурштадтской.

Фанни Викторовна, действительно, точно обезумела, она сорила громадными суммами, как будто доходы ее считались миллионными.

Завтраки, обеды, ужины, балы, пикники следовали один за другим.

Сама хозяйка веселилась более всех, но в этом веселье было что-то болезненно-лихорадочное.

Леонида Михайловича Свирского она заставила расстаться с женой. Тот уверил свою толстую, неповоротливую супругу, что получил командировку от одной из редакций в Варшаву и уехал из меблированных комнат, отметившись в этот город.

Вместо Варшавы он, понятно, очутился на Фурштадтской.

Это было на другой день его первого визита к своей бывшей подруге.

Он положительно потерял голову от этой «шикарной женщины», а быть может, вернее, от полной, не бывшей доступной даже его фантазии, роскоши обстановки.

В то время, когда Свирский ушел от Фанни Викторовны для объяснений со своей законной половиной, она велела заложить экипаж и объехала своих подруг, забросила карточки некоторым из представителей веселящегося Петербурга и в тот же вечер за роскошным ужином, куда не замедлили собраться все приглашенные, представила своего нового избранника – Леонида Михайловича Свирского, плававшего, как выражается фабричный люд, в эмпириях блаженства и даже почти поглупевшего от счастья.

Каждый день в роскошный дом Геркулесовой собирался все больший и больший круг не только «полусвета», но прямо «погибших, но милых созданий», более низшего разбора, являвшихся со своими сожителями, именуемыми на их языке «марьяжными».

Фанни Викторовна, не ограничиваясь роскошными угощениями, раздаривала гостям и гостьям свои платья, свои драгоценности, давала при первой просьбе деньги.

Леонид Михайлович Свирский ничего этого не замечал, как не замечал выражения лица своей бывшей подруги, минутами носящего на себе отпечаток такой безысходной грусти и отчаяния, которое далеко не гармонировало с ее наружным, каким-то ухарским весельем.

Отуманенный вином и страстью, разбитый физически от постоянных оргий, он сделался положительно каким-то полуидиотом, полуживотным и ходил, точно в полусне.

Так продолжалось два месяца, промелькнувшие для него незаметно.

Однажды, проснувшись, по обыкновению, часа в два дня, в роскошной спальне Фанни Викторовны, он увидал, что он находится в ней один.

Геркулесовой не было.

В эту ночь он лег сравнительно раньше и спал крепко.

Живительный сон несколько прояснил его ум.

Он подумал, что она находится в уборной.

– Фанни! – крикнул он.

Ответа не последовало.

Он повторил несколько раз зов, но с таким же результатом.

Леонид Михайлович быстро спустил ноги с кровати. В сердце его кольнуло какое-то предчувствие близкой беды.

В это же самое время дверь спальни отворилась и в нее вошел совершенно незнакомый Свирскому человек в костюме артельщика.

Леонид Михайлович вопросительно посмотрел на него.

– Вам письмо! – сказал вошедший и, подав Свирскому запечатанный конверт, вышел.

Леонид Михайлович вскрыл конверт и стал читать.

По мере этого чтения лицо его выражало все большее и большее недоумение.

Наконец, он кончил и воскликнул:

– Черт знает, что такое! Я ничего не понимаю!

Письмо заключало в себе следующее:

«Милый Леонид!

Когда ты будешь читать эти строки, меня не будет не только в моем доме, который мне уже теперь не принадлежит, а продан со всей обстановкой, но даже и в Петербурге. Не ищи меня! Все равно, во-первых, это будет безуспешно, а во-вторых, нам друг около друга делать нечего. Мы с тобой тряхнули стариной и помянули дни нашей юности почти двухмесячными непрерывными празднествами, на которые ушло все нажитое мною гнусным ремеслом состояние. В кармане твоего бумажника ты найдешь триста рублей на первое время. Перед тобой путь труда… Передо мной… да, впрочем, что тебе за дело, какой путь предстоит мне, на нем мы, даст Бог, не встретимся. Ты явился ко мне в ту минуту, когда я оплакивала мое прошлое и когда будущее представлялось мне одним сплошным мраком. Я обрадовалась тебе как другу все же лучших прежних дней и решила посвятить тебе последние дни моей старой жизни. Я так и сделала. Теперь я начинаю новую жизнь, начни и ты.

Прощай навсегда.

Твоя Фанни».

Леонид Михайлович бросился к своему сюртуку, вынул из кармана бумажник и действительно нашел в нем три радужных, кроме тех нескольких рублей, с которыми он пришел к Геркулесовой.

Вид этих денег, однако, не обрадовал его.

Они имели для него лишь значение тяжелого воспоминания о Фанни.

Пленительный образ этой женщины с особою рельефностью восстал перед ним и его потянуло к ней с неудержимой силой.

«Где она? Куда могла скрыться? Я разыщу ее, я увижусь с ней», – неслось в его уме.

Между тем он с лихорадочной поспешностью стал одеваться.

Пальто и шляпа оказались тоже в спальне.

Он вышел.

В остальных комнатах распоряжались какие-то совершенно посторонние люди.

«Новые хозяева дома!» – мелькнуло в его голове.

Он сошел с лестницы. Швейцар в подъезде даже не кивнул ему головой. Он, впрочем, не заметил этого.

Леонид Михайлович вышел на улицу.

Отошедши несколько шагов от подъезда, он остановился и оглянулся.

Не сон ли это был? Нет, это была действительность, но действительность минувшая, которая хуже пробуждения от чудесного сна.

«Куда идти? – неслись далее его мысли. – Домой, к жене.»

Дрожь пробежала по его телу.

Перед ним восстала неуклюжая фигура Надежды Александровны – так звали его супругу – и рядом с ней – только что внезапно исчезнувшая от него грациозная, прелестная женщина.

«Домой, ни за что! Я разыщу Фанни!»

Он стал скитаться по Петербургу.

Искание Фанни Викторовны сделалось прямо пунктом его помешательства.

Привычка за два месяца быть постоянно навеселе также сделала свое дело: он заходил в рестораны, пока у него были большие деньги, ночевал в гостиницах, в тех гостиницах, в которых без прописки видов на жительство пускают только вдвоем, потом спустился до низков трактиров и ночлежных домов.

Бродя по улицам, он пугал проходящих женщин, всматриваясь пристально в каждую из них.

Он искал Фанни.

Он не нашел ее.

Она исчезла. Некоторые утверждали, что встречали похожую на нее среди ночных фей, заполняющих по вечерам Вознесенский проспект, другие говорили, что видели ее на Сенной площади, выходящей из портерной в Таировом переулке.

«Кажется, это была она!» – заканчивали они свои рассказы.

Но наверное, однако, никто сказать не мог, что видел именно ее.

Исчезновение устроительницы «последних празднеств вакханки», как прозвали светские остряки последние дни Фанни, с неделю служило предметом толков среди петербургских «дам полусвета», «милых и погибших созданий» и их кавалеров, а потом Фанни Викторовна была забыта.

О ней этим дамам напоминали лишь изредка подаренные ею драгоценности и наряды.

Леонид Михайлович все продолжал ходить по Петербургу и искать.

Наконец, наступил день, когда в кармане у него не оказалось пятачка заплатить за ночлег.

Он бесцельно бродил ночью по улицам, перешел Троицкий мост и очутился в запушенном снегом Александровском парке.

Он пошел в самую глубь его и от усталости опустился на одну из редких, оставляемых на зиму, скамеек.

Кругом не было ни души, со стороны города доносился шум еще не успокоившейся столичной жизни, той чудной жизни вечного кутежа и разгула, которую он испытал в течение двух месяцев.

«Это был сон! – протянул он. – Смертельный сон… Все кончено, после всего пережитого жить не надо…»

На второй день в газетах в отделе происшествий было рассказано, что утром вчерашнего числа на одном из деревьев Александровского парка был усмотрен без признаков жизни повесившимся на помочах мужчина средних лет, одетый в сильно поношенную сюртучную пару и пальто. Шляпа самоубийцы валялась на снегу. При осмотре тела в кармане найден пустой бумажник с видом на жительство, из которого оказалось, что покончивший с собою был бывший студент Императорского С.-Петербургского университета Леонид Михайлович Свирский. Причина самоубийства неизвестна.

В одной из газет, щеголяющей большими подробностями происшествий, было добавлено: «По полицейским справкам оказалось, что жена покойного уже с месяц как подала объявление об исчезновении своего мужа, найденного теперь так трагически покончившим с собою».

XIII. Отвоеванное счастье

В то время, когда в Петербурге происходили последние праздники вакханки, а затем таинственное исчезновение бывшей содержанки покойного графа Владимира Петровича Белавина и, как последствие его, трагическая смерть ее бывшего сожителя, графиня Конкордия Васильевна была прикована к постели в страшной нервной горячке, и за нею, как врач и как сиделка, бессменно и неустанно ухаживал Федор Дмитриевич Караулов.

Стояли первые числа декабря месяца. Яркое солнце освещало запущенный снегом сад виллы и обыкновенными и отраженными лучами врывалось в окно обширной спальни графини, в которой только в этот день подняты были шторы.

Графиня Конкордия лежала на широкой постели.

В ее чертах, измененных тяжелой болезнью, видны были уже проблески жизненной энергии – этой предвестницы возвращения здоровья.

Даже при беглом на нее взгляде можно было заметить, что больная находится в том периоде, когда кризис миновал, опасность исчезла, а восстановление сил будет работой самого организма.

Улыбка, давно уже не появлявшаяся на печальных устах несчастной женщины, играла на них.

Она, видимо, с наслаждением любовалась в окна на освещенную ярким солнцем картину запущенного снегом сада и на даль моря, расстилающуюся за ним.

Она, видимо, примирилась с жизнью и находила ее прекрасной, несмотря ни на что.

Страдания прошлого довели ее до того, что ей была ненавистна эта жизнь. Разбитое сердце матери, поруганное чувство жены – все это привело ее к нервной горячке, к физическим страданиям, которые послужили как бы противовесом страданиям нравственным.

И вот теперь она пробуждалась к жизни.

Изнемогая физически, она перестала изнемогать нравственно.

Болезнь тела уничтожила болезнь духа.

Конкордия Васильевна, казалось, забыла о минувших страданиях.

Будущее, то самое будущее, которое она считала для себя не существующим, вставало перед ней, освещенным ярким солнцем надежды, подобно этому великолепному расстилающемуся перед ее окном саду, таким же чистым и светлым.

Мечты, давно не посещавшие графиню Конкордию Васильевну, роем вились над ее головкой.

Какое-то радостное чувство овладевало ею при мысли о том, что она избежала смерти, что жизнь чувствуется в каждой капле обращающейся в ней крови.

Она думала о Караулове.

 

С тех пор, как она пришла в себя, он аккуратно посещал ее два раза в день, ни больше ни меньше, несмотря на то, что жил с нею под одною кровлею.

Вот уже три дня, как он позволил поднимать в полдень на несколько часов шторы и любоваться видом сада и моря.

Завтра он разрешил ей встать и немного пройтись по комнате.

«Какой он добрый, внимательный, милый!» – прошептала она.

Прошло несколько дней.

Здоровье Конкордии Васильевны восстановлялось не по дням, а по часам.

Она чувствует теперь приток жизненных сил.

Постель ей становится тяжела.

Однажды, когда она сидела в пеньюаре перед зеркалом и уже вколола в свою прическу последнюю шпильку, в спальню вошел Федор Дмитриевич.

Увидав графиню, делающею свой туалет, он повернулся и хотел выйти, но Конкордия Васильевна остановила его.

– С каких это пор, – протянула она ему свою руку, – доктор не имеет права входить в комнату своей больной.

– С тех пор, – ответил он, – как больная чувствует себя настолько хорошо, что может обойтись без помощи доктора.

Он поцеловал ей руку.

Она удержала его руку в своей и нежно пожала ее.

– Вы в этом уверены, мой друг, – сказала она, улыбаясь, – что я не имею больше нужды в вас?

Она вдруг затуманилась и вздохнула.

– Я вас не понимаю, графиня; вот уже три месяца, как я лечу вас, несколько дней уже вы чувствуете себя хорошо, вы выздоравливаете, вы сами это знаете, так что…

Федор Дмитриевич не договорил.

Волнение сдавило ему горло.

– Что же «так что»? – спросила она, вставши с табурета, взволнованная не меньше его.

Он молчал.

Она смотрела на него вопросительно.

Наконец, он заговорил:

– Я должен вас прежде всего просить простить меня.

Глаза ее широко раскрылись, но она молчала.

– Тогда, в этот ужасный день, когда с вами сделалось дурно на могиле вашего мужа, я вас бесчувственную привез сюда. В то время я подпал под страшное искушение. Когда я увидел вас падающею в нервном припадке, угрожавшем вашему сердцу, я почувствовал трепет своего. Я остался при вас, графиня. Не в моих силах было восстановить дорогую вам и мне жизнь вашей дочери, но Бог мне помог сохранить вашу жизнь. Я вас внес в этот дом на моих руках, как похититель украденное сокровище, я вас спрятал от всех глаз, шаг за шагом я вас оспаривал у смерти, и вдруг я сделал роковое открытие: я с ужасом понял, что служа вам, заботясь о вас, спасая вас, графиня, я только служил моей любви.

Он умолк и стоял перед ней с поникшей головой.

– Что же из этого? – кротко и спокойно спросила графиня Конкордия Васильевна.

В этом вопросе было не только одобрение, но и поощрение.

– Я не мог, наконец, не сделать вам этого признания, как не мог бы удержать биение моего сердца. Вы, графиня, больше во мне не нуждаетесь. Позвольте мне уехать… Пребывание мое здесь в течение трех месяцев составит последние главы моего романа, последние вспышки моей заветной мечты.

При последних словах в голосе его послышались рыдания.

Графиня Белавина несколько времени молчала.

Вдруг она вздрогнула, положила свои руки на плечи Федора Дмитриевича и заговорила.

– Вы уезжаете, вы хотите меня покинуть… Впрочем, вы правы, – перебила она сама себя. – Мы расстанемся, но эта разлука будет последней… Я свободна, у меня нет ни мужа, ни детей… Время окончательно загладит раны, нанесенные прошлым… Вы сейчас сказали, что я ваше сокровище, что вы отвоевали меня у смерти… Если еще ваше сердце продолжает носить мой образ, поберегите его несколько месяцев и приезжайте за мной, как за женой, назначенной вам самим Богом, за вами отвоеванным счастьем.

Федор Дмитриевич упал перед ней на колени.

– Благодарю вас за это решение, оно врачует мое наболевшее сердце… Я уеду, сказавши: «до свидания», и буду с нетерпением ожидать дня, когда вы разрешите мне приехать… Я примчусь как сумасшедший от радости на призыв счастья. Я и сам не хочу, чтобы это счастье омрачалось горькими воспоминаниями, еще не исчезнувшими из вашего сердца, которое вы отдали мне, взамен моего, которое любит вас так давно, искренно, чисто, беззаветно.

Она стояла перед ним, радостная и улыбающаяся.

– Считайте сами дни. Мой траур не продолжится более полугода.

Федор Дмитриевич Караулов уехал из Финляндии женихом графини Конкордии Васильевны Бела виной.

«Через три месяца, через три месяца!» – шептали с радостной улыбкой его губы, когда поезд финляндской железной дороги мчал его в Петербург.

Ему пришлось прождать далее этого срока, так как только в половине апреля, на Красной горке состоялась их свадьба.

Венчание произошло в той же сельской церкви, где происходило отпевание маленькой Коры.

Были только необходимые свидетели из знакомых русских, живших в Гельсингфорсе.

По окончании обряда, после молебна, когда молодые приложились к местным образам, они оба, как бы побуждаемые одною мыслью, вышедши из церкви, направились на кладбище к могилам графа Владимира Петровича и Коры.

Горячо оба помолились они над этими могилами.

Это были могилы не только близких им обоим людей, но над этими могилами должно было начаться их счастье.

Летние месяцы они решили провести на вилле, а зимою устроиться в Петербурге, где Федор Дмитриевич решился снова начать прерванную описанными обстоятельствами практику и свои научные занятия.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru